Том 3. Очерки и рассказы 1888-1895 — страница 66 из 113

Идет от Николая домой Михайло Филиппыч.

— Ах ты… Наказал людей своих господь… Вот оно…

Словно и совестно ему: знает он и сам, что ровно не крестьянским делом занимается, добро свое мотая, — так ведь чего станешь делать, — не может он отказать человеку, а тут еще год такой подошел… Другие вон могут терпеть, а как терпеть? Душа божья по два дня не евши…

А вот Андрей Калиныч у ворот сидит — мимо идти — эх, крепыш мужик:

— Какая нужда!.. — махнет рукой и слушать не хочет…

А всего-то: хозяйка да он… Денег не считано… Десять работников по зимам только держит: в степь гоняет — туда овес, а оттуда рыбу… Лопатами гребет деньгу, — а попадись ему только!.. Как говорится: лиха беда — сотню сбить, а там и пойдут приставать к куче; деньга деньгу любит, — только умей, да не мотай. И скуп! Куда копит? Хворый сам: рябой да желтый, волосики-то жидкие растреплются, шапку старинную от дедов высокую наденет, круглый год в валенках — все ногами жалуется — идет по селу: вся и цена ему ломаный грош… сунься-ка!., вот люди говорят: в сотню тысяч не уберешь… Темное богатство: от дедов, — деды и на волю еще вышли… торг у них фальшивыми деньгами был — с того и жить пошли. Даром, что вот такой последний мужичонка с виду, а горд же да едкий… Рассердится, затрусится даже: дрожит, желтыми белками учнет водить. А другой раз заговорит — все присказками — и не поймешь, что к чему у него… умный мужик… власть большую имеет: ровно и дела ему нет ни до чего, а во всем, чуть что, к Андрею Калинычу… Мир без него и дела не сделает… так, словно овцы без козла.

Близко с Михайло Филиппычем и живет. Тут за ним же и Иван Васильевич лавку держит: весь переулок — всё люди с достатком — так и вытянулся по реке: ехать с той стороны, все шесть изб богатеев на виду. А за ним уж вся деревня — в два порядка потянулась, — один к выгону, а другой в гору, где лес. Те избы, что выше на гору поднялись, только и выглядывают и ровно стыдно им глядеть оттуда, растрепанным да гнилым, на пруд, на дорогу, на поля, на усадьбу барскую, что с садом да с зелеными крышами весело сбежала к пруду. Идет Михайло и думает: эх, смеются богатеи над ним за его доброту.

— Смеяться-то, конечно, не глядя, можно, а вот как своими-то глазами поглядишь… Даве Николай приходил… грешным делом и не поверил…

Сидит Андреи Калиныч на завалинке, смотрит на свои дрова, что тут же на улице сложены, ровно и не видит шабра. Снял шапку Михайло Филиппыч, поклонился.

Тряхнул головой Андрей Калиныч.

— Откуда бог несет?

Остановился Михайло Филиппович, почесал затылок, подошел к Андрею Калинычу и рассказывает про Николая.

— Вон ты все: какая нужда? А как своими глазами-то увидишь…

Оборвался Михайло Филиппыч, а у Андрея Калиныча словно лихорадка:

— Сжал мужик в ногтях блоху, говорит блоха: «Сила бы во мне — землю подняла бы…»

Замолчал, стиснул зубы Андреи Калиныч, смотрит, смеется стеклянными глазами.

— Гордо-о-сть! на вот тебе… Бог наказал, — «я в обиду не дам»!.. Гордо-о-сть… Тебя господь наказал, ты и терпи… а во мне против бога силы нет… Нет силы, нет…

Ерепенится Андрей Калиныч, елозит, костылем в снег тычет.

Глядит Михайло — уж идет Николай с мешком… Эх, хоть бы погодил… Увидал Николая и Андрей Калиныч, — затрусился, вскочил и заковылял в избу.

Чего-то стал говорить Михайло Филиппыч: и не слушает, стиснул зубы, боль ровно, а то и вправду, может, боль, машет рукой:

— Иди…

Стукнул калиткой… Посмотрел Михайло Филиппович, а у самого на душе неспокойно: отец да дед наживали ему, а он выгребает… немного уж и осталось… семья невелика — жена да сынок, а все-таки… в возраст придет сын — корить станет… Э-эх, а как откажешь?!

А Николай стоит с мешком, ждет, как опять пойдет Михайло Филиппыч, чтобы следом за ним идти. Смотрит на Михаила Филиппыча — сейчас хлеб будет… а как раздумает дать? Ох, хоть в гроб ложись… гонит Николай веселую надежду, а она рвется, вперед забегает: согнулся Николай, словно поменьше ростом охота стать, — ровно украсть что собрался.

А Андрей Калиныч уж в избе, в окно глядит да зубами только от злости поскрипывает, мысли Николая, как в книге, читает:

«Вот, дескать, думает, дурака нашел… И сам, поди, не верит».

Пошел дальше Михайло Филиппыч… Как сквозь строй идет.

Вон выглядывает и Иван Васильевич из лавки:

— Михаилу Филиппычу.

Снял шапку Михайло Филиппыч.

— Откуда бог несет? — пытает Иван Васильевич.

— В одолжение, — нехотя оправдывается Михайло Филиппов.

— Доброе дело, доброе дело… — Будто и ласково говорит, а словно углей подсыпал Михаиле Филипповичу: чуть не бегом пошел Михайло. Иван Васильевич прирос и глядит ему вдогонку маленькими масляными глазками, — уши торчат, как у мыши летучей, лицо длинное, лошадиное, оскабилось, зубы белые большие, как жемчуг, во рту.

Зашел во двор Михайло Филиппыч, а немного погодя несет уж Николай куль муки. Смотрит ему Иван Васильевич в глаза, в самую глубь проникнуть охота, — делает не то Николаю, не то сам себе лукавое веселое лицо… Чуть-чуть усмехнулся Николай, отводит глаза и спешит пройти мимо.

— О-ox… — взасос тихо тянет Иван Васильевич и приседает даже.

Не вытерпел и Андрей Калиныч: уж ковыляет к Ивану Васильевичу, а тому еще веселее: вот оно когда на досуге настоящая потеха пойдет. Издали еще дергает Андрея Калиныча, тычет вдогонку в спину уходящему Николаю, тычет и рукой и костылем;

— Видал?!

Смеется Иван Васильевич;

— Середи бела дня…

— Волоком волокут!! Тьфу!.,

Уж и хозяйка Михаила Филиппыча, человек безучастный к делам, и та попрекнула, увидав, как муж наградил Николая.

Руку за руку заложила:

— Опять!.. Этак все добро растащат… давай им, пожалуй…

Сдвинул только брови Михайло Филиппович и молчит.


Шатается тенью по селу Устинья: не подаст ли кто. Натолкнулась на Драчену. Стоит перед ней серая да надутая Устинья. Надуешься, когда муж бросит с семью ртами. Шляется, проклятый, и горя ему мало, хоть пропадай здесь у пустого стойла.

— Ох, Устиньюшка, погляжу я на тебя, как господь-то еще терпит…

Вытирает рукавом слезы Устинья.

Прибрела старая Фаида, ветром качает, оглядывается, словно ищет, кто б ей напомнил. Вспомнила: Лизарка-сынок.

— У меня-то вот один, и то скружилась.

Качает головой, сама с собой говорит:

— Пятнадцать лет по чужим людям. Муж-то помер, бросил нас, году не было сыночку. Ему-то ладно в могиле лежать — потолкись-ка тут на божьем свете в холоде да голоде…

Смотрит Фаида туда, на пригорок, на ряд мирных покосившихся крестов, туда, где лежит так беспечно бросивший ее муж, и укоризненно качает головой.

— Бывало, махонький сынок-от, сидим в избе с ним, а изба не топлена… «Холодно, маменька». — «Холодно, сыночек, холодно». — «Что нам, маменька, счастья нет?» — «Будет, говорю, сыночек». Пойду посбираю по селу: «Вот и нам господь послал, сыночек». А тут увидал, что Матрена своего ладит в ученье: отдай да отдай и его… «Эх, сыночек, наше ли дело ученье?» Пла-а-чет… Пра-а… Охота в ем… Забо-о-тливый…

Толкует Драчена с Устиньей, качает головой Фаида: слышит, сказывает Драчена, начальник насчет хлеба приедет дарственного… Вот, может, и дадут еще, может, даст господь, и протерпим зиму… Лиха беда зиму перебиться, а там по весне хотя корешки на выгоне рыть станешь — зиму-то вот только… Насчет дарственного приедет же… идти: Лизарке сказать, а то в город наладил. А куда пойдет? Пятнадцатый годок всего: ребенок!


Галдит народ на сходе: начальство новое приедет, николи его не видали, еще какой такой он и есть, насчет, вишь, хлеба жертвенного изъяснять будет. Слышь, кто в запашку пойдет, тому и хлеб. Какая такая запашка? Никто и не слыхал.

— Вот такая… ввяжись только, — хуже крепости укрутят.

Беднота не то что в запашку: хоть в неволю. Богатый и средний крестьянин упираются.

— Какая еще тут запашка? — кричит, топыря короткие руки, маленький сбитый Иван Евдокимов, — триста ртов — сколько тут хлеба надо, чтобы прокормить: «тысци»! Сколько тут земли надо засеять, чтобы вернуть их? Две части отойдет: сами на чем пахать станем?

— Так ведь, слышь, по малости — сажень-две на душу.

— Так это чего ж будет? Забава, время проводить. Не может быть этого: из чего народ-то маять?! Если уж разве для затяжки только, вроде того что на первый случай, а там попался и сиди… Так это тоже надо понимать: укрутишься — локоть близок будет, да не достанешь.

— Это как же сейчас, — пытает Степан, — каждый за себя?

— Держи карман, — трясет шапкой старенький, маленький Гурилев.

Боком повернулся, пальцем тычет и поясняет:

— Круговая порука, понимаешь ты: тридцать там, сколько ли десятин вспахать, засеять, убрать… вот их и представь с общества…

— А их, безлошадных, половина?

— Ну так вот…

— Ловко.

Смотрят безлошадные на лошадных, а те друг на дружку.

— Так ведь… старики, — уминается Николай Исаев, — там кто жив будет, а сейчас кормить станут… Как же иначе? У меня одиннадцать ртов — чего ж мне с ними делать? У тетки Устиньи — вон муж где пропадает — семь ртов… да мало ли? Чего же делать с ними?

— Мы, что ль, причинны тому, что у вас ртов столько?

— Не причинны, так ведь как же?

— Вот те и как же.

— Да я вот, — орет Павел Иерихонская труба, — и безлошадный, да сам не желаю на запашку, сам себе голова: что там еще хлопотать за других.

— В мошне-то сотню носишь… спишь с ней… тебе и ладно, — огрызается Николай.

Иван Васильевич тут же на сходе: подойдет кошкой с одного бока, послушает — с другого зайдет. Запахнется в черный, сукном крытый тулуп, кивает головой и усмехается. Подошел к Гурилеву.

— Казна за земство, — земство за мужика хватается… Опасается, как бы платить не пришлось — мужичок-то лошадный и тяни земство да безлошадного…

Поднял брови, палец и кивает головой.

— Этак…

— Верно! оно самое и есть, — подхватил Иван Евдокимов. — Работа на людей выходит… Много вас найдется охотников…