Том 3. Оказион — страница 54 из 122

го ему не надо, пусть лучше уж конец, только поскорее бы, или пусть его отравят, только бы поскорее. И неужели ни в ком нет жалости: как он мучается, и его не отравят?

И он заплакал, как плакал когда-то очень давно, еще в Бассейне.

Дети проснулись.

И на минуту боль как будто отпустила.

Детей подвели к нему — Лялю, Бубу, Капочку. Его Лялю, его Бобу, его Капочку. И неужели он их никогда не увидит?

И опять там внутри словно кулаком повернул кто-то. И он, катаясь по полу, кричал, на весь дом кричал, и просил и умолял ради Бога спасти его.

На столе в соседней комнате у них телефон и, конечно, следовало бы позвонить к доктору, ну, хоть к Александру Марковичу, который лечил детей, но, как это часто бывает от растерянности все позабыли. Впрочем, скажу, ничего и не потеряли: если очень надо, доктора у нас никогда не дозовешься.

И без всякого доктора решили везти в больницу. Слава Богу, недалеко. И как был, накинули ему шубу и на извозчика. Мороз крепчал — солнце на лето, зима на мороз! — а он ничего не чувствовал, никакого мороза, одно — одну боль — и уж хоть бы конец скорее!

И когда в больнице Михаил Семенович рассказал доктору о котлетах — косточкой подавился! — и о чае, — хорошо после обеда выпить стакан крепкого горячего чаю! — словом, все по порядку, от кулаков до пальца, доктор, осмотрев больного, шприцем чего-то ему под кожу вспрыснул и велел: когда привезете домой, ванну горячую, а хорошо и горчичник.

— От печени горчичник очень помогает!

И оттого ли, что доктор ему чего-то вспрыснул, от морфия что ли, боль понемногу затихла, и уж сонного привезли Зиновия Исаевича домой. И сейчас же ванну хорошо, такой еще дом с горячей водой — один кипяток. И пока держали его в ванне — и как это терпел несчастный! — в доме кипела работа: все, кто только был, живая душа, и бабушка Ольга Ивановна, и Наталья Константиновна и Софья Константиновна, и Михаил Константинович, Софья Исаевна, и Аннушка, и Саша? и Катька и Наташа нянька и, конечно, Михаил Семенович, старались над горчичниками, выкраивая самые разнообразные, чтобы, как из ванны выйдет, так ему прямо на распаренное, всего и обложить.

— От печени горчичник очень помогает!

И обложили.

И хоть бы на смех этакое местечко порожним оставили, нет, все, и даже к пяткам, и на пальцы вроде каких-то перчаток понаделать умудрились.

И опять на весь дом крик.

Легко сказать, потерпеть, а ты сам попробуй-ка, да еще после ванны! И стал он с себя их срывать. Сорвет, а ему свежий поставят. И много мучили пользы ради. Ну, а как срок вышел, главные-то поснимали, одну мелочь оставили, он и затих.

«Ни сесть им, ни стать!» — вспомнил я слова Аннушки и хотел, выждав час, пройти навестить Исаича.

Что-то задержало меня. Не помню, зачем-то я должен был непременно выйти из дому, и вернулся лишь вечером.

И вот стук в дверь.

Неужто это он? — только один Зиновий Исаевич ко мне не звонил, а всегда стучал, — так и есть! В чесунчовом пиджаке белом, как полагалось вечерами, только с палочкой стоял сам Зиновий Исаевич.

Еще слава Богу, природой Бог меня наградил, облез бы до мяса! — и он подал мне свою красную от горчичника, крепкую волосатую руку.

III

Странник Евгений, о котором я поминал уж, ходивший по Петербургу под видом немого, как раз об эту пору жил с нами.

Бывало, и самый простой разговор с ним сущая мука, ходил он с блокнотом, спросишь о чем, и сейчас за карандаш, скоренько на блокноте напишет и обязательно тебе еще вопрос какой, и так без конца. И только потому, что я любил его, я без всякого сердца терпел его затею не отвечать по-человечьи, а писать, будто немой.

С постной ли пищи, либо еще отчего это бывает, весь Филиппов пост он постился, а в сочельник до звезды и ничего не ел, а как звезда показалась, грибок там какой-то откусил перед кутьей, его и сдавило, да так, хоть в дугу согнись.

Я к Михаилу Семеновичу.

— Со странником, — говорю, — как с Зиновием Исаевичем.

— Подавился?

— Как с Зиновием Исаевичем.

Да скорее назад к себе, кое-как раздел, уложил больного в кровать, не знаю, что делать: под Рождество какой уж там доктор, извозчика до больницы не найти.

И что же вы думаете, не успел я ничего хорошенько сообразить, слышу шаги — дверь-то я так незапертой и оставил — я в прихожую, а там Михаил Семенович и Зиновий Исаевич, оба в вечернем белом наряде в чесунчовом, рукава засучены и вид необыкновенный, теперь я сказал бы, просто зверский.

— Косточку выколачивали? — набросились они на меня, и хоть и говорили шепотом, но очень решительно.

— Какую косточку?

— Как какую! Обязательно поколотить надо хорошенько.

И в то же время я увидел, как через приотворенную дверь просунулась Саша-рябая, а за ней еще кто-то, а там еще кто-то. И тот случай с Зиновием Исаевичем недавний вдруг ожил передо мной до горчичников, от которых облез бы до мяса сам Зиновий Исаевич, не отпусти ему Бог природы — густых волос и крепких, и не страшно стало за моего немого странника.


1915 г.

Пупочек*

Жил я в большой тесноте, снимал комнату от хозяйки. Придешь, бывало, со службы, сидишь так, что-нибудь читаешь. А жил по соседству со мной мальчик с матерью.

Мальчика Юрием звали.

Трудно им было — все тех же денег не было! перебивались так, кое-чем. Подумаешь, подумаешь, бывало, а как помочь, и не знаешь. Место бы ей там какое, занятие достать, чтобы, хоть какое, да жалованье шло. Да откуда его возьмешь, место-то! Я должность занимал маленькую, ну, кто бы меня послушал, сунься я с человеком, да самое лучшее, всякий меня на смех поднял бы, а в худшем случае… впрочем, это совсем не важно. Жалко мне было очень мальчика.

А он, бывало, в дверь постучит ко мне, кулачки такие маленькие. Ну, и пущу его, разговариваем, конфет ему давал. А он всего никогда не съест, матери снесет, Соне, тоже и мать угостит, — Соней звал мальчик мать свою, — и ей перепадет немножко. Мальчик тоненький такой, шейка — ниточка, и ничего-то почти не ел, мать все, бывало, жалуется.

Юрием звали мальчика, а мы его — нас у хозяйки немало жильцов было, мы все его, бывало, Василием Васильичем.

Жил с нами такой учитель Василий Васильич, чудак такой, и этот вот мальчик Юрий чем-то удивительно на этого учителя похож был: юркий, быстрый, носик торчит, а главное, говорил скоро очень. И, как нарочно, с учителем были они большие враги: учитель понять ничего не мог, что тот ему говорил, и сердился, а тот ему набор слов всякий говорил, и так скоро очень, как сам учитель свой не-набор говорил.

Со смеху помрешь, когда между ними этот разговор начинается, ну, ничего-то понять невозможно.

Как-то пришел ко мне мальчик.

Я ему и то, и се, шоколадку ему в серебряной бумажке, — очень любил он, чтобы в бумажке шоколадка была, так и загорятся глазенки, — и винную ягоду ему на палочке, и фиников.

Забрал мальчик все в горстку, а я и говорю:

— Знаешь, Василий Васильич, я у тебя твой пупочек съем!

И что же вы думаете, точно случилось вдруг что, чего и словом никаким не подхватишь: смеется, говорит мальчик что-то скоро и очень вот, так вот и расплачется.

— Не ешь ты пупочка, не ешь моего пупочка, не ешь! — насилу-то я разобрал у него.

— Не дашь? — говорю, смеюсь сам.

— Не ешь, не ешь ты моего пупочка! — только это и повторяет одно, ручонками за рубашечку тянет, чудно.

К матери побежал, и слышно мне, что-то долго говорил ей и скоро очень, и в кроватке опять говорил, и потом долго не засыпал, — много раз вдруг примется говорить и скоро, очень скоро, едва разберешь.

— Да и что разбирать, — все о пупочке, что съесть ею хотят у него, а он его ни за что не отдаст, пупочек-то, ни за что и никому не отдаст, никогда не отдаст.

Ах, ты, Господи, тут только понял я, отчего так забеспокоился мальчик. Ну, и в голову не придет такое.

И на другой, и на третий день не забывается этот самый пупочек, нет-нет, да и вспомнит о нем мальчик, и опять, как тогда, так весь и заходит: и смеется и вот расплачется, смеется и вдруг заговорит, так заговорит по-своему скоро очень, а из всех скорых слов, из набора слов, из всего все одно, все к одному, чтобы его пупочка не ел я.

— Не буду! Василий Васильич, не буду я, не буду есть твоего пупочка.

А он удивительно как смотрит, глазенки горят, тоненький такой, шейка — ниточка, и хоть и верит, а боится, за кончик блузки держится, значит, боится.

Ах, ты, Господи, западет же такое в душу и уж все мыслишки, какие есть, все мысли у него к одному, к этому стянулись, а это одно, это все — пупочек, и важное такое, все, главное самое, лишиться чего он просто и представить себе не может, что бы такое было, если бы вдруг да лишился: вот я взял бы да и съел его!

И все перевернулось в таком маленьком милом мирке, малом и неправдышнем… Василий Васильич был, например, уверен, что они очень богатые, и в подтверждение, должно быть, этой уверенности показывал мне как-то копейки новенькие — богатство свое.

Что-то, видно, плохо пришлось его матери, на другое место пришлось перебираться, к другой хозяйке, подешевле.

Трудно им было, очень трудно.

Собрались они уезжать, уложились. Все готово, и извозчик ждет, только вещи снести.

Мальчик ко мне, стучит, прощаться со мной.

Ну, я ему на прощанье целую коробку, и всяких там, во всяких бумажках конфет разных. Привык я к нему очень и жалко.

— Прощай, — говорю, — Василий Васильич, вспоминай когда!

А он как-то застеснялся, отступил, отступил к столу да вдруг ручонками, лапочки свои ко мне… да на ухо скоро мне так, понять едва можно:

— Бери, ешь мой пупочек!

Ах, ты, Василий Васильич… «Бери, ешь мой пупочек!» и так это сказал он, и смех тебя берет и заплачешь. Да знала ли душа твоя, знаешь ли ты, на что тебя твое сердце толкнуло, да ведь ты мне все, все отдать готов был: ведь пупочек-то все, — так ведь? Сердечко колотится, слышу, крохотное, нет, какое! — огромное, не наше! Что же смеяться мне?