Том 3 — страница 35 из 79

И Исмета под конвоем полицейского агента отправили на каике на берег. Он забыл, что голоден, и торопил проводника, думая закончить свои дела в день-другой и выехать обратно.

В комиссии пришлось ждать, полицейский агент сдал его другому, состоявшему при комиссии, день развертывался ожиданием и неизвестностью.

За полчаса до закрытия учреждения выкликнули имя Исмета.

— Ваше дело будет рассматриваться на пленарном заседании комиссии, — сказал турецкий делегат. — Греки считают вас подлежащим обмену, придется поспорить, но вопрос так ясен, что можете не волноваться. Зайдите недели через две.

— Невозможно. Как же я буду существовать это время, — сказал Исмет. — У меня нет ни гроша. Я не знаю, где мне жить.

— Ты будешь содержаться при полицейском районе, — заметил агент, — но кормись, господин, как хочешь.

В три часа дня Исмета водворили в арестантскую. Он упал на нары и заснул беспокойным сном.

Он проснулся от рвоты. Полицейский фельдшер констатировал признаки голода, и Исмету отпустили за счет комиссии 16 пиастров на пропитание.

Он выпил несколько стаканчиков крепкого сладкого чаю и съел небольшой кусок хлеба.

Мысль ощутима в движении, и мысль в покое не мысль, но просто груз мозга, отягощающий ткани, как камни в желудке.

Камнем лежащие мысли мучают человеческий мозг, они сбиваются в комья, в узлы, в штабеля, и пробка в мозгу изменяет работу тела.

В заторе мыслей потонули самые простые, и Исмет в суматохе не вспомнил о своей семье.

Так прошел его первый день ни родине.

Но поздно ночью, в зловонной синеве камеры, он вдруг ощутил себя семьянином. Он вспомнил жену и детей — свою кровь, взбитую до густоты тела, и тело их, родившее мозги.

— Надо известить их, — умолял он дежурного. — Пойми, — он целовал его руки. — Будь человеком, пойми, они не знают, где я.

Он отдал новые серые брюки из отличной английской шерсти в обмен на старые из грубого солдатского сукна, и дежурный, сменившись, послал телеграмму жене Исмета.

4

Дни разворачивались медленно, и надо было разбрасывать время, чтобы оно не давило на мысли. Исмет убирал арестантскую, помогал дежурному по двору, прочитывал «Джумухуриет» и вел с товарищами по камере разговоры на всяческие темы. Его мучила неизвестность о семье.

Однажды он потребовал, чтобы его отвели к прокурору.

— Я — турок, — кричал он. — На родине я или в притоне? Где справедливость? За что же боролись? Где та свобода, о которой кричал на весь мир Кемаль, где счастье народное?

Полицейский начальник, привстав над столом, ударил его по лицу линейкой.

— Гяур, — заскрежетал полицейский зубами, — христианское дерьмо. — Ты еще говоришь о свободе! Она не для тебя. Где ты был, когда мы дрались под Эски-Шеиром, когда мы били твоих греков под Смирной, когда брали у султана Стамбул? Таких, как ты, надо убивать. Турция — не для тебя. Ты тепло спал со своей бабой на греческой земле, пока мы расплачивались кровью за свободу. Ренегат. Изменник.

— Нет, это ты изменник, извращающий свободу, — кричал Исмет, — свобода для всех, кто ее хочет. Я заслужу ее, дайте мне искус, я заплачу за свободу.

— Молчи, грек!

Полицейский ударил его палкой по лицу и по рукам и еще по лицу и, встав из-за стола, толкнул его ногой в низ живота.

— Убейте этого мула, — сказал он. — Он не турок и не грек, и никакой вины на нас не будет, если убьем его.

Когда Исмета унесли в комнату и, облив водою, оставили в обществе других арестантов, — салоникский сараф[8] Георгий Заимис попросил присутствующих высказаться по существу инцидента.

Взял слово доктор Николай Пангелос из Пирея.

Сославшись на решение Лозаннской конференции о нацменьшинствах Турции, на постановления контрольной комиссии союзников о Константинополе, процитировав несколько параграфов из протоколов заседания комиссии по обмену и комиссии защиты прав человека при Лиге Наций, он нашел, что Исмету предоставлены два выбора.

Первое: заявить себя греком, не подлежащим обмену, и требовать отправки на родину, опротестовать действия местных властей перед эмиссаром Лиги Наций в Константинополе. Второе — заявив себя греческо-подданным, просить о восстановлении в турецком гражданстве. Закон о кооптантах, — говорил он, — упруг и допускает всякие льготы.

— Нет, ничего не поможет, — сказал сивасский армянин Петрос Хумарьянц. — Я, знаете, в позапрошлом году решил выехать в Советскую Армению. Все продал, подал заявление, армянская советская миссия зачислила меня в списки, все было готово, но вдруг из Сиваса приходит бумага, что я не заплатил всех налогов и что я к тому же опасный человек, потому что во время большой войны у меня стояли на постое русские солдаты. Я таскаюсь по тюрьмам два года, а поддержка у меня — ой-ой! Советской миссии адвокат.

Вошел полицейский и поманил Исмета пальцем. Исмет на корточках пополз к нему, встать на ноги он не мог, низ его живота распух, жилы раздулись и стали багровыми, как зарево внутреннего пожара.

— Тебе телеграмма, — сказал полицейский.

Исмет вскрыл ее и увидел, что это та, что он послал семье.

— Проклятые, где же моя семья? — простонал он.

— Ну, ты, тише, — заметил полицейский.

Он разорвал телеграмму и вышел.

5

Исмет подал заявление о принятии его в турецкое подданство и через несколько дней был выпущен из полиции, получив на руки бумагу, что он имеет все преимущества для получения в первую очередь земельного надела в районе, освобождаемом от греков.

В первый же день свободы он послал письмо жене, заняв на марку у доктора Пангелоса, и побежал в бюро, отправляющее в Анатолию реэмигрантов и кооптантов.

Но прежде чем уехать, ему пришлось окунуться в самую глубь нищеты — и он грузил бревна на пристани, и собирал на бойне отрепья внутренностей, и очищал холодильники от разложившейся рыбы. Он перестал читать газеты и утратил представление о делах мира. Ответа от жены не было. Он послал несколько писем соседям и знакомым. План, намечавшийся у него в голове, был прост и разумен. Он требовал, чтобы жена срочно продала недвижимое имущество, взяла из банка сбережения и, обратив то и другое в доллары, немедленно же выехала бы к нему, послав сыновей либо в Триест, к дяде Кюпрюлю-Фуаду, торговавшему македонскими табаками, либо в Дураццо, к синьору Горацио Окарино, доверенному одной колониальной фирмы в Милане.

Мозг его, выросший на комбинациях, устал в бездействии и в минуты сытости наливался упругими соками, стремящимися прорваться из глухого мешка, в котором они бродили как сгустки тяжелой браги. Руки, сжимавшие голову, щекотали кожу, и она, вздрагивая, еще сильнее раздражала биение тяжелой жизни отстоявшихся и крепких соков. Бедствия внешней жизни были угольями, и голова котлом, и мозг кипел и источал из себя влагу мыслей тем быстрее, чем раскаленнее был огонь, подогревающий его.

И — лопалась голова. Мысли стремились извергнуться, толпились в лазейках, в проходах нервов, вползали в расщелины мускулов, облепляли все прутики вен.

Планы, один другого безумнее, обуревали Исмета. Будучи хорошо знаком с табачным рынком Средиземного моря, он учитывал создавшееся политическое положение. Греция, получив большую часть Македонии и соприкоснувшись с сербами в Салониках, должна будет в первые годы своего владычества наткнуться на оппозицию и антагонизм местного населения. Сербо-болгарские интриги помогут разгореться страстям. Налоги, которыми обложит афинское правительство своих новых подданных, создадут почву для искания новых торговых путей помимо Афин. С другой стороны, Турция, изгнав сотни тысяч греков-табачников из Самсуна, Трабизонда и Смирны, надолго подламывает свое табачное хозяйство. Экспорт турецких табаков падет, и его место должны занять македонские табаки, и рынком стать сербо-греческий порт Салоники, где благодаря двуначалию и политическим интригам (сербы пытаются оттянуть его себе, а греки норовят оставить за собой) торговые операции приобретут неожиданные преимущества и льготы.

Грузя днем бычьи внутренности, он по ночам писал синьору Горацио и дяде Кюпрюлю о необходимости перебрасывать заготовки в Македонию и, пользуясь общей сумятицей, забрать рынок в свои руки.

Недели через полторы он получил письмо от соседа чувячника Исы, албанца с улицы Абанос, который сообщал, что семья Исмета выслана в Турцию, имущество взято в казну, а сам он объявлен шпионом. Синьор Горацио и дядя из Триеста между тем не отвечали на письма.

Все мысли его вылились в проект, и каналы мозга обмякли, лишенные внутри стремящейся плоти. Теперь уже Исмет не мог справиться даже с обычными рабочими мыслями и производил впечатление полоумного.

Потом вышла ему очередь в Смирну.

6

В Смирне греческий говор слышен повсюду, здесь даже турки говорили по-гречески, и Исмет воспрянул духом. Он слушал греческие песни, он видел людей, говорящих на языке его быта, и хоть временами он ловил себя на злобе к гяурам и торгашам или, глядя на жаркие еще развалины Смирны, в порошок размолотой турецкими батареями и выжженной пожарами турецких бомб, — обнаруживал настроения, одобряющие войну во имя национальных идей, но душа его была за морем, там, где люди сеют табак и, не зная гнета политических катастроф, продают его во Францию или в Англию, читают какие угодно газеты и, исправно платя налоги, позволяют себе роскошь не интересоваться монархами и диктаторами.

Исмет вспомнил несколько новых адресов в Пирее и Фессалии и каждодневно писал, справляясь о семье. Участка в Смирне ему еще не дали, и он работал сортировщиком у американской фирмы. Будучи теперь турецким подданным, и, следовательно, имея право на въезд в глубь Анатолии (греки этого права не имели), в производящие районы, и, являясь хорошим знатоком дела, Исмет рассчитывал на быстрое повышение по службе.

Прошло уже три месяца, как он жил на родине, и однажды его вызвали в полицию.