Том 3 — страница 42 из 79

ми. Он понял, что нужно немедленно дать знать на пост, чтобы успеть задержать главную группу.

«Эх, чорт возьми эту Муху, — думал он. — Какая несообразительная собака! Другая бы накинулась сейчас на этих людей, страху бы нагнала, лошадей их вспугнула и мне бы дала возможность удрать назад!»

Тихо-тихо, сдерживая дыхание, наклонился он с седла и старался найти взглядом где-нибудь притаившуюся Муху, но было темно, и он ничего не мог различить.

«В бой вступить с ними, — продолжал думать Андронов, — невыгодно. Дело не в этих людях, а в той партии, которая контрабанду везет. Но как уйти незаметно? Подстрелят обязательно».

Но выхода не было. Не стоять же так покойником до рассвета? Решил он — будь, что будет! — повернуть коня назад и скакать под выстрелами.

«Авось доскачу благополучно, — подумал он, — сейчас же расскажу, в чем дело, и надо будет за той, главной партией кинуться».

И в этот самый момент Муха взвизгнула и, зажмурив глаза от страха, прыгнула из камышей прямо на контрабандистский дозор.

— Стреляй! Стой! Подожди!

— Что такое? А, чорт!

Что-то, звякнув, упало, тяжело затрещал камыш.

Андронов ударил по коню, повернул его на задних ногах и понесся в сторону своей заставы. Сзади не скоро раздался выстрел-другой, вразнобой зашумели голоса и стихли. «Эх, хорошая собака, — подумал он теперь. — Как учил ее, так и поступила». Он чмокал губами и звал ее: «Муха, Муха!» И нагибался с седла, ища глазами по бокам лошади.

— Вот спасибо, какая собака, — ворчал он и торопил коня, чтобы сообщить на заставу о контрабандистах и успеть задержать главную партию.

А Муха, прыгнув на чужого человека, который сидел в камышах, упала с его груди на землю, подкатилась под ноги второму, задела лапами лицо еще какого-то спавшего и юркнула назад в камыши. От страха она едва бежала. Уши ее были полны шума, в глазах шли красные круги, нюх отказывался работать. Но след рыжего жеребца издавал сильный знакомый запах, и она не боялась сбиться с дороги. Она мчалась, почти не дыша. Она не знала, что ей делать в этих страшных камышах с неожиданными людьми, и она мчалась, мчалась, ничего не слыша, ничего не видя, только бы догнать жеребца, только бы догнать его и увидеть Андронова, и он все скажет, что нужно.

Она не видела, что впереди, совсем уж недалеко, показались огни заставы, и не слышала идущего оттуда шума конного взвода, быстро уходившего по дороге к реке.

Если бы она остановилась и отдохнула, ее ухо, может быть, уловило бы слабый крик Андронова: «Муха! Муха!» Но она не могла остановиться, если бы и хотела. Ноги мчались сами собой, глаза вылезли на лоб, сердце потерялось в тонкой грудке, его прямо не было, и, не дыша, ничего перед собой не видя, она с размаху ударилась о невысокий камень, почти слившийся с землей. Она высоко кувыркнулась в воздухе, махая лапками, и упала уже мертвой, все порываясь встать и продолжать скачку.

Там ее утром и нашел Андронов, в десяти минутах ходьбы от своей мазанки, когда возвращался с удачного набега на главную партию.


1933

Ночь в Гелати

Быть в Цхалтубо и не увидеть Гелати — грех для того, кто любит Грузию. Но весна была так неожиданно дождлива, а путь из-за дождей так затруднителен, что поездка долго откладывалась.

И все-таки однажды утром мы выехали из Кутаиси по узкой, осыпающейся в Рион дороге, процарапанной на щеке высокого берега.

Была весна, цвели гранатовые деревья, коралловый блеск их цветов был праздничен, а сами цветы, плотные и яркие, елочными игрушками висели на деревьях.

Кофейного цвета Рион медленно, словно закипая, кружился перед серой плотиной Рионгэса.

Потом дорога свернула в горы и стала обычной до того момента, как открылась широкая долина Цхали-Цители и за нею, на дальней горе, подобной орлу — Гелатский храм.

Тоненькая речушка, продолбившая за тысячу лет широкую долину, лениво вилась в узком каньоне.

Сочленение невысоких гор, сливаясь в одну цепь, вставало из-за реки гребнем пленительного рисунка. Покрывающий горы лес придавал им легкую, с тысячами теней, волнистость, зелено-темную тисненность.

Синие папахи дальних гор не закрывали неба. Лишь последняя, с трудом угадываемая в небе гряда белесо-дымчатым сводом непринужденно поддерживала края голубого верха.

С утра небо было в облачных мазках, как в шпаклевке, словно его собирались подкрасить к празднику, но в полдень свежая, как бы еще не просохшая и благоухающая голубизна уже ровно покрыла его поверхность. Голубизна стекала к краям, сгущаясь над вершинами гор.

Небо приобрело удивительную окраску. Скромно и однообразно голубое, оно было полно оптимизма. Это часто случается с небом, да и со всей природой Грузии. Здесь природа неравнодушна к людям. Она любуется ими, заигрывает с ними, возбуждает их.

И кто устоит перед страстным вдохновением этого легчайшего, ничем не озабоченного неба и гор, составивших небрежно-живописный круг танцоров в темно-зеленых бурках?

Их первые ряды прилегли, как самые молодые на групповой фотографии. Вторые, поджав полы утесов, едва выглядывают из-за садов. Третьи, распрямив зелено-мохнатые плечи, стоят во весь рост, держа на плечах монастыри, похожие на соколов. Кажется, они лишь ждут сигнала, чтобы выпустить птиц в поднебесье.

В древности, говорят, когда вражьи полчища вваливались в долины Риона, первыми будили страну монастыри. Их колокола били тревогу, и от монастыря к монастырю вспыхивали сигнальные огни. Страна бралась за оружие.

Один из немногих ее хранителей, спасшихся от разгрома, — маленькая глухая долина спасла его, — стоит рыжий сокол Гелати на каменистой ладони, собранной в горсть, и равнодушно, но зорко оглядывает окрестности.

Истории храма я не знал. Смутно и, как всегда в таких случаях, пестро вставали в памяти какие-то давно слышанные легенды о Тамаре и Руставели.

Но я видел, что тот, кто выстроил этот храм, задумал его как большой художник и дальновидный воин. Он выбрал место для воинов, художников и поэтов.

Еще в Кутаиси, а затем по дороге к Гелати местный историк — скромная седая женщина — много рассказывала мне о Давиде Возобновителе. Образ этого удивительного богатыря был в ее передаче почти современен. Она рассказывала, волнуясь, словно везла меня к Давиду на службу и от меня зависело понять хозяина и сблизиться с ним или на всю жизнь так и остаться чужестранцем в этом мире, не терпящем посторонних. Она готова была сказать: «Вы еще полюбите его, когда узнаете поближе!»

Для нее, грузинки, история была частью собственной жизни, и, рассказывая о царях и поэтах, она как бы откровенничала со мной, посвящая меня в свои запутанные семейные дела. Исторические справки сообщала она, как детали своей биографии, а торжественно-грустные легенды о Гелати — как цитаты из писем близких родственников.

Евангелист Лука, занимавшийся живописью, был у нее на хорошем счету, как выдающийся живописец. Приписываемые ему иконы она знала точно, словно была единственной их наследницей, у которой, правда, кое-что украли, но которая отлично знает, где хранится краденое и никогда не простит обиды.

Признаться, я запомнил из ее рассказов очень немногое.

Мне было решительно все равно, знамя какого хана подарила монастырю Тамара и ворота какого города перенес сюда Давид.

Суровое, многообещающее столетие в канун монгольского нашествия рисовалось мне в своем полном блеске.

В Грузии — Руставели, в Азербайджане — Низами, в Киеве, у истоков Руси, — Боян. У всех свои золотые века.

Среди кровавых битв рождаются великие гуманистические мысли, намного опережающие схоластику Запада. Еще одно-два столетия такого движения, и маленькая Европа обнаружит на востоке от себя мир прозорливой и богатой культуры и почерпнет из нее живительные соки.

Но по Восточной Европе проходит монгольская лавина, — и от Урала до Колхиды встает пожарище.

Все гибнет — и люди, и культура. Гигантская битва идет на полях Европы, но тут Русь остудила наступательный пыл монголов, и оставшиеся в живых западные цивилизации невольно становятся старейшими. Восток лег костьми, и Запад уцелел. И когда через добрых триста лет люди с востока, сохранившие лишь в смутных легендах воспоминания о былой славе, приходят в Европу — они уже дикари. На них глядят с сожалением.

Их собираются просвещать. Мечом и огнем присоединяют их к передовой культуре Европы. Это племена, а не народы. Напрасно извлекают они из своей памяти зыбкие видения старины. Напрасно клянутся какими-то великими именами. Старины их никто не знает, их великих имен никто не слыхал. Имеет значение только то, что живо, а не то, что погребено, и маленькая Европа становится общим учителем.

Но никто не исчезает бесследно.

Чудодейственная память людей сохраняет клочки прошлого. Со временем они воссоединяются. Что-то находят в развалинах, что-то прочитывают у соседей, нить за нитью восстанавливается родословная человеческой мысли, но доказать, что она своя, родная, а не заимствованная, со стороны кажется почти невозможным.

Действительно: как доказать, что грузин Руставели опередил Италию в провозглашении идей гуманизма?

Как доказать, что уроженец Гянжи, некто шейх Низами, положил начало романтизму?

Что доброго можно сказать о Бояне, когда его великая страна поросла ковылем, а сам он как личность потерян и превратился в миф, в выдумку?

Маленькая честолюбивая Европа давно привыкла к тому, что она самая старая и самая умная.

Впрочем, действительно, пока на Востоке вымирали в долголетних войнах, на Западе во многом преуспели, многое создали, изобрели и открыли.

И Европа не желает итти на поклон к чужому прошлому, к чужим могилам. Находятся люди, быстро и ловко доказывающие, что все, чем владел Восток в дни своих золотых столетий, было создано на Западе и уж никак не восточнее Византии.

И медленно, очень медленно и неровно завоевывает Восток Европы свои права на историю и славу…