Том 3. Повести. Рассказы. Стихотворения — страница 3 из 25

«МАЛЕНЬКИЕ НАСМЕШКИ ЖИЗНИ»

ЗАПРЕТ СЫНА

Перевод В. Маянц

Глядящему на нее сзади ее каштановые волосы представлялись какой-то загадкой, чудом. Под черной касторовой шляпой с плюмажем из черных перьев длинные локоны, перевитые и переплетенные, точно прутья корзины, являли собой пример искусства изощренного, хотя, быть может, и не согласного со строгим вкусом. Подобные волны и кольца следовало бы, создав однажды, оставлять в неприкосновенности на целый год или хотя бы на месяц; и оттого, что это творение существовало всего один день — на ночь его разрушали, было жаль затраченного времени и труда.

А ей, бедняжке, приходилось все это делать собственными руками — у нее не было горничной. Да и вообще, в смысле внешнего блеска ей нечем было похвастаться, кроме этой нарядной прически. Отсюда столь беспредельное терпение.

Молодая женщина была калекой, хотя по ее внешности об этом можно было и не догадаться, — она сидела в кресле на колесах, которое выкатили вперед поближе к эстраде на зеленой лужайке, где в этот теплый июньский день шел концерт. Дело происходило в небольшом парке или частном саду, каких немало на окраинах Лондона; местное благотворительное общество давало концерт, чтобы собрать средства на какое-то из своих начинаний. Огромный Лондон — это тысяча обособленных миров, живущих каждый своей жизнью, и, хотя за пределами ближайших кварталов ни цели концерта, ни исполнители, ни этот парк никому не были известны, на лужайке собралось порядочно публики, слушавшей с интересом и вполне обо всем осведомленной.

Многие, слушая музыку, разглядывали даму в кресле — ее роскошные волосы привлекали внимание, тем более что сидела она у всех на виду. Лица ее не было видно, но описанные уже хитросплетения локонов, изящные ушко и шейка, тонко очерченная матовая щека наводили на мысль, что женщина, должно быть, очень хороша собой. Подобные надежды иногда приносят разочарование, — так случилось и на этот раз: когда дама наконец повернула голову, сидевшие сзади увидели, что она вовсе не такая красавица, как они предполагали и даже, сами не зная почему, надеялись.

Прежде всего — недостаток, которого, увы, рано или поздно никому не избежать! — дама была не столь молода, как им казалось. Впрочем, бесспорно, лицо ее было привлекательно и вовсе не говорило о болезни. Черты ее можно было рассмотреть всякий раз, когда она оборачивалась к мальчику лет двенадцати — тринадцати, стоявшему рядом с ней, чья шапочка и куртка свидетельствовали о том, что он учится в одной из широко известных аристократических школ. Стоявшие неподалеку слышали, что он называл ее мамой.

По окончании концерта, когда публика начала расходиться, многие нарочно прошли поближе к ней. Почти все оглядывались, стараясь получше рассмотреть эту женщину, вызывавшую общий интерес, а она неподвижно сидела в кресле, ожидая, пока освободится для нее дорога. Она как будто ничего не имела против удовлетворения их любопытства и иногда сама поднимала навстречу обращенным к ней взглядам свои темные, приветливые, кроткие и чуть печальные глаза.

Ее вывезли из сада и покатили по улице, и вскоре она и мальчик, шагавший рядом, исчезли из виду. Проводив их взглядом, некоторые принялись расспрашивать об этой женщине: им рассказали, что она вторая жена священника из соседнего прихода, что она хромая и что в прошлом у нее, кажется, была какая-то история, правда, вполне невинная, ну а все-таки что-то было.

По дороге домой мальчик выразил надежду, что с отцом за их отсутствие ничего не случилось.

— Сегодня ему вроде получшало, так что, наверное, все в порядке, ответила она.

— Не «получшало», мамочка, а «стало лучше», — нетерпеливо и даже раздраженно поправил питомец знаменитой аристократической школы. — Пора знать такие вещи.

Мать смиренно приняла это замечание, нисколько не обидевшись, и не отплатила ему той же монетой, хотя могла бы посоветовать ему вытереть хорошенько губы, облепленные крошками от пирога, которым он тайком лакомился, извлекая по кусочку из кармана. Далее миловидная женщина и мальчик продолжали свой путь молча.

Неправильности речи имели некоторое отношение к истории ее жизни; она задумалась, и мысли ее, видно, были не из веселых. Она как будто спрашивала себя, разумно ли она поступила, избрав жизненный путь, приведший ее к такому положению вещей.

В глухом уголке Северного Уэссекса, миль за сорок от Лондона, в окрестностях благоденствующего городка Олдбрикэма раскинулась живописная деревушка с церковью и домиком пастора, — сын ее никогда их не видал, но ей-то они были Хорошо знакомы. Это была ее родная деревня Геймэд, и именно здесь произошло событие, перевернувшее всю ее жизнь; ей в ту пору было всего девятнадцать лет.

Как хорошо помнила она этот первый акт своей маленькой трагикомедии тот весенний вечер, когда у священника умерла жена. С тех пор прошло уже много лет, она стала его второй женой, но в те далекие времена она служила в его доме простой горничной.

Когда все, что можно было сделать, было сделано, и конец все же наступил, она, уже в сумерках, собралась пойти к своим родителям, жившим в той же деревне, и сообщить им печальную новость. Отворив садовую калитку, она поглядела в ту сторону, где высились огромные деревья, заслоняя бледный свет закатного неба, и ничуть не удивилась, различив у ограды темную фигуру, хотя для приличия лукаво воскликнула:

— Ох, Сэм, до чего ты меня напугал!

Это был ее знакомый, молодой садовник. Она подробно рассказала ему о последних событиях, и оба они примолкли, охваченные тем возвышенным, спокойно-философским настроением, которое всегда является, когда несчастье постигает кого-то рядом, но не самого философа. Однако на этот раз случившееся имело и прямое отношение к ним.

— А ты как — и теперь будешь служить у пастора? — спросил он.

Об этом она еще не думала.

— Не знаю, — сказала она. — Наверное, все останется по-прежнему.

Они шли рядом по дороге к дому ее матери. Потом рука его обвилась вокруг ее талии. Она тихонько высвободилась, но он опять ее обнял, и на этот раз она не сопротивлялась.

— Вот что, Софи, милая, неизвестно еще, оставят тебя или дадут расчет, а тебе, может, захочется иметь свой уголок, так ты знай, вот скоро я устроюсь попрочней, — и мы сможем зажить своим домком!

— Ишь ты какой скорый! Да я еще ни разочку не сказала, что ты мне нравишься. Это ты за мной бегаешь!

— Что же, разве я не имею права попытать счастья, как другие? — Они уже подошли к дому ее родителей, и он хотел поцеловать ее на прощанье.

— Нет, Сэм, не смей! — воскликнула она, прикрыв ему губы ладонью. — Уж сегодня-то мог бы вести себя поприличней. — И она убежала, так и не позволив себя поцеловать и не пригласив его зайти.

Овдовевшему пастору было в то время лет под сорок; он происходил из хорошей семьи; детей у него не было. В своем маленьком приходе он и раньше вел довольно замкнутый образ жизни, отчасти потому, что владельцы соседних поместий бывали здесь только наездами; теперь же тяжелая утрата укрепила в нем привычку к уединению. Он еще реже появлялся на людях, еще меньше принимал участие в той сутолоке и суете, которые в нашем мире называют прогрессом. Долгое время после смерти жены все в доме шло по-прежнему: служанка, кухарка, садовник и горничная делали, что им надлежало, или не делали — смотря по настроению, пастора это не заботило. Но однажды кто-то удивился, зачем одинокому человеку столько слуг. Справедливость этой мысли поразила его, и он решил несколько сократить свое хозяйство. Однако Софи, горничная, опередила его, заявив как-то вечером, что хочет взять расчет.

— Почему? — спросил священник.

— Сэм Гобсон за меня сватается, сэр.

— Вот как, — и что же, вам хочется замуж?

— Нет, не очень. Но надо же иметь свой угол. А то мы слыхали, что кому-то из нас придется уйти.

Через два дня она сказала:

— Если вы не против, сэр, я пока обожду брать расчет. Мы с Сэмом поссорились.

Он поглядел на нее. Прежде он особенно к ней не присматривался, хотя часто замечал ее тихое присутствие в комнате. Какая она нежная, и движения мягкие, как у котенка! С другими слугами ему как-то не приходилось общаться, только с ней. Что же будет, если она уйдет?

Ушла не Софи, а другая служанка, и жизнь опять потекла по прежнему руслу.

Однажды пастор, мистер Твайкотт, захворал, и Софи пришлось носить ему наверх еду; и вот как-то раз, только дверь за ней притворилась — он услыхал шум на лестнице. Она оступилась, упала вместе с подносом и сильно подвернула ногу, так что не могла на нее ступить. Позвали деревенского врача; священник вскоре оправился, но Софи долго еще была прикована к постели; ей сказали, что никогда уже она не сможет много ходить или подолгу быть на ногах. Едва почувствовав себя лучше, она пошла поговорить с пастором, когда он был у себя один. Ей запретили ходить и хлопотать по хозяйству — ей это и вправду трудно, — так что она должна уйти. А работу подходящую она себе найдет, у нее тетя белошвейка.

Священник, до глубины души тронутый всем, что она из-за него перенесла, воскликнул:

— Нет, Софи, больная у вас нога или здоровая — я все равно вас не отпущу. Вы должны остаться со мной навсегда!

Он подошел ближе, и вдруг — Софи потом никогда не могла объяснить, как это случилось, — она вдруг почувствовала на щеке прикосновение его губ. И он тут же попросил ее стать его женой. Чувство, которое Софи испытывала к пастору, не было, пожалуй, любовью — это было почтение, граничившее с благоговением. Даже если бы ей очень хотелось уйти из этого дома, вряд ли она решилась бы в чем-либо отказать человеку, воля которого была для нее священна; поэтому она без дальних размышлений согласилась выйти за него замуж.

В одно прекрасное утро, когда, по обыкновению, открыли двери церкви, чтобы проветрить помещение, и щебечущие птицы впорхнули внутрь и расселись под потолком, здесь у алтаря свершилась брачная церемония, о которой никто в округе не был заранее оповещен. В одну дверь вошли пастор и священник из соседнего прихода, в другую — Софи в сопровождении двух необходимых свидетелей, — и спустя некоторое время из церкви вышли только что повенчанные муж и жена.

Мистер Твайкотт отлично сознавал, что, хотя репутация Софи была безупречна, этим шагом он погубил себя в глазах общества; поэтому он предпринял соответствующие меры. Он обменялся приходом со знакомым пастором с южной окраины Лондона, и, как только представилась к тому возможность, новобрачные переехали из утонувшего в зелени, уютного деревенского домика с садом в тесный пыльный дом на длинной прямой улице, променяв чудесный перезвон колоколов на самый отвратительный лязг одинокого колокола, какой когда-либо терзал человеческое ухо. И все это ради Софи. Здесь никто не знал о ее прошлом; семейная их жизнь не вызывала такого любопытства, как то было бы в маленьком деревенском приходе.

Жена из Софи получилась очаровательная, лучше и пожелать нельзя, но как супруга человека, имеющего определенное положение в обществе, она имела немало недостатков. Она легко усваивала все, что касалось домашнего уюта и манер, но этого природного чутья оказалось недостаточно для приобретения того, что называется культурой. Уже более четырнадцати лет она была замужем, и муж потратил немало усилий на ее образование, но частенько вместо «их», она говорила «ихний», и этим не снискала уважения у тех немногих знакомых, которых приобрела. Более всего ее печалило сознание, что единственный сын, на образование которого они не жалели средств, теперь уже настолько вырос, что стал замечать ее промахи; он не только их замечал, но еще и раздражался при этом.

Так жила она в городе, часами выкладывала свою пышную прическу, и постепенно ее когда-то яркий румянец побледнел. Нога после несчастного случая так и не поправилась, и она вынуждена была почти совсем отказаться от прогулок. Муж со временем полюбил Лондон — ему нравилось, что здесь живется свободно и никто не вникает в чужие семейные дела; но он был на двадцать лет старше Софи и недавно тяжело заболел. В этот день, однако, он как будто чувствовал себя лучше, и она решилась вместе с сыном Рэндольфом пойти послушать музыку.

* * *

Но вот мы видим ее снова, на этот раз в печальном одеянии вдовы.

Мистер Твайкотт так и не выздоровел и теперь лежал на переполненном кладбище южной окраины столицы среди покойников, из которых никто при жизни не только не был знаком с мистером Твайкоттом, но и фамилии-то его никогда не слыхал. Сын исполнил свой долг, проводив отца до могилы, и снова вернулся в школу.

Пока происходили эти перемены, все обращались с Софи, как с ребенком, каким она и была, если не по возрасту, то по натуре. По завещанию мужа она могла распоряжаться только скромным годовым доходом, оставленным ей лично. Все остальное он, опасаясь, что Софи по ее неопытности могут обмануть, поручил опекунам. Сыну был обеспечен полный курс школы, затем поступление в Оксфордский университет, по окончании которого его ждал священнический сан; и самой Софи оставалось только есть да пить, чем-то заполнять свой досуг, завивать и укладывать свои каштановые локоны и следить за тем, чтобы все в доме было в готовности к приезду сына на каникулы.

Муж, предвидя, что скончается на много лет раньше Софи, незадолго до смерти купил на ее имя небольшой особнячок на той же длинной прямой улице, где находилась и церковь с пасторским домиком. В этом особняке она и обосновалась теперь и часто подолгу сидела у окна, глядя на крошечный кусочек газона перед домом и дальше, через решетку палисадника, на никогда не затихающую улицу; или, высунувшись из окна второго этажа, устремляла взор вдоль строя закопченных деревьев и грязно-серых фасадов, от которых в пыльном воздухе эхом отдавался шум, столь обычный для главной улицы городского предместья.

Между тем сын со своей школьной ученостью, безупречно правильной речью и высокомерием, усвоенным в аристократическом интернате, мало-помалу утрачивал то широкое сочувствие всему миру, простирающееся даже на солнце и луну, с которым он, подобно всем детям, родился и которое мать его, сама дитя природы, так в нем любила; теперь его внимание привлекал лишь узкий круг из нескольких тысяч богатых и титулованных особ — капля в море прочих людей, ни в коей мере его не интересовавших. Он все больше и больше отдалялся от матери. Нет ничего удивительного в том, что Софи, которая жила в предместье, где селились лишь мелкие торговцы и клерки, и разговаривала только с двумя своими служанками, вскоре после смерти мужа утратила даже и тот светский лоск, который она при нем усвоила, и теперь сын видел в ней только деревенскую женщину, за чьи ошибки и происхождение ему как Джентльмену суждено было мучительно краснеть. Он был еще недостаточно взрослым, — а может быть, тут и годы бы не помогли, — чтобы понять, как бесконечно малы эти пороки по сравнению с нежностью, переполнявшей ее сердце и остававшейся не излитой до той поры, пока сын не станет способным принять этот драгоценный дар или пока не найдется для этого какой-нибудь другой человек. Если бы Рэндольф жил дома, с ней, она бы целиком отдала это чувство ему; но сейчас он, по-видимому, так мало в нем нуждался — и оно оставалось затаенным в глубине ее сердца.

Жизнь ее была невыносимо однообразна: прогулок пешком она совершать не могла, кататься по городу, да и вообще разъезжать — не любила. Так, без всяких перемен, прошло почти два года, а она все сидела у окна и смотрела на пыльную улицу и вспоминала деревню, где она родилась и куда ей так хотелось вернуться, пусть даже ей пришлось бы — ах, какое это было бы счастье! работать в поле простой поденщицей.

Мало бывая на воздухе, Софи плохо спала и часто ночью или ранним утром вставала поглядеть на пустынную в это время дорогу, вдоль которой выстроились фонари, точно караульные в ожидании торжественного шествия. И действительно, каждую ночь перед рассветом здесь двигалось некое шествие возы, нагруженные овощами, направлялись на Ковент-Гарденский рынок. В этот безмолвный сумеречный час они проползали мимо, воз за возом, а на возах зеленые бастионы из капусты, которые покачивались, словно вот-вот упадут, но никогда не падали, крепостные стены из корзин с бобами и горохом, пирамиды белоснежной репы, паланкины с разной мелкой овощью — все это проползало мимо, влекомое дряхлыми лошадьми, ночными работниками, которые между приступами гулкого кашля, казалось, терпеливо размышляли, отчего это им суждено трудиться в сей мирный час, когда все живое давно отдыхает. Она любила, когда уныние и расшалившиеся нервы гнали прочь сон, завернувшись в плед, с сочувствием глядеть на лошадей, наблюдать, как, проплывая мимо фонаря, вспыхивает живыми красками свежая зелень, как потные бока животных блестят и дымятся после долгих миль пути.

Какое-то особое очарование таилось для нее в этих проезжающих по городским улицам деревенских повозках и в их возницах тоже деревенского вида, — жизнь их, казалось ей, совсем не похожа на ту суету, которая царила на улице в дневные часы. Однажды под утро она заметила, что какой-то человек на возу с картофелем пристально разглядывает дома на улице, и ей почудилось в нем что-то знакомое. Она решила подстеречь его снова. Старомодный фургон с желтым передком узнать было нетрудно, и на третью ночь она опять его увидела. Да, она не ошиблась, это был Сэм Гобсон, который много лет назад был садовником в Геймэде и чуть было не стал тогда ее мужем.

Случалось и раньше, что она вспоминала о нем и спрашивала себя, не была бы жизнь с ним в деревенском домике более счастливым уделом, чем та, которую она избрала. Но тогда она думала о нем без особой нежности, а теперь, когда она изнывала от скуки, его появление, как это и понятно, пробудило в ней живейший интерес. Она легла в постель и задумалась. Эти огородники обычно прибывают в город в час или в два ночи, а когда же они возвращаются? Ей смутно помнилось, что пустые возы, совсем неприметные днем среди уличной сутолоки, проезжают здесь что-то около полудня.

Был еще только апрель, но в то утро она тотчас после завтрака велела поднять раму и уселась у окна, освещенная бледным весенним солнцем. Она делала вид, что шьет, а сама не сводила глаз с улицы. Наконец между десятью и одиннадцатью она увидела долгожданный фургон, порожняком возвращавшийся домой. Но на этот раз Сэм сидел на козлах, погруженный в раздумье, и не озирался по сторонам.

— Сэм! — крикнула она.

Сэм вздрогнул, обернулся — и лицо его озарилось радостью. Он подозвал какого-то мальчугана подержать лошадь, соскочил с повозки и подбежал к окну.

— Мне трудно ходить, Сэм, а то бы я сошла, — сказала она. — Ты знал, что я тут живу?

— Да, миссис Твайкотт, я знал, что вы живете где-то поблизости. Я часто тут кругом поглядывал, думал, увижу вас.

Он вкратце рассказал ей, как вышло, что он очутился здесь. Садовничать в деревне около Олдбрикэма он бросил уже давно; теперь он служит управляющим у фермера в пригороде к югу от Лондона, и в его обязанности входит раза два-три в неделю доставлять фургон с овощами на Ковент-Гарденский рынок. Она с любопытством спросила, почему он переехал именно в эту часть Лондона, и он сказал, что год или два назад прочел в олдбрикэмской газете о кончине их бывшего геймэдского викария, который был потом настоятелем церкви в южном предместье Лондона; мысль, что Софи живет здесь, засела у него в голове, и он все кружил по этим местам, пока наконец не устроился к своему фермеру.

Они поговорили о родной деревушке в милом их сердцу Северном Уэссексе, о местах, где в детстве любили играть. Она старалась не забывать, что теперь она дама из общества и не должна слишком откровенничать с Сэмом. Но долго выдержать она не смогла, голос ее задрожал, глаза наполнились слезами.

— Вам, видно, не очень-то весело живется, миссис Твайкотт? — сказал он.

— Откуда же быть веселью! Я только в позапрошлом году похоронила мужа.

— Я знаю. Но я не про то. Вам не хочется вернуться в наши родные места?

— Мое место здесь, на всю жизнь. Это мой дом. Но я понимаю… — И вдруг Софи перестала сдерживаться. — Да! Хочется! Господи, я так тоскую по родным местам, нашим родным местам! Ах, Сэм, поселиться бы там, и никуда бы не уезжать — и там бы и умереть! — Она опомнилась. — Что это на меня вдруг нашло? У меня ведь есть сын, чудесный мальчик. Он сейчас в школе.

— Где-нибудь по соседству, да? Я видал несколько школ на этой улице.

— Что ты! В такой грязной дыре! Нет, он в закрытой школе, это одна из лучших в Англии.

— А-а! Ну конечно! Я и забыл, что вы уже столько лет важная дама.

— Нет, я не стала важной дамой, — сказала она, — и никогда не стану. Но мой сын — настоящий джентльмен, и мне… из-за этого… так трудно!

* * *

Знакомство, возобновленное столь необычным путем, продолжалось. Часто ночью или перед полуднем она выглядывала из окна, чтобы перекинуться словечком с Сэмом. Но он всякий раз останавливался лишь ненадолго, и ей так было досадно, что она не может хоть немного проводить единственного своего старого друга и поболтать с ним. Однажды ночью в начале июня, когда после нескольких дней отсутствия она опять появилась на своем посту у окна, он вошел в калитку и тихо сказал:

— Ведь вам бы полезно побыть на чистом воздухе, правда? У меня сегодня только полфургона. Почему бы вам не прокатиться со мной до Ковент-Гардена? Я на капусте постелил мешок, сидеть вам будет удобно. А потом вернетесь домой в кебе, никто и знать ничего не будет.

Сначала она отказалась, потом, трепеща от волнения, поспешно оделась потеплей и, накинув пальто и вуаль, соскользнула вниз по перилам — она еще раньше приладилась это делать на случай какой-нибудь крайности. Сэм встретил ее на пороге — он, как пушинку, поднял ее на руки и пронес через палисадник к фургону. Ни души не было на ровной прямой улице, только часовые-фонари шагали в обе стороны, уходя в бесконечную даль и превращаясь в едва заметные точки. Воздух был свежий-свежий, словно ранним утром в деревне, на небе сверкали звезды, и только на северо-востоке брезжила светлая полоска. Сэм бережно усадил Софи на приготовленное для нее место и тронул лошадей.

Они непринужденно болтали, как это бывало в старину, только время от времени Сэм себя одергивал, когда думал, что становится слишком фамильярным. Раз или два она неуверенно промолвила, что не следовало бы ей пускаться в эту поездку.

— Но дома я так одинока, — прибавила она, — а сейчас мне так хорошо.

— Ну, и надо будет опять поехать, миссис Твайкотт. Лучше времени для прогулки не выберешь.

Светало. На улицах появились деловитые воробьи, город вокруг оживал. Когда они подъехали к реке, уже совсем рассвело, и на мосту ИМ в глаза сверкнуло яркое утреннее солнце, вынырнув из-за собора св. Павла, и протянувшаяся к востоку пустынная река вся блистала. В этот ранний час ни одного суденышка не виднелось на ее поверхности.

У Ковент-Гардена Сэм усадил Софи в кеб, и они расстались, открыто глядя друг на друга, как старые друзья. Доехала она без приключений, прихрамывая, прошла через палисадник и вошла в дом, никем не замеченная, отперев дверь своим ключом.

Свежий воздух и общество Сэма подействовали на нее благотворно: она разрумянилась, стала почти красивой. Теперь, кроме сына, у нее было еще кое-что, ради чего стоило жить. И вместе с тем она не могла отделаться от какого-то чувства вины: правда, как человек с чистой душой, она знала, что в этой поездке не было ничего дурного, но, с точки зрения светских условностей, это был недопустимый поступок.

Все же вскоре она снова уступила искушению поехать с Сэмом, и на этот раз разговор их был явно нежного характера: Сэм сказал, что хоть в прошлом она и причинила ему столько горя, он все равно никогда ее не забудет. После некоторых колебаний он поведал ей о своем плане, который он давно задумал, а теперь можно бы и за дело взяться, он даже и денег прикопил. Эта работа в Лондоне ему не по сердцу, его мечта — открыть зеленную лавку в Олдбрикэме, городке в их родном графстве. А тут и случай подвернулся — хозяева одной лавки, пожилые люди, хотели уйти на покой.

— За чем же остановка, Сэм? — спросила она, и сердце у нее упало.

— Вот не знаю, как вы, — захотите ли поехать со мной? Наверное, нет да вам и нельзя! Столько лет вы были настоящей леди, — как же вам теперь выходить за такого, как я.

— Да, навряд ли это можно, — согласилась она, сама напуганная подобным предположением.

— А если бы можно, — продолжал он с чувством, — у вас только и было бы работы — посидеть в задней комнатке да приглядеть за товаром через стеклянную переборку, если я куда выйду, — чтобы свой глаз был. И больная нога не помешала бы… И жили бы вы у меня как благородная, милая Софи, уж как бы я вас берег! — уговаривал он.

— Сэм, — проговорила она, пожимая его руку, — скажу тебе прямо, будь дело только во мне, я бы согласилась, даже с радостью, хоть со вторым замужеством я потеряю все, что у меня есть.

— Ну и что же! Эдак еще лучше — никому не будем обязаны.

— Какой ты добрый, Сэм, милый ты мой. Но тут еще одно. Сын у меня… Иногда бывает, я загрущу, и мне мерещится, что он и не сын мне вовсе, а будто бы покойный муж только доверил мне за ним ходить, пока он не вырастет. Словно у меня и прав на него никаких нет, весь он только отцовский. Он такой образованный, а я неученая, я вроде и матерью его быть недостойна… Сыну-то ведь придется все рассказать.

— Ясное дело. — Сэм понял ее мысли, ее тревогу. — И все-таки вы вольны поступать по-своему, Софи… то есть миссис Твайкотт, — поправился он. Ведь из вас двоих он ребенок, а не вы!

— Ах, это не так просто! Если бы можно было, Сэм, я бы согласилась. Подожди немного, дай мне подумать.

Этого было для него достаточно, и он весело простился с ней. Но она была в ином настроении. Как заговорить об этом с Рэндольфом? Можно, конечно, дождаться, пока он поступит в Оксфордский университет, тогда то, что она выйдет замуж, не повлияет на его судьбу. Но стерпит ли он самую мысль о ее замужестве? А если нет — хватит ли у нее сил пренебречь его волей?

Близился день, в который обычно каждый год устраивался крикетный матч между закрытыми школами, и хотя к этому времени Сэм уже уехал в Олдбрикэм, она все еще ничего не рассказала сыну. В тот день миссис Твайкотт чувствовала себя бодрее, чем обычно, — она явилась на матч вместе с Рэндольфом и даже изредка вставала с кресла, чтобы немного пройтись. Ей пришло в голову, что хорошо было бы заговорить с сыном на трудную тему как бы невзначай, прогуливаясь в толпе зрителей, когда мальчик, взбудораженный матчем, будет в веселом настроении и домашние дела сочтет пустяковыми по сравнению со спортивными победами. И вот эти двое, столь близкие и в то же время столь далекие друг другу, гуляют под горячим июльским солнцем; и Софи видит множество мальчиков, на которых, как и на ее сыне, широкие белые воротники и маленькие шапочки, а вокруг — ряды великолепных экипажей, подле которых валяются свидетельства обильных закусок — кости, корки от пирогов, бутылки из-под шампанского, стаканы, тарелки, салфетки, фамильное серебро, а в экипажах горделиво восседают отцы и матери, и нет среди них ни одной бедной женщины, подобной ей. Какое это было бы счастье, если бы эти люди не завладели всеми помыслами Рэндольфа, если бы он не тянулся к ним, не стремился бы им во всем подражать! Послышались крики — родственники игроков восторгались удачным ударом — и Рэндольф высоко подпрыгнул, чтобы рассмотреть, что творится на поле. Софи уже было заготовила нужную фразу, но она замерла у нее на устах. Нет, обстановка все-таки неподходящая. Контраст между тем, о чем расскажет Софи, и этой выставкой роскоши, которой Рэндольф привык считать себя сродни, может оказаться роковым. И она оставила разговор до более удобного времени.

Это произошло однажды вечером, когда они вдвоем коротали время в своем скромном домике на окраине, где вся обстановка была далеко не аристократической, а, наоборот, самой скромной. Софи спросила наконец сына: что он скажет, если она вторично выйдет замуж? И тут же постаралась уверить его, что если это и произойдет, то не скоро, во всяком случае, тогда только, когда сын уже будет жить отдельно от нее.

Мысль показалась мальчику разумной, и он спросил: значит, она уже кого-нибудь выбрала? Она помедлила с ответом, и в нем вспыхнуло подозрение.

— Надеюсь, мой будущий отчим настоящий джентльмен? — сказал он.

— Не то чтобы джентльмен, как ты это понимаешь, — робко ответила она. Он из таких же, как я была до знакомства с твоим отцом. — И она ему все рассказала.

На мгновение лицо юноши застыло, потом залилось краской, — он упал головой на стол и разрыдался.

Мать подошла к нему, она целовала его лицо там, где он не прикрыл его руками, гладила по спине, точно он снова, как когда-то, был ребенком, и сама плакала.

Придя в себя после этой вспышки, он тотчас убежал в свою комнату и заперся там.

Она пыталась завязать с ним переговоры через замочную скважину и, стоя у двери, поджидала, не ответит ли он. Он долго не отвечал и наконец строгим голосом сказал:

— Я стыжусь тебя! Ты меня погубишь! Какой-то огородник! Мужлан! Невежда! Все джентльмены Англии будут презирать меня!

— Не надо, не надо — я, наверное, не права. Я постараюсь пересилить себя! — горестно восклицала она.

В то же лето, еще до того как Рэндольф уехал в школу, от Сэма пришло письмо, в котором он извещал Софи об удачном завершении своей покупки. Все уже оформлено, теперь у него самый большой магазин в городе — с овощным и фруктовым отделениями, и свой дом он теперь сможет так обставить, что и Софи жить в нем будет не стыдно. Нельзя ли приехать к ней повидаться?

Она встретилась с ним тайком и попросила еще подождать, сейчас она не может дать окончательный ответ. Осень тянулась долго; наконец на рождество сын прибыл домой, и она снова затеяла с ним разговор о Сэме. Но юный джентльмен остался непреклонен.

Шли месяцы, и ни мать, ни сын не касались этой темы; потом она опять пробовала заговорить, он и слушать ее не хотел, она умолкала — и все начиналось сызнова; так прошло долгих четыре или пять лет, а Софи, это кроткое создание, продолжала убеждать и упрашивать сына. Наконец верный Сэм уже более решительно потребовал ответа. Вскоре после этого Рэндольф, теперь уже студент Оксфордского университета, приехал домой на пасху, и Софи вновь завела с ним разговор о своем замужестве. Вот примет он духовный сан, говорила мать, заживет своим домом, а она со своей неправильной речью и своим невежеством будет для него только обузой. Пусть он лучше просто вычеркнет ее из своей жизни.

Теперь он гневался уже не так по-ребячьи, как раньше, но никакие доводы не могли сломить его упорство. Однако и Софи на сей раз проявила больше настойчивости, и сын усомнился — не вздумала бы она сделать по-своему в его отсутствие. Возмущенно и презрительно высказываясь об ее избраннике, он пока держал ее в повиновении, но однажды он подвел ее к маленькому кресту над алтарем, который устроил у себя в спальне, чтобы там молиться в уединении, и заставил мать опуститься на колени и дать клятву, что без его согласия она не выйдет замуж за Самуэля Гобсона.

— Это мой долг по отношению к отцу, — заявил он.

Несчастная поклялась, втайне надеясь, что когда Рэндольф примет духовный сан и будет поглощен своими новыми обязанностями, он смягчится. Но не тут-то было. И хотя мать могла бы счастливо жить в сельской простоте со своим верным зеленщиком и никому в мире не было бы от этого хуже, сын оставался непоколебим: ученость уже успела вытравить в нем человеческие чувства.

Время шло. Хромота Софи еще усилилась; бедняжка почти никогда не покидала своего дома на длинной улице южного предместья, и сердце ее сохло от тоски.

— Почему я не могу сказать Сэму, что согласна, почему? — жалобно бормотала она, когда никого не было поблизости.

Года четыре спустя в дверях самой большой зеленной лавки в Олдбрикэме стоял пожилой человек. Это был хозяин лавки, однако сегодня вместо будничного рабочего костюма он был во всем черном; и витрина лавки была наполовину прикрыта ставнями. От станции показалась траурная процессия; миновав его дом, она проследовала через город по дороге к деревне Геймэд. Сняв шляпу, человек полными слез глазами провожал двигавшиеся мимо экипажи, а из траурной кареты гладко выбритый молодой человек в одежде священника бросил на лавочника мрачный взгляд.

<1891>

ТРАГЕДИЯ ДВУХ ЧЕСТОЛЮБИЙ

Перевод Н. Волжиной

I

В окно влетали крики деревенских мальчишек вперемешку со взрывами хохота с порога харчевни, но братья Холборо упорно продолжали свои занятия.

Они сидели в доме мельничного слесаря, в спальной комнате, и самоучкой разбирались в греческих и латинских текстах. Не гомеровские сказания о битвах и схватках, не странствия аргонавтов, не трагедия фиванского царя воспламеняли их воображение и заставляли одолевать науку. Они корпели над Новым заветом по-гречески, уйдя с головой в сложное, трудное по языку Послание евреям.

Жаркое летнее солнце, клонясь к западу, коснулось лучами низкого покатого потолка, и тени от развесистой ивы скользили по стенам, точно по ним двигались, то и дело перестраиваясь, призрачные войска. За растворенным окном, пропускавшим в комнату отдаленные звуки, раздался чей-то совсем близкий голос. Это окликнула их снаружи сестра, миловидная четырнадцатилетняя девочка.

— Я вижу ваши макушки. И охота вам сидеть взаперти! С уличными мальчишками вы не водитесь, и это очень хорошо, но со мной-то можно бы поиграть!

Пускаться в разговоры с такой собеседницей было ниже их достоинства, и они двумя-тремя словами отделались от нее. Она ушла разочарованная. Вскоре где-то совсем близко послышались шаги, и один из братьев выпрямился на стуле.

— Идет, кажется, — негромко проговорил он, глядя в окно.

Из-за угла дома, пошатываясь, вышел человек в светло-коричневой плисовой куртке и штанах, какие спокон веков носят деревенские мастеровые. Старший брат, покраснев от гнева, встал и зашагал вниз по лестнице. Младший так и просидел за столом до тех пор, пока брат не вернулся.

— Роза его видела?

— Нет.

— А другие?

— Нет.

— Куда ты его увел?

— В сарай. Пришлось силой — не хотел идти, а теперь свалился и спит. Вот тебе и вся причина его отлучки. Так я и думал! Значит, жернова у мельника Кенча не отшлифованы, маховик на лесопилке не работает, да сколько еще людей победнее ждут, когда он удосужится починить им колеса!

— А мы корпим над этим! Зачем? Какой смысл? — сказал младший, резким движением захлопнув лексикон Доннегана. — Ах! Если бы нам удалось получить материнские девятьсот фунтов, чего бы мы только не сделали на такие деньги!

— Как она точно подсчитала нужную сумму! По четыреста пятьдесят фунтов каждому. И я не сомневаюсь, что, расходуя их бережливо, мы своего бы достигли.

Потеря этих девятисот фунтов не давала им покоя, как саднящая рана. Это были те деньги, которые их мать скопила с величайшим трудом, добавляя к неожиданно полученному наследству каждый пенни, что попадал ей в руки, и отказывая себе решительно во всем. На эти сбережения она думала осуществить свою заветную мечту — послать сыновей, Джошуа и Корнелиуса, в университет, где, как ей было доподлинно известно, четырехсот — четырехсот пятидесяти фунтов им хватило бы каждому на все время учения, ибо что касается бережливости, то тут за них можно было не беспокоиться. Но она умерла года за два до этого, положив последние силы на достижение своей цели; деньги достались их отцу и почти все ушли у него между пальцев. С исчезновением денег рухнули и возможности и надежды сыновей на университетский диплом.

— Такое меня зло берет, просто думать об этом не могу, — сказал старший брат, Джошуа. — Трудимся мы, трудимся одни, без всякого руководства, а что нам это даст? Самое большее — место учителя в церковноприходской школе, или кончим духовную семинарию и станем захудалыми священниками без прихода.

Старший брат говорил со злобой, в глазах младшего была только грусть.

— Проповедовать слово божие можно и без полного облачения, — вяло сказал он, лишь бы подбодрить и себя и брата.

— Проповедовать слово божие можно, — ответил Джошуа, чуть заметно скривив губы, — а достичь высокого сана — нельзя.

— Ну что ж, наберемся терпения и будем зубрить дальше. Джошуа промолчал, и они снова угрюмо склонились над книгами.

Виновник всей этой беды, слесарь Холборо, который похрапывал сейчас в сарае, был, несмотря на некоторую свою безалаберность, преуспевающим механиком, пока пристрастие к неумеренному употреблению спиртных напитков не овладело им полностью, что весьма пагубно отразилось на его делах. Чем дальше, тем мельники все чаше и чаще обращались с заказами к другим слесарям, и работа у Холборо велась уже в одну смену, тогда как раньше ее хватало на две. Чем дальше, тем ему все труднее и труднее стало расплачиваться с рабочими в конце недели, и хотя теперь их осталось всего два-три человека, они сплошь и рядом сидели сложа руки.

Солнце опустилось еще ниже и скрылось совсем, крики деревенских мальчишек стихли, спальню, в которой братья сидели над книгами, окутала темнота, и за окнами ее все дышало покоем. Никто и не подозревал, какие честолюбивые мечты кипели в груди двоих юношей за тихими, увитыми плющом стенами этого дома.

Через несколько месяцев братья уехали из родной деревни и поступили в учительскую семинарию, но до отъезда они успели определить свою младшую сестру Розу в школу на модном курорте, постаравшись выбрать какую получше, насколько позволили это их средства.

II

По дороге от станции к одному провинциальному городку шел человек в семинарской одежде. Человек этот неотрывно читал на ходу книгу, лишь изредка поднимая глаза, чтобы не столкнуться со встречными и проверить, не сбился ли он с пути. Те, кто помнил двоих братьев из дома деревенского слесаря, узнали бы в этом бродячем книгочее старшего из них, Джошуа Холборо.

Раньше лицо Джошуа выражало лишь юношескую силу, теперь в нем чувствовался ум зрелого человека. Характер легко читался в его чертах. По ним нетрудно было угадать, что он все больше и больше печется о своем будущем, что он непрестанно «склоняет ухо свое к поступи дня грядущего», вряд ли внемля чему-либо другому. Неуемное его честолюбие обуздывалось волей; замыслов было много, но не все они созревали; он не позволял мечтам уводить его слишком далеко, чтобы не отвлекаться от ближайших целей.

Пока что все складывалось благоприятно. Вскоре после того как ему удалось получить место школьного учителя, он добился доступа к епископу епархии, далекой от его родных мест, и епископ, угадав в нем богатые задатки, взял его под свое покровительство. Теперь он учился на втором курсе духовной семинарии в городе с кафедральным собором и в недалеком будущем ждал рукоположения в священники.

Он вошел в город, свернул на боковую улицу, потом во двор и, только ступив под каменную арку ворот, отвел глаза от книги. По арке бежала полукругом надпись: «Церковноприходская школа» — а столбы были так стерты, как могут стереть камень только бока и спины мальчишек да океанские валы. Через минуту-другую до его слуха донесся монотонный гул ребяческих голосов.

Корнелиус, учительствовавший здесь, положил указку, с помощью которой он привлекал внимание учеников к мысам Европы, и шагнул ему навстречу.

— Это его брат Джош, — шепнул один из старшеклассников. — Он будет священником, а сейчас учится в семинарии.

— Корни тоже пойдет в священники, когда накопит денег, — сказал другой мальчик.

Поздоровавшись с братом, которого он не видел несколько месяцев, Корнелиус стал объяснять ему свой метод преподавания географии.

Но старшего Холборо это не интересовало.

— А сам ты занимаешься? — спросил он. — Книги, что я посылал, пришли?

Книги были получены, и Корнелиус стал рассказывать о своих занятиях.

— Непременно работай по утрам. Когда ты встаешь? Младший ответил:

— В половине шестого.

— Летом мог бы и раньше — в половине пятого. Синтаксическим разбором и переводом лучше всего заниматься с самого утра. Не знаю почему, но когда меня клонит ко сну даже над какой-нибудь легкой книжкой, делать подстрочник я все-таки могу — в этой работе, видимо, есть что-то механическое. Нет, Корнелиус, отставать нельзя. Если ты решил уйти из школы к рождеству, тебе придется много поработать.

— Да, придется.

— Надо поскорее получить заручку епископа. Он познакомится с тобой, и тогда место священника тебе обеспечено, я в этом ни минуты не сомневаюсь. Наш ректор советует сделать так: ты приедешь к нам, когда у нас начнутся экзамены в присутствии его преосвященства, и тебе устроят свидание с ним. Постарайся понравиться ему. Я убедился на собственном опыте, что вся соль в этом, а не в верности догматам. И быть тебе, Корни, если не священником, то уж дьяконом-то наверняка.

Младший все молчал, думая о чем-то.

— Роза тебе пишет? — спросил он наконец, — Я сегодня получил от нее письмо.

— Да. Эта девчонка слишком уж щедра на письма. Тоскует по дому, хотя Брюссель, наверно, приятный город. Надо, чтобы она получила там как можно больше пользы для себя. Сначала я думал, что после школы в Сэндберне одного года в Брюсселе ей хватит, а потом решил — пусть пробудет там еще год, хотя станет это мне не дешево.

Их суровые лица сразу смягчились, лишь только речь зашла про сестру, о которой они пеклись более ревностно, чем о самих себе.

— Но откуда ты возьмешь такие деньги, Джошуа?

— Деньги у меня уже есть. — Он оглянулся и, увидев, что двое-трое школьников стоят близко к ним, отошел в сторону. — Помнишь фермера, у которого участок был по соседству с нашим? Так вот, он дал мне в долг под пять процентов.

— А как ты ему выплатишь?

— Буду погашать по частям из своей стипендии. Нет, Корнелиус, останавливаться на полпути нельзя. С годами Роза станет не скажу красавицей, но очень привлекательной девушкой. Я это давно предвижу. И если ей не следует полагаться только на свое хорошенькое личико, то личико вкупе с умом составят ее счастье, или я сильно ошибаюсь в своих суждениях и оценках. Для того чтобы занять подобающее ей место в жизни, для того чтобы выйти в люди вслед за нами, она должна стать образованной, деликатной барышней, вся с головы до пят. И вот увидишь, так оно и будет. Я скорее заморю себя голодом, чем возьму ее из этой школы.

Они огляделись по сторонам, присматриваясь к школе, в которой им довелось встретиться. Корнелиусу вид этой классной комнаты был знаком и привычен, но Джошуа — человеку черствому и попавшему сюда из другого, не столь убогого места, она неприятно резнула глаз, напомнив то, что для него уже отошло в прошлое.

— Я буду очень рад, когда ты наконец выберешься отсюда, — сказал он, взойдешь на кафедру и прочтешь свою первую проповедь.

— И добавь уж заодно — когда я получу богатый приход.

— Да… Но нельзя так непочтительно говорить о церкви. Ты еще убедишься, что для любого деятельного человека церковь — достойное поприще, на котором можно свершить многое, — с жаром проговорил Джошуа. — Преграждать путь потокам неверия, по-новому истолковывать старые понятия, букву закона заменять истинным его толкованием, искать в нем дух божий… — Он задумался, прозревая свое будущее, стараясь убедить себя, что не тщеславие движет им, а ревность поборника веры. Он воспринял учение Христа и готов был отстаивать его до последней капли крови только ради той славы и чести, которая есть удел воина.

— Если церковь наша гибка и сможет подчиниться духу времени, тогда ей ничто не грозит, — сказал Корнелиус. — Если же нет… Ты только подумай! На днях я купил у букиниста «Апологию христианства» Пэйли — самое лучшее издание, с широкими полями, книга в прекрасной сохранности. И за сколько купил? Всего за девять пенсов. Судя по такой цене — дела нашей церкви не блестящи.

— Нет, нет! — чуть ли не в гневе воскликнул старший брат. — Это только доказывает, что она не нуждается в заступничестве. Люди видят истину без подспорья со стороны. Кроме того, мы связали свою жизнь с христианской догмой и должны держаться ее, несмотря ни на что. Я сейчас штудирую «Отцов церкви» Пьюзи.

— Ты еще будешь епископом, Джошуа!

— Ах! — воскликнул старший брат, с горечью покачав головой. — Все бы могло быть… все! Но где у меня диплом доктора богословия или диплом доктора права? Как же можно думать о епископстве без этих привесков? Архиепископ Тиллотсон был сыном портного из Соурби, но он окончил Клэр-колледж. Я… мы с тобой оба никогда не удостоимся чести величать Оксфорд или Кэмбридж нашей alma mater.[8] Боже мой! Когда я думаю о том, кем мы могли бы стать, какую светлую дорогу преградил нам этот ничтожный, мерзкий…

— Не надо! Не надо!.. А, да что там! Я сам не меньше тебя думаю об этом, и чем дальше, тем все чаще и чаще. Ты уже давно получил бы диплом… может быть, даже звание члена колледжа, и мне недолго бы осталось ждать степени.

— Довольно, перестань, — сказал старший брат. — Терпение, терпение вот что нам нужно.

Они грустно посмотрели в окно, сквозь грязные его стекла, за которыми виднелось только небо. Мало-помалу мысль о их неотступной беде снова завладела ими; Корнелиус первый нарушил молчание, прошептав:

— Он был у меня.

Джошуа словно помертвел, и лицо у него стало неподвижное, как застывшая лава.

— Когда? — отрывисто спросил он.

— На той неделе.

— Как он сюда добрался, в такую даль?

— Приехал поездом просить денег.

— А!

— Сказал, что к тебе тоже поедет.

Судя по ответу Джошуа, он покорился судьбе. Конец их разговора омрачил ему остаток дня, убив в нем всякую жизнерадостность. К вечеру он собрался домой, и Корнелиус проводил его до станции. В поезде, на обратном пути в фаунтоллскую духовную семинарию, Джошуа уже не читал. Неизбывная беда грязным пятном марала всю его жизнь, и прошлую и будущую. На следующий день он вместе с другими семинаристами сидел на хорах в соборе, и мысли об этой беде темнили в его глазах пурпурное сияние, падавшее из витражей на пол собора.

Был летний день. В соборной ограде стояла такая тишина, какая бывает на ее зеленой лужайке в перерыве между воскресными службами, и только непрестанное грачиное карканье нарушало ее. Джошуа Холборо кончил свою аскетическую трапезу, вошел в библиотеку и остановился на минуту у большого окна, выходившего на лужайку. По ней медленно шагал человек в плисовой куртке и помятой белой шляпе с вытертым ворсом; под руку он вел высокую цыганку, в ушах у которой болтались длинные медные серьги. Человек этот насмешливо оглядывал фасад собора, и Холборо по лицу и фигуре узнал в нем своего отца. Кто была женщина, он не имел ни малейшего понятия. Едва до сознания Джошуа дошло, какое нашествие ему угрожает, как на тропе, ведущей от калитки через погост, появился ректор семинарии, которого молодой семинарист почитал больше, чем самого епископа. Парочка поравнялась с ректором, и к ужасу Джошуа отец обратился к почтенному священнослужителю с каким-то вопросом.

О чем у них шла речь, угадать было трудно. Но вот Джошуа, обливаясь холодным потом, увидел, что отец фамильярно положил руку на плечо ректору; брезгливое движение и поспешный уход последнего были как нельзя более выразительны. Женщина все это время молчала, а когда ректор отошел, они двинулись прямо к семинарской калитке.

Холборо стремглав бросился по коридору и выскочил во двор через боковую дверь, рассчитывая перехватить их до того, как они подойдут к главному входу. Он настиг их за кустами лавра.

— Черт побери, а вот и сам Джош! Нечего сказать, почтительный у меня сынок! Мало того что не подумал прислать отцу табачку по такому случаю, еще заставляет разыскивать себя за тридевять земель!

— Прежде всего, кто это? — белый как полотно и все же с достоинством спросил Джошуа Холборо, поведя рукой в сторону пышнотелой женщины с длинными серьгами.

— Как кто? Моя супруга, а твоя мачеха. Ты разве не знаешь, что я женился? Она помогла мне однажды добраться домой с рынка, и по дороге мы с ней столковались, да и ударили по рукам. Правильно я говорю, Селина?

— Истинное слово, все так и было, — жеманясь, прощебетала женщина.

— В каком это заведении ты поселился? — спросил слесарь. Исправительный дом, что ли?

Джошуа, покорный судьбе, не вникал в слова отца. Терзаясь внутренне, он только собрался спросить, не нужно ли им чего — может быть, пообедать — как отец перебил его, сказав:

— Да я сам хочу пригласить тебя закусить с нами чем бог послал. Мы остановились в «Петухе и бутылке», а сейчас идем повидаться с ее родней в Бинегаре, на ярмарке, где они стоят табором. Хорошо ли кормят в «Петухе», я не знаю, не могу ручаться, но джин у них такой, какого мне давно не приходилось пить.

— Благодарствую, но я уже позавтракал и, кроме того, вообще не пью, сказал Джошуа, догадываясь по винному перегару, которым несло от отца, что его отзыву о джине можно верить. — У нас здесь порядки строгие, и мне нельзя показываться сейчас в «Петухе и бутылке».

— Ну, и шут с вами, ваше преподобие. Впрочем, может, вы соизволите раскошелиться на угощение тем, кому там можно показываться?

— Ни единого пенни не дам, — твердо ответил молодой человек. — Ты и так довольно выпил.

— Премного вам благодарен. Кстати, кто этот голенастый попик в башмаках с пряжками, который нам встретился? Он так от нас прыснул, точно испугался, как бы мы его не отравили.

Джошуа холодно пояснил, что это ректор семинарии, и осведомился с опаской:

— Ты сказал ему, кого ищешь?

Вопрос этот остался без ответа. Старший Холборо вместе со своей дородной женой цыганкой — если она действительно была его законная жена зашагали по направлению к Хайстрит и вскоре скрылись из виду. Джошуа вернулся в библиотеку. Несмотря на всю свою выдержку, он проливал горючие слезы над книгой и был куда более жалок в тот день, чем его незваный гость слесарь. Вечером он сел за письмо брату, подробно написал ему о том, что произошло, о новом позоре, обрушившемся на их голову, — об отцовской жене-цыганке, а в конце поделился своим планом: раздобыть денег и уговорить супружескую чету эмигрировать в Канаду. «Это единственный выход, — писал он. — Наше положение невыносимо. Для преуспевающего художника, скульптора, музыканта, писателя — для тех, кто повергает общество к своим ногам, родители-парии, родители — человеческая мразь не препятствие. В иных случаях это даже придает им романтический ореол. Но священник англиканской церкви с таким родством! Корнелиус, для нас это гибель! Преуспеть на нашем поприще можно лишь тогда, когда люди будут знать, что ты, их пастырь, во-первых, человек из порядочного общества, во-вторых, человек со средствами, в-третьих, ученый, в-четвертых, хороший проповедник и, пожалуй, только в-пятых, истинный христианин. Но прежде всего они всей душой своей, всем сердцем, всей силой разума должны верить, что ты доподлинный джентльмен. Я примирился бы с тем, что мой отец мелкий ремесленник, и попытал бы счастья, будь он хоть мало-мальски достойный, порядочный человек. Христианская догма зиждется на смирении, и с помощью божией я не посчитался бы ни с чем. Но это бродяжничество, эта позорная связь! Если он не примет моих условий и не уедет из Англии, это уничтожит нас обоих, а меня вдобавок и убьет. Ведь не сможем же мы жить, отказавшись от своей высокой цели и низведя нашу любимую сестру Розу на уровень падчерицы какой-то цыганки!»

III

В один прекрасный день весь приход Нэрроуберна был охвачен волнением. Прихожане вышли с утренней службы, и все только и говорили, что о новом младшем священнике, мистере Холборо, который в то утро впервые совершал богослужение один, без настоятеля.

Никогда еще молящиеся не испытывали таких чувств, слушая своего пастыря. Монотонному бормотанью, узаконенному в этой тихой старой церкви чуть ли не за столетие, видимо, пришел конец. Прихожане, как припев, повторяли библейский текст: «Господь! О, будь моей опорой!» Здешние старожилы не помнили, чтобы проповедь когда-нибудь служила единственной темой для разговоров на всем пути от паперти до церковной калитки, если не считать, разумеется, пересудов о присутствующих и обмена новостями за неделю.

Волнующие слова проповедника весь день не шли у прихожан из ума. Но так как равнодушие к церкви давно уже стало здесь привычным, то все, кто был в тот день на богослужении, — и юноши, и девушки, и пожилые, и старики, возвращаясь, словно против воли, к проповеди Холборо, заговаривали о ней как бы ненароком, да еще с притворным смешком, — до такой степени смущала их самих новизна этих ощущений.

И вот что любопытно: проповедник новой школы расшевелил не только непритязательных сельских жителей, привыкших за сорок лет к старику, пекшемуся о их душах, — не меньшее впечатление произвел Холборо и на тех, кто занимал помещичью скамью, включая и самого сквайра. Казалось, эти люди должны были бы знать цену такой вот бьющей на эффект проповеди, должны были бы отличить истинную суть от блесток красноречия. И все же новый священник покорил их, как и остальных прихожан.

Здешний сквайр, молодой вдовец мистер Фелмер, был в церкви с матерью, далеко еще не старой женщиной, которая заняла свое прежнее место в доме, похоронив невестку, скончавшуюся от родов через год после замужества и оставившую после себя болезненную, слабенькую девочку. Со дня своей утраты Фелмер уединился в Нэрроуберне, никуда не выезжал оттуда и, не видя для себя ничего впереди, потерял всякий интерес к жизни. Он с радостью вернул матери роль хозяйки в своем опустевшем доме, а сам погрузился в заботы о поместье, правда, не таком уж большом. Миссис Фелмер была женщина жизнерадостная, прямодушная; она самолично делала закупки на рынке, самолично раздавала милостыню бедным, любила скромные садовые цветы и навещала своих подопечных в деревне даже в проливной дождь. Эти двое — единственные важные персоны в Нэрроуберне, были захвачены красноречием Джошуа не меньше, чем обитатели коттеджей.

Нового пастора представили сквайру несколько дней назад, но свидание было очень кратким, и теперь, заинтересовавшись этим человеком, сквайр и его мать дождались, когда он выйдет из ризницы, и все втроем пошли к калитке. Миссис Фелмер в самых теплых выражениях заговорила о проповеди, о том, как посчастливилось приходу, что к ним приехал такой священник, и спросила, хорошо ли он устроился в деревне.

Чуть покраснев, Холборо ответил, что он поселился в поместительном доме у одного фермера, и назвал его имя.

Не скучно ли ему будет там, особенно вечерами, продолжала миссис Фелмер; они рады видеть его у себя и как можно чаще. Когда он пообедает с ними? Может быть, сегодня? Ведь ему, наверно, будет тоскливо провести свой первый воскресный день в одиночестве?

Холборо ответил, что он пришел бы с радостью, но, к сожалению, вынужден отказаться.

— Я, собственно, не один, — добавил он. — Моя сестра, недавно вернувшаяся из Брюсселя, опасалась, подобно вам, как бы я не загрустил тут, и приехала вместе со мной на несколько дней — помочь мне устроиться и вообще наладить мою жизнь на новом месте. Она не пошла в церковь, потому что очень устала, и теперь ждет меня дома.

— Так чего же лучше! Приводите и вашу сестру. Я буду очень рада познакомиться с ней. Жаль, что я раньше не знала! Скажите ей, пожалуйста, что мы и не подозревали о ее приезде.

Холборо пообещал непременно передать все это сестре, а вот сможет ли она прийти сегодня, он поручиться не может. На самом же деле все зависело только от него, так как для Розы воля старшего брата была чуть ли не законом. Но он не был уверен, найдется ли у сестры подходящий для такого случая туалет, и решил, что ей нельзя появляться в помещичьем доме в невыгодном для себя виде, когда впереди, может быть, представится не один случай сделать это при более благоприятных обстоятельствах.

Он быстро, размашистыми шагами возвращался домой. Вот что принес ему первый же день на новом месте! Пока все складывалось отлично. Он удостоился духовного сана, получил хороший приход, который будет почти всецело под его началом, так как здешний настоятель дряхлый старик. Первая его проповедь произвела глубокое впечатление на прихожан, а то, что он всего лишь младший священник, видимо, не будет ему помехой. Более того, уговоры и немалая сумма денег решили дело: отец со своей цыганкой отбыл в Канаду, откуда им вряд ли удастся вмешиваться в его жизнь.

Роза выбежала навстречу брату.

— Какая ты нехорошая, что не пошла к службе, — сказал он.

— Да, мне потом самой стало жалко. Но я так не люблю ходить в церковь, что даже твоей проповедью не соблазнилась. Это, конечно, очень дурно с моей стороны.

Девушка в светлом батистовом платье, говорившая таким шутливым тоном, была белокурая, стройная, грациозная, как сильфида, и держалась она с той кокетливой desinvolture,[9] которую англичанки перенимают за границей, а прожив на родине месяц-другой, теряют начисто.

Шутливость была отнюдь не свойственна Джошуа; жизнь казалась ему слишком сложной вещью, чтобы предаваться легкомыслию. Он коротко, деловито передал сестре полученное приглашение.

— Так вот, Роза, надо идти, это решено… если у тебя есть что надеть. Сумеешь что-нибудь освежить в такой спешке? Ты, разумеется, не догадалась захватить в наше захолустье вечернее платье?

Но Роза недаром жила в Брюсселе — ее нельзя было застать врасплох.

— А вот и догадалась, — сказала она. — Надо всегда быть наготове.

— Молодец! Значит, в семь часов.

Наступил вечер, и в сумерки они отправились в путь, причем Роза, остерегаясь росы, сунула шелковые туфли под мышку, а подол юбки подоткнула, так что плащ торчал на ней колом. Джошуа не позволил сестре переобуться в доме и заставил ее проделать это в саду под деревом, чтобы никто не догадался, что они шли пешком. Он беспокоился, придавая большое значение таким мелочам. Роза считала и сборы, и прогулку, и званый обед приятным времяпрепровождением, и только, а для Джошуа это знаменовало собой серьезный шаг в жизни.

Какая неожиданная сестра оказалась у младшего священника! Миссис Фелмер не могла скрыть своего удивления. Она думала увидеть какую-нибудь простушку и недоверчиво посматривала на свою гостью. Если бы эта юная девица пришла в церковь вместе с братом, приглашения на обед в Нэрроуберн Хаус вероятнее всего не последовало бы.

Совсем по-иному вел себя молодой вдовец, ее сын. Мистер Фелмер был похож на человека, который проснулся, думая, что еще только светает, и вдруг увидел вокруг яркий солнечный день. Он с трудом удерживался, чтобы не потянуться и не зевнуть гостям прямо в лицо, так странно казалось ему то, что предстало его глазам. Когда все сели за стол, он сначала заговорил с Розой тоном местного вельможи, однако женское обаяние новой знакомой вскоре усмирило его, и брюссельская прелестница заметила, что хозяин пристально разглядывает ее губы, руки, стан, словно дивясь искусству творца, создавшего все это. А потом мистер Фелмер уже не разбирал подробностей, он просто восхищался своей собеседницей, что было гораздо приятнее для них обоих.

Он больше молчал; она охотно болтала. Фелмеры, перед которыми благоговели в приходе, показались ей сущими провинциалами, и это освободило ее от всякого смущения. За последние годы владелец Нэрроуберн Хауса так отвык от общества, жизнь его так сузилась, что только сегодняшний вечер напомнил ему, сколько приятного и разнообразного есть в мире. Его мать, преодолев минутные сомнения, видимо, решила, что сын сам себе голова, и занялась священником.

Как ни предусмотрителен, как ни упорен был Холборо в достижении поставленных перед собой целей, но результаты этого обеда превзошли все его расчеты. В своих честолюбивых замыслах он рисовал себе Розу эдаким хрупким, милым созданием, которому старший брат — человек талантливый, должен помочь как-то пробиться в жизни. Но теперь ему вдруг стало ясно, что такой дар природы, как привлекательная внешность, пожалуй, позволит сестре добиться большего для них обоих, чем его природный ум. Пока он терпеливо пробивал туннель в горах, Роза, того и гляди, могла одним взмахом крыл перепорхнуть через вершину.

На следующий день он написал письмо брату, занимавшему теперь его прежнюю комнату в семинарии, и в самых восторженных словах поведал ему о нежданном-негаданном «дебюте» Розы в помещичьем доме. Ответное письмо, полученное с обратной почтой, было полно поздравлений, впрочем, отравленных известием о том, что их отцу не понравилось в Канаде; жена бросил его, и он, стосковавшись там один, решил вернуться домой.

Радуясь успехам, выпавшим за последнее время на его долю, Джошуа почти забыл о своей застарелой беде, к тому же смягченной расстоянием. Но теперь она снова придвинулась к нему. В этом немногословном известии он увидел больше, чем его младший брат. Оно было тем самым облаком, что величиною в ладонь человеческую, однако предвещает бурю.

IV

В декабре месяце, дня за два до рождества, миссис Фелмер и ее сын прогуливались по широкой дорожке вдоль восточной стены дома. Дождь, моросивший каких-нибудь полчаса назад, перестал, и они воспользовались этим, чтобы пройтись перед завтраком.

— Видите ли в чем дело, матушка, — говорил сын, — человека в таком положении, как я, она не может не заинтересовать. Вспомните, что моя жизнь была покалечена с самого же начала, что я надломился, общество мне претит, политическая карьера меня не привлекает и главная моя цель, главная надежда — растить в тиши малютку, которую Энни оставила после себя. Вспомните все это, и тогда вы поймете, что лучшей жены, чем мисс Холборо, мне не найти, так как с ней я, по крайней мере, не впаду в спячку.

— Если ты влюблен, я полагаю, тебе надо жениться, — сухо и будто отвечая не на мысли сына, а на свои собственные, проговорила миссис Фелмер. — Но ты убедишься, что ей не захочется жить здесь взаперти и никого не видеть, ничего не знать, кроме забот о ребенке.

— Вот тут мы с вами расходимся во мнениях. То, что она «из простых», как вы говорите, и ничего собой не представляет, это, на мой взгляд, еще одно ее достоинство. Отсутствие знатной родни, как известно, не способствует развитию честолюбия. Насколько я понимаю мисс Холборо, жизнь, которая ожидает ее здесь — предел ее мечтаний. Она шагу не ступит за ворота нашего парка, если будет знать, что нам это не желательно.

— Ты влюблен, Альберт, ты решил жениться и подыскиваешь оправдания, чтобы придать большую благовидность такому шагу. Ну что ж, поступай по-своему. Я над тобой не властна, и советоваться со мной тебе незачем. Ты решил уже на святках сделать ей предложение? Скажи откровенно.

— Вовсе нет! Пока я просто обдумываю все это. Если она и дальше не разочарует меня… что ж, тогда посмотрим. Но признайтесь сами, ведь она нравится вам?

— Охотно признаюсь. Она очаровывает с первого взгляда. Но у твоего ребенка — и вдруг такая мачеха! Тебе, видимо, хочется поскорее отделаться от меня?

— Нет, что вы! И я далеко не так опрометчив, как вам думается. Мне вовсе не свойственно спешить с решениями. Просто в голове у меня зародилась такая мысль, и я сразу же делюсь ею с вами, матушка. Если вам это не по душе, скажите.

— Я молчу, молчу. Если ты решил твердо, постараюсь как-нибудь с этим примириться. Когда она приезжает?

— Завтра.

Тем временем у младшего священника, успевшего обзавестись собственным домом, шли предпраздничные приготовления. Розу, которая за год дважды гостила у брата недели по две, по три и так очаровала здешнего сквайра, ждали в Нэрроуберн на рождество, а кроме нее, Джошуа пригласил и Корнелиуса, чтобы встретить праздник по-семейному. Роза должна была приехать поздно вечером, так как оттуда, где она жила, путь был не близкий, Корнелиус же днем, и Джошуа решил встретить брата по дороге со станции.

В скромном жилище священника все было готово к приему гостей, и он вышел из дому с чувством такой бодрости и благодарности судьбе, какое вряд ли когда испытывал раньше. Его собственная репутация теперь так упрочилась, что это и Корнелиусу должно облегчить путь к духовному сану; и старшему брату не терпелось поговорить с младшим о своих делах, о многом его расспросить, хотя им предстояла и другая, более животрепещущая тема. Джошуа смолоду считал, что в деревенском захолустье служитель церкви может разумеется, до известного предела, добиться веса в обществе с меньшей затратой сил, чем человек любой иной профессии, иного рода занятий, и все складывалось как будто так, что подтверждало правильность его расчетов.

После получаса ходьбы он увидел брата впереди на тропинке, и через несколько минут они сошлись. Особенно интересных новостей у Корнелиуса не было, но дела его шли неплохо, и ничто, казалось, не могло объяснить ту странную сдержанность, с которой он говорил. Джошуа приписал это усталости от занятий и начал о Розе — о скором приезде сестры и о возможных последствиях ее третьего появления в Нэрроуберне.

— К пасхе она станет его женой, друг мой любезный, — заключил он, стараясь подавить торжествующие нотки в голосе.

Корнелиус покачал головой.

— Поздно! Надо было ей раньше приехать.

— Как так?

— Вот прочитай. — Вынув из кармана фаунтоллскую газету, он ткнул пальцем в заметку, которую Джошуа и прочел. Это была хроника выездной сессии суда — разбиралось самое заурядное дело о нарушении общественной тишины и спокойствия; обвиняемого приговорили к тюремному заключению сроком на семь суток за перебитые стекла.

— Ну и что же? — сказал Джошуа.

— Я как раз проходил по той улице вечером и все видел — это был наш отец.

— Позволь!.. Он же согласился остаться в Канаде, и я послал ему еще денег! Как же так?

— А вот так. Он вернулся. — По-прежнему угрюмо Корнелиус досказал все до конца. Он был свидетелем уличного скандала, не замеченный отцом, и слышал, как тот говорил, будто едет к дочери, которая выходит замуж за богатого джентльмена. Во всей этой безобразной истории радоваться можно было только одному: фамилию слесаря перепутали — в судебной хронике стояло «Джошуа Элборо».

— Мы погибли! Погибли накануне верной победы! — сказал старший брат. И откуда он узнал, что Роза собирается замуж? Боже мой! Корнелиус! Опять ты с дурными вестями! Видно, тебе на роду так написано!

— Да, действительно, — сказал Корнелиус. — Бедная Роза! Убитые позором, братья чуть ли не в слезах прошли остаток пути. Вечером оба отправились встречать сестру и привезли ее со станции в шарабане. И вот сестра их вошла в дом, села вместе с ними за стол, и, глядя на нее, ничего не подозревающую, они на время почти забыли о своем тайном горе.

Наутро их навестили Фелмеры, и следующие два-три дня прошли весело. То, что сквайр поддается охватившему его чувству, что он готов принять окончательное решение, было уже несомненно. В воскресную службу Корнелиус читал евангелие, Джошуа произнес проповедь. Миссис Фелмер относилась к Розе по-матерински, видимо, примирившись с неизбежным. Юная красавица должна была всю вторую половину дня провести с пожилой леди и распоряжаться угощением для поселян, которое устраивалось у сквайра по случаю рождества, а потом остаться там обедать: вечером братья зайдут за нею и проводят домой. Их тоже приглашали к обеду, но они отказались, сославшись на неотложное дело.

Дело это было не из веселых. Им предстояло встретиться с отцом, выпущенным из тюрьмы, и уговорить его не показываться в Нэрроуберне. Любыми средствами надо было заставить старика вернуться в Канаду или на прежнее пепелище в деревню — куда угодно, лишь бы он не стал на их пути и не погубил надежд Розы на завидную партию, ибо это вот-вот должно было решиться.

Как только обитатели Нэрроуберн Хауса увезли Розу к себе, братья вышли из дому, не пообедав, даже не выпив чая. Корнелиус, которому слесарь неизменно адресовал свои письма, если уж брался за перо, вынул из кармана и перечел на ходу короткую записку, погнавшую их в путь. Она была отослана накануне, как только старик узнал о своем освобождении, и в ней говорилось, что он сразу же отправляется к сыновьям, что идти ему придется пешком, так как денег у него нет; что часам к шести следующего дня он рассчитывает добраться до городка Айвела — на полдороге в Нэрроуберн, — там поужинает в трактире «Замок» и там же дождется сыновей, кои, надо полагать, приедут за ним в коляске парой или в другом экипаже, чтобы ему не появляться в Нэрроуберне как бродяге и тем не позорить их.

— Он все же считается с нашим положением, — сказал Корнелиус.

Джошуа уловил насмешку, сквозившую в отцовском письме, и промолчал. Молчание затянулось почти на всю дорогу. Когда они вошли в Айвел, там уже горели уличные фонари, и братья решили, что Корнелиус, которого никто не знал в этих местах и который к тому же был одет в обыкновенное платье, а не как священник, зайдет в трактир один. В ответ на свой вопрос, заданный в темноте подворотни, он услышал, что человек, соответствующий его описаниям, ушел из трактира с четверть часа назад, предварительно поужинав на кухне. Ушел — нетрезвый.

— Так, значит… — проговорил Джошуа, когда Корнелиус рассказал ему об этом на улице, — значит, мы с ним повстречались затемно и прошли мимо! Да, теперь припоминаю — по ту сторону Хенфордскога холма кто-то брел пошатываясь, но вечером, да за деревьями, разве разглядишь?

Братья быстро зашагали назад, однако им долго никто не попадался. Когда же три четверти пути были пройдены, они услышали чьи-то неровные шаги и различили впереди белеющую в темноте фигуру. Уверенности, что это отец, у них не было. Но вот с тем пешеходом поравнялся другой — единственный встречный в этих безлюдных местах, — и братья ясно услышали, как первый спросил дорогу в Нэрроуберн. Встречный ответил — ответил правильно, что для скорости надо свернуть у перелаза за следующим мостом и пойти по тропинке, которая ведет оттуда через луга.

Дойдя до моста, братья тоже свернули на ту тропинку, но догнать виновника своих бед им удалось не раньше, чем они одолели еще два-три перелаза и увидели впереди, за деревьями, огни помещичьего дома. Слесарь сделал остановку в пути и сидел возле живой изгороди. Завидев их, он крикнул:

— Я иду в Нэрроуберн. Вы кто такие?

Они подошли к нему — пусть узнает, и спросили, почему он не дождался их в Айвеле, как сам же предлагал в письме.

— Ах, черт! Я и забыл! — сказал слесарь. — Ну, что вам от меня требуется? — Тон у него был злобный.

Последовали бесконечные переговоры, обострившиеся после первого же намека, что ему не следовало бы появляться в Нэрроуберне. Слесарь вынул из кармана бутылку и стал подзадоривать сыновей выпить, если, мол, они на самом деле желают ему добра и считают себя настоящими мужчинами. Джошуа и Корнелиус уже несколько лет не брали в рот спиртного, но решили, что лучше не отказываться и не раздражать отца без нужды.

— Что это? — спросил Джошуа.

— Слабенькое — джин с водичкой. Не бойся, не опьянеешь. Пей прямо из бутылки.

Джошуа так и сделал, а слесарь подтолкнул бутылку кверху, чтобы заставить сына хлебнуть побольше. Джин, как расплавленное олово, обжег ему желудок.

— Ха-ха-ха! Вот так! — крикнул старик Холборо. — А ведь это неразбавленное! Ха-ха-ха!

— Зачем же обманывать! — сказал Джошуа, теряя самообладание, несмотря на все свои усилия сдержаться.

— А затем, дружок, что ты сам меня обманул — загнал в эту проклятую страну, будто бы радея о моем благе. Ханжи, лицемеры! Развязать руки себе хотели, и только. Но теперь еще посмотрим, кто кого, черт побери! Вы у меня перестанете проповеди читать! Моя дочь выходит замуж за здешнего сквайра. Я все знаю — в газетах читал!

— Рано еще об этом…

— Нет, врешь, не обманешь! Я ей отец и на свадьбу приду как отец, а не пустишь — такое подниму, что не обрадуетесь! Этот джентльмен вон в том доме живет?

Джошуа Холборо чуть ли не корчило от сознания собственного бессилия. Фелмер еще не сказал последнего слова, мать вряд ли дала ему окончательное согласие; ссора с отцом на виду у всего прихода разрушит их воздушный замок — самый прекрасный из всех, какие когда-либо строились. Слесарь встал с земли.

— Если сквайр живет здесь, я пойду навещу его. Скажу, только что прибыл из Канады с богатым приданым для дочки. Ха-ха-ха! Ничего, мол, против вас не имею, и вы тоже меня не обидите. Но место в семье я займу такое, какое отцу полагается, от прав своих не отступлюсь и гордецов обуздаю!

— Ты своего уже добился! Где эта женщина, что ходила с тобой?

— Женщина? Она была моя жена, самая что ни на есть законная, не в пример твоей матери — та-то обзаконилась только после того, как ты у нее родился.

Много лет назад до Джошуа дошли слухи, будто отец соблазнил их мать в раннюю пору их знакомства и с некоторым запозданием покрыл грех, но из отцовских уст ему пришлось услышать об этом впервые. Чаша была переполнена, и у него не стало больше сил. Он в изнеможении прислонился к живой изгороди.

— Кончено! Из-за него мы все погибнем!

Слесарь зашагал прочь, торжествующе помахивая палкой, а братья так и остались стоять на месте. Они видели эту жалкую фигуру, горделиво шествующую по тропинке, а дальше — освещенные окна оранжереи в Нэрроуберн Хаусе, где, может быть, Альберт Фелмер сидел рядом с Розой, держал ее за руку и просил стать хозяйкой у него в доме.

Белесый силуэт, неуклонно двигавшийся туда, неся гибель всему этому, мало-помалу сливался с темнотой и вдруг сразу исчез за плотиной. Послышался плеск воды.

— Он свалился в запруду! — крикнул Корнелиус, устремляясь туда, где исчез их отец.

Джошуа очнулся от оцепенения и догнал брата, не дав ему пробежать и десяти шагов.

— Стой, стой! Что ты делаешь?

— Надо его вытащить!

— Да, да… надо. Но подожди, подожди минуту…

— Джошуа!

— Ее будущее, ее счастье, Корнелиус… и наше с тобой доброе имя… и наши надежды выбиться в люди всем троим…

Он до боли стиснул брату руку, и, стоя рядом, почти не дыша, они вслушивались — барахтанье и всплески в запруде все еще продолжались, а над ней, сквозь покачивающиеся на ветру голые ветки такой надеждой светились окна зимнего сада в помещичьем доме!

Всплески и барахтанье стали слабее, и до них донесся захлебывающийся голос:

— Помогите… Тону! Рози!.. Рози!..

— Бежим!.. Спасем его! О Джошуа!

— Да, да!.. Спасем!

И все-таки они не сделали ни шагу вперед, а выжидали, цепляясь друг за друга, думая об одном и том же. Ноги не повиновались им, словно на них были свинцовые гири. На лугу все стихло. Братьям казалось, что за окнами зимнего сада движутся людские тени. Самый воздух там был словно напоен нежными поцелуями.

Наконец Корнелиус рванулся вперед, и почти следом за ним — Джошуа. Им было достаточно двух-трех минут, чтобы подбежать к берегу речки. В этом месте было не так глубоко, темнота еще не успела сгуститься, и светлую плисовую одежду отца можно было бы разглядеть, если бы он лежал на дне, но они так ничего и не увидели. Джошуа посмотрел вверх и вниз по течению.

— Его снесло в дренажную трубу, — сказал он.

У моста речка сразу сужалась чуть ли не вдвое и уходила под полукруглую арку или пролет, сделанный для того, чтобы во время сенокоса подводы могли выезжать прямо на луг. Но в зимнее время вода поднималась высоко, и волны, набегая, с плеском разбивались о свод этой арки. Джошуа увидел, как что-то светлое скользнуло туда. Секунда — и все исчезло.

Братья перешли к нижнему выходу из-под арки, но с той стороны ничего не выплыло. Они долго ходили с одного конца запруды к другому, стараясь разглядеть, что делается под мостом, и все безуспешно.

— Надо было сразу же бежать к реке, — мучаясь угрызениями совести, сказал Корнелиус, когда они совсем выбились из сил и промокли до нитки.

— Да, надо было сразу, — с трудом выговорил Джошуа. Он увидел отцовскую палку, валявшуюся на берегу, схватил ее и глубоко загнал в тину среди камышей. Они зашагали прочь от моста.

— Как по-твоему… надо сказать? — прошептал Корнелиус, когда они подходили к дому Джошуа.

— Зачем? Какой смысл? Теперь все равно ничему не поможешь. Подождем, пока его не отыщут.

Они вошли в комнаты, переоделись, а потом отправились в Нэрроуберн Хаус и попали туда к десяти часам. Кроме их сестры, у Фелмеров было только трое гостей: сосед помещик с женой и дряхлый старик настоятель.

Роза, хоть и рассталась с братьями всего лишь утром, сжала им руки так горячо, сияя такой радостью, будто они не виделись долгие годы.

— Какие вы оба бледные, — сказала она.

Братья сослались на усталость — им пришлось сделать большой конец пешком. Все, кто был в гостиной, держались так, точно таили про себя нечто очень интересное, сосед помещик с женой многозначительно посматривали по сторонам, а сам Фелмер играл роль хозяина рассеянно, занятый какими-то волнующими его мыслями. Гости поднялись в одиннадцать часов, отказавшись от предложенной коляски, так как путь им всем предстоял не дальний, а дорога была сухая. Фелмер проводил их по темному саду несколько дальше, чем требовалось этикетом, и вполголоса пожелал Розе доброй ночи, немного отстав с ней от других.

Когда они вышли на дорогу, Джошуа спросил, через силу стараясь взять шутливый тон:

— Роза, что происходит?

— Ах, я… — пролепетала девушка. — Он…

— Ну, хорошо, не надо, если тебя это смущаем.

Роза была так взволнована, что сначала не могла и двух слов связать. Куда девалась ее светскость, вывезенная из Брюсселя! Но потом, несколько успокоившись, она продолжила:

— Я вовсе не смущаюсь, и ничего особенного не произошло. Только он сказал, что ему нужно кое о чем поговорить со мной, а я сказала, что сейчас не надо. Предложения он еще не сделал и будет говорить сначала с вами. Он и сегодня бы поговорил, только я просила его не торопиться. И, по-моему, он придет завтра.

V

Прошло полгода, наступила летняя пора; в лугах косили и убирали сено. Помещичий дом стоял как раз напротив, и не удивительно, что на сенокосе часто обсуждали вдоль и поперек все дела и поступки сквайра и его молодой жены — сестры младшего священника, вызывавшей к себе всеобщий интерес, а у многих даже восхищение.

Роза была так счастлива, как только может быть счастлива женщина. Она так и не узнала, какая участь постигла ее отца, и порой удивлялась, пожалуй, с чувством облегчения, почему он не пишет ей из Канады. Вскоре после ее свадьбы Джошуа получил приход в одном небольшом городке, а освободившееся в Нэрроуберне место младшего священника занял Корнелиус.

Оба они с затаенной тревогой ждали, когда же обнаружат труп отца, а его все не находили. В любой день могло случиться, что какой-нибудь мальчик или кто из взрослых прибежит с этой вестью, но пока таких вестников не было. Шли дни, недели, месяцы; назначили и отпраздновали свадьбу; Джошуа совершил свое первое богослужение в новом приходе — и все тихо, никто не ужаснется, никто не вскрикнет, наткнувшись на останки слесаря.

Но теперь, в июне, когда на лугах начался покос, для удобства косцов пришлось открыть шлюзовые затворы и спустить воду из запруды. Тогда-то утопленника и обнаружили. Один из работников, нагнувшись с косой в руках, увидел перед собой весь пролет арки — и под ним что-то темное в путанице водорослей на обнажившемся дне. Произвели следствие, но опознать труп не было никакой возможности. Рыбы и вода успели потрудиться над слесарем; на нем не было ни часов, ни какой либо другой приметной вещи, и дня через два при разборе этого дела следователь вынес вердикт, гласивший, что неизвестный человек утонул, что и было причиной его смерти.

Поскольку труп был обнаружен в приходе Нэрроуберна, тут его и следовало похоронить. Корнелиус написал Джошуа письмо с просьбой приехать и совершить погребальный обряд или прислать кого-нибудь вместо себя; сам он не в состоянии сделать это. Джошуа приехал — лишь бы обошлось без чужих людей — и молча прочел распоряжение следователя, которое передал ему гробовщик.

«Я, Генри Джайлс, следователь Центрального округа графства Уэссекс, настоящим приказываю совершить погребение тела, принадлежащего — как установлено при слушании дела с присяжными — неизвестному лицу мужского пола, взрослому…» и так далее.

Джошуа Холборо, как мог, отслужил заупокойную службу и пришел с кладбища к Корнелиусу. Они отказались позавтракать у сестры под тем предлогом, что им нужно обсудить кое-какие приходские дела. Попозже днем она сама пришла к ним, хотя они уже побывали утром в Нэрроуберн Хаусе и не рассчитывали увидеться с ней еще раз.

Сияющие глаза, золотистые волосы, нарядная шляпка, палевые перчатки Розы, красота ее — все это словно озарило комнату ярким светом, непереносимым для них, погруженных во тьму.

— Я забыла вам рассказать об одном странном случае, — сразу же начала она. — Это было месяца за два до нашей свадьбы. Нет ли тут какой связи с тем несчастным, которого похоронили сегодня? Помните, я была в Нэрроуберн Хаусе и дожидалась, когда вы за мной зайдете. Мы с Альбертом молча сидели в оранжерее, и вдруг нам послышался крик. Мы отворили дверь в сад, и пока Альберт бегал за шляпой, оставив меня одну, крик послышался снова, а я была тогда так взволнована, что мне почудилось, будто это меня окликнули. Но когда Альберт вернулся, все уже было тихо, и мы решили, что это не на помощь звали, а просто кто-нибудь кричал спьяну. Потом все это забылось, и только сегодня, после похорон, я вдруг подумала: что, если мы слышали тогда голос того несчастного человека? Имя, конечно, мне примерещилось, а может, у него жену или дочь звали как-нибудь похоже?

Когда Роза ушла, братья долго сидели молча; потом Корнелиус сказал:

— Вот увидишь, Джошуа, рано или поздно она все узнает.

— От кого?

— От одного из нас. Неужели мы навсегда сохраним свою тайну? Что же, по-твоему, человеческое сердце — это окованный железом сундук?

— Бывает и так, — ответил Джошуа.

— Нет! Все узнается. Мы сами скажем.

— Скажем? И погубим, убьем ее? Обесчестим ее детей и навлечем позор на благоденствующий дом Фелмеров? Да лучше… лучше мне утонуть, как он утонул, чем пойти на такое! Нет, нет! Ни за что! Неужели ты не согласен со мной?

Эти слова, видимо, убедили Корнелиуса, и на том их разговор кончился. С того дня братья долго не виделись, а к концу следующего года у Фелмеров родился сын и наследник. Неделю, если не больше, местные жители каждый вечер звонили во все три церковных колокола и веселились, попивая эль мистера Фелмера, а ко дню крестин Джошуа снова приехал в Нэрроуберн.

Среди всех, кто собрался на это торжество в доме Фелмера, братья были самыми безучастными гостями. Им не давал покоя призрак в светлой плисовой одежде. Вечером они вдвоем шли домой через луг.

— За нее я теперь покоен, — сказал Джошуа. — А ты тянешь лямку, как на поденщине, и, видно, будешь тянуть ее до конца своих дней. А я с этим нищенским приходом… Чего я добился в конце-то концов? Положа руку на сердце, Корнелиус, церковь — это жалкое поприще для людей маленьких, безвестных, особенно когда рвение их начинает угасать. За ее пределами, в миру, — там, где не мешают ни традиции, ни догма, можно сделать для общества гораздо больше. Не знаю, как ты считаешь, а по мне лучше чинить мельничную снасть и иметь кусок хлеба и свободу.

Сами не замечая, куда идут, они свернули к речке и остановились на берегу. Перед ними была хорошо знакомая им запруда. Вот шлюзовые затворы, вот дренажная труба; сквозь прозрачную воду виднелось усеянное галькой дно. Ликующие жители Нэрроуберна все еще звонили в церкви, и треньканье колоколов доносилось и сюда.

— Смотри, что это?.. Ведь здесь я спрятал его палку! — сказал Джошуа, глядя на камыши. И вдруг под легким порывом ветра что-то белое затрепетало там, куда он показывал Корнелиусу.

Из камышовых зарослей поднимался стройный тополек, и это тополевые листья сверкнули серебром в сумерках.

— Его палка принялась! — сказал Джошуа. — Я помню, она была свежесрезанная… наверно, вырезал где-нибудь по дороге.

А деревце все серебрилось при каждом дуновении ветерка, и у них не стало сил смотреть на это. Они повернулись и отошли от речки.

— Он снится мне каждую ночь, — чуть слышно проговорил Корнелиус. Сколько мы ни изучали евангелие, а не пошло это нам на пользу, Джош! Снести крестные муки, презрев поругание, — вот в чем истинное величие духа! Знаешь, о чем я часто думаю теперь?.. Лучше положить конец всем своим терзаниям вон там, в том самом месте.

— Я тоже об этом думал, — сказал Джошуа.

— Когда-нибудь мы так и сделаем.

— Да, может быть, — хмуро ответил Джошуа.

Унося с собой эту мысль, с тем чтобы обдумывать ее все дни и все ночи, равно глухие для них, они пошли домой.

<1888>

В ЗАПАДНОМ СУДЕБНОМ ОКРУГЕ

Перевод М. Беккер

I

Человек, смутивший мирную жизнь двух женщин, о которых речь пойдет впереди — кстати говоря, это был ничем не выдающийся молодой человек, впервые узнал об их существовании поздним октябрьским вечером в городе Мелчестере. Войдя внутрь церковной ограды, он тщетно пытался разглядеть громоздившееся перед ним и весьма совершенное в своем роде произведение английской средневековой архитектуры, чьи высокие сужающиеся кверху башни поднимались к небу с окружавшей его ровной сырой лужайки. Сейчас, ночью, присутствие собора ощущалось не столько зрением, сколько слухом — невидимые в темноте стены отражали шум и гам, проникавший с улицы, которая вела на городскую площадь, и гулкое эхо отдавалось у него в ушах.

Отложив до утра попытку изучить опустевшее здание, человек стал внимательно прислушиваться к городскому шуму, в котором можно было различить дребезжанье шарманок, удары гонга, звон колокольчиков, щелканье трещоток и невнятные возгласы людей. В той стороне, откуда доносился этот разноголосый рев, в воздухе стояло какое-то призрачное сиянье. Человек двинулся туда. Пройдя под сводами ворот, он зашагал по ровной прямой улице и вскоре очутился на площади.

Едва ли где-нибудь еще в Европе ему довелось бы найти место, где так близко соседствовали бы столь разительные контрасты. Яркие краски и полыхавшие везде огни приводили на память восьмой круг Дантова ада, и вместе с тем тут царило безудержное веселье, словно на Олимпе, каким изобразил его Гомер. Коптящее пламя бесчисленных керосиновых ламп освещало палатки, ларьки, киоски и прочие временные сооружения, заполнявшие огромную площадь. На фоне этого тусклого медного сиянья, словно стая мошкары в лучах заходящего солнца, проносились туда-сюда, вверх, вниз и по кругу десятки людских фигур, большей частью повернутых в профиль. Они двигались так ритмично, что казалось, были пущены в ход каким-то неведомым механизмом. Да их и в самом деле приводила в движение машина — то были фигуры людей, катавшихся на качелях, гигантских шагах и на трех паровых каруселях, установленных в центре площади. Именно отсюда и доносились звуки шарманок.

Поразмыслив, молодой человек предпочел освещенную яркими огнями жизнерадостную толпу мрачному памятнику архитектуры. Невольно подлаживаясь к ухваткам окружающих, он раскурил короткую трубку, сдвинул шляпу набекрень, заложил руку в карман и подошел к самой большой и многолюдной паровой машине — так называли карусели их владельцы. Ярко разукрашенная карусель вертелась полным ходом. В эту минуту медные трубы помещенного в центре музыкального инструмента, под звуки которого двигались по кругу люди, обратились прямо на молодого человека, а установленные под углом друг к другу длинные зеркала, вращающиеся вместе со всей машиной, словно гигантский калейдоскоп, отбрасывали ему в глаза отражения вертящихся людей и коней.

Теперь можно было разглядеть, что молодой человек совсем не похож на большинство людей в толпе. По виду это был один из тех не лишенных лоска и даже утонченности молодых людей, какие встречаются только в больших городах, и главным образом в Лондоне. Деликатного сложения, прилично, хотя и не по моде одетый, он мог быть врачом, священником или юристом. Ничто не обличало в нем грубых или практических наклонностей; внешность его, напротив, свидетельствовала о натуре мягкой и чувствительной. В наш век, когда господствующей страстью стало мелкое честолюбие, которое явно вытесняет освященное временем чувство любви, его едва ли можно было назвать типичным представителем среднего сословия.

Вертящиеся фигуры проходили у него перед глазами с безмятежной грацией, тем более неожиданной, что спокойствие и изящество движений отнюдь не свойственны подобной толпе. При помощи какого-то хитроумного приспособления (поистине чуда карусельной техники) деревянные кони скакали галопом, причем в то время как один взвивался на дыбы, другой, соседний, опускал копыта наземь. Наездники, совершенно зачарованные движениями коней, наслаждались одним из самых веселых развлечений нашего времени. Здесь были люди всех возрастов — от шести до шестидесяти лет. Вначале молодой человек не различал отдельных лиц, но постепенно взор его привлекла самая хорошенькая девушка из множества катавшихся на карусели.

Не та девушка в светлом платье и шляпке, которую он заметил вначале, нет, другая — в черной пелерине, серой юбке, в светлых перчатках и… нет, даже не она, а та, что позади нее — в малиновой юбке, темном жакете, коричневой шляпке и перчатках. Эта девушка, без сомнения, была лучше всех.

Остановив на ней свой выбор, наш праздный наблюдатель принялся разглядывать свою избранницу — насколько это было возможно за те короткие промежутки, когда она попадала в поле его зрения. Целиком поглощенная катаньем, она не замечала ничего вокруг. Лицо ее сияло безудержным восторгом. В эту минуту она забыла о себе, о других, обо всем на свете — не только о своих заботах. Ему же, полному смутной печали и модной в те годы меланхолии приятно было видеть это юное существо, счастливое, словно в раю.

Страшась неизбежной минуты, когда безжалостный машинист, притаившийся где-то за блестящим причудливым сооружением, решит, что эта партия наездников уже достаточно накаталась на свой пенни, и остановит весь сложный аппарат, состоящий из паровой машины, деревянных коней, зеркал, труб, барабанов, тарелок и прочего, он равнодушно смотрел, как мимо проносятся другие фигуры — две менее привлекательные девушки, старуха с ребенком, двое подростков, чета молодоженов, старик, куривший глиняную трубку, франтоватый юноша с кольцом на пальце, молодые женщины, сидящие в колеснице, двое поденщиков-плотников и все остальные, — и с нетерпением ожидал, когда снова появится пленившая его сельская красотка. Он никогда еще не встречал такой прелестной девушки, и с каждым новым оборотом карусели она производила на него все более сильное впечатление.

Наконец машина остановилась, и со всех сторон послышались вздохи наездников. Он поспешил туда, где, по его расчетам, она должна была сойти. Новая партия наездников уже начала занимать опустевшие седла, а девушка все сидела на прежнем месте, видимо намереваясь прокатиться вторично. Молодой человек подошел к ее коню и, улыбаясь, спросил, нравится ли ей катанье.

— Очень! — отвечала девушка, сияя глазами. — Больше всего на свете!

Завязать с ней разговор оказалось совсем нетрудно. Откровенная, даже чересчур откровенная от природы, Анна к тому же имела так мало жизненного опыта, что не научилась еще искусству сдержанности, и он очень скоро сумел преодолеть ее робость и заставить ее отвечать на вопросы. Девушка рассказала ему, что приехала в Мелчестер из деревни на Большой равнине, в первый раз в жизни видит паровую карусель и никак не возьмет в толк, что это за машина. Здесь она живет у миссис Харнхем. Та сама предложила взять ее в служанки и обучить всему, что для этого нужно, если Анна окажется достаточно понятливой. Миссис Харнхем — молодая леди, до замужества ее звали мисс Эдит Уайт, и жила она в деревне по соседству с Анной. Хозяйка очень добра к Анне, потому что знает ее с детства. Она сама всему ее обучает. Миссис Харнхем ее единственный друг в целом свете. Детей у хозяйки нет, ну она и привязалась к Анне, и никого другого ей не надо, даром что Анна только недавно приехала. Миссис Харнхем никогда не придирается к ней, и только попроси — отпускает погулять. Муж этой молодой леди — богатый виноторговец, но миссис Харнхем его не очень-то любит. Живут они совсем недалеко — днем отсюда видно. Самой Анне в Мелчестере нравится гораздо больше, чем в заброшенной деревне, а в будущее воскресенье она купит себе новую шляпку за пятнадцать шиллингов девять пенсов.

Потом она спросила у своего нового знакомого, где он живет, и он сказал, что в Лондоне. В этом древнем дымном городе живут все люди, о которых можно сказать, что они живут, а не только прозябают, — и они даже умирают, если приходится с ним расстаться. Два-три раза в год он бывает по делам в Уэссексе; вчера приехал из Уинтончестера, а через два дня уедет в соседнее графство. Но за одно свойство он все же предпочитает провинцию столице — только здесь можно встретить таких прелестных девушек, как Анна.

Потом веселая карусель закружилась опять, и красивый молодой человек, освещенная яркими огнями толпа на базарной площади, дома, стоящие по краям, и весь необъятный мир — все снова завертелось перед глазами беззаботной девушки, все поплыло в одну сторону, а в зеркалах, находившихся справа, все неслось в противоположном направлении. Ей казалось, что сама она единственная неподвижная точка в этой кружащейся, ослепительной, призрачной вселенной и что самое большое, главное во всем этом — фигура ее недавнего собеседника. Каждый раз, когда Анна проходила часть своей орбиты, расположенную ближе к нему, оба, улыбаясь, взглядывали друг на друга, и на их лицах появлялось то особенное выражение, которое сейчас еще, быть может, не означает ничего, но которое так часто в дальнейшем приводит за собою страсть, тоску, близость, разрыв, преданность, перенаселение, тяжкий труд, удовлетворенность, покорность судьбе, смирение и отчаяние.

Когда они снова замедлили свой бег, юноша подошел к Анне и предложил ей прокатиться еще раз.

— Я плачу! — воскликнул он. — Эх, куда ни шло — пропадать так пропадать!

Она засмеялась и смеялась так, что на глазах у нее выступили слезы.

— Почему вы смеетесь, милая девушка? — спросил он.

— Потому… потому что вы ведь ученый, у вас, наверно, много денег, и вы это в шутку говорите.

— Ха-ха-ха! — засмеялся юноша. Он галантно вынул деньги, и она снова завертелась по кругу.

Глядя на то, как он с трубкой в руках, в грубой куртке и широкополой фетровой шляпе, надетых для прогулки, улыбаясь, стоит среди пестрой толпы, кто мог бы подумать, что это Чарльз Брэдфорд Рэй, эсквайр, молодой юрист, обучавшийся в Уинтончестере, получивший в Линкольнз-инне право адвокатской практики. Участвуя в выездной сессии по западному судебному округу, он случайно задержался в Мелчестере из-за мелкого арбитражного дела — остальные его собратья уже перекочевали в столицу соседнего графства.

II

Дом, о котором говорила девушка, стоял в дальнем конце площади. Это было довольно большое, внушительного вида здание со множеством окон, выходящих на площадь. У окна на втором этаже сидела дама лет двадцати восьми — тридцати. Шторы были еще не задернуты, и дама, подперев голову рукою, рассеянно озирала причудливую картину за окном. В просторной гостиной было темно, но отсветы уличных фонарей ярко освещали ее задумчивое лицо, темные глаза и тонкие нервные губы — лицо, которое скорее можно было назвать привлекательным, нежели красивым.

Мужчина, появившийся откуда-то сзади, подошел к окну.

— Это ты, Эдит? — спросил он. — А я тебя не заметил. Почему ты сидишь в темноте?

— Смотрю на ярмарку, — равнодушно отозвалась дама.

— Да что ты? По-моему, одно безобразие — шум, крик! И когда только прекратится эта несносная канитель!

— А мне нравится.

— Что ж, о вкусах не спорят.

Из вежливости он с минуту постоял у окна, затем вышел из комнаты.

Вскоре миссис Харнхем позвонила.

— Анна еще не возвращалась? — спросила она у служанки.

— Нет, мэм.

— Ей давно пора быть дома. Я отпустила ее всего на десять минут.

— Может, пойти поискать ее, мэм? — живо отозвалась служанка.

— Нет, незачем. Она послушная девушка и скоро вернется сама.

Однако, когда служанка удалилась, миссис Харнхем встала, прошла в свою комнату, надела плащ, шляпу и спустилась вниз к мужу.

— Я хочу посмотреть ярмарку, а заодно поискать Анну, — сказала она. — Я за нее отвечаю и должна следить, чтобы с нею ничего не случилось. Ей уже давно пора вернуться. Ты пойдешь со мной?

— Ничего с ней не сделается. Я видел ее на карусели, она болтала со своим молодым человеком. Впрочем, если хочешь, я пойду, хотя я предпочел бы уйти куда-нибудь совсем в другую сторону.

— Ну что ж, ступай, если хочешь. Я пойду одна. Выйдя из дому, она смешалась с толпой, запрудившей площадь, и вскоре увидела Анну верхом на вертящемся коне. Как только карусель остановилась и Анна спрыгнула наземь, миссис Харнхем подошла поближе и строго сказала:

— Анна, как можно быть такой непослушной? Я ведь отпустила тебя всего на десять минут.

Анна не знала, что отвечать, и молодой человек, отошедший было в сторону, поспешил к ней на помощь.

— Пожалуйста, не сердитесь на нее, — вежливо сказал он. — Это я виноват, что она задержалась. Она была такая хорошенькая верхом на этой лошадке, что я уговорил ее прокатиться еще раз. Уверяю вас, ничего плохого тут с ней быть не может.

— В таком случае оставляю ее на ваше попечение, — сказала миссис Харнхем, поворачиваясь, чтобы идти обратно.

Однако ей не сразу удалось уйти. Что-то позади привлекло внимание толпы, все устремились туда, и супругу виноторговца так крепко прижали к новому знакомцу Анны, что она не могла двинуться с места. Лица их оказались совсем рядом, и она, так же как и Анна, чувствовала на своей щеке дыхание молодого человека. Им оставалось только улыбнуться этому досадному происшествию, но ни один из них не произнес ни слова, и все трое ждали, что будет дальше. Вдруг миссис Харнхем почувствовала, что ее пальцы сжимает чья-то мужская рука, и по лицу юноши поняла, что это его рука, но она поняла также и то, что он думает, будто держит руку Анны. Вряд ли она могла бы объяснить, что помешало ей рассеять это недоразумение. Не удовлетворившись одним пожатием, молодой человек шутливо просунул два пальца ей в перчатку и стал гладить ее ладонь. Наконец толпа начала редеть, но прошло еще несколько минут, прежде чем миссис Харнхем смогла уйти.

«Интересно, как это они познакомились? — размышляла она, уходя. — Анна, право же, слишком вольно себя держит, а он безнравственный, но очень милый».

Слегка взволнованная поведением и голосом незнакомца, а также нежным пожатием его руки, она, вместо того, чтобы идти домой, повернула обратно, спряталась в укромный уголок и стала следить за юной парой. В сущности, подумала миссис Харнхем (почти столь же легко поддающаяся чувству, как и сама Анна), вполне простительно, что Анна поощряет его ухаживания. В конце концов неважно, как она познакомилась с ним. Ведь он такой благовоспитанный, и притом такой обаятельный, и глаза у него такие красивые. При мысли о том, что он на несколько лет моложе ее, миссис Харнхем почему-то вздохнула.

Наконец парочка покинула карусель, и миссис Харнхем услышала, как молодой человек сказал, что проводит Анну до дому. Итак, Анна нашла себе поклонника и, по-видимому, весьма преданного. Он очень заинтересовал миссис Харнхем. Подойдя к дому виноторговца — в это время там было уже довольно пустынно — они постояли минуту-другую в темноте возле стены, где их не было видно, а потом разошлись. Анна направилась к дверям, а молодой человек вернулся обратно на площадь.

— Анна, — сказала миссис Харнхем, подходя к дому, — я все время смотрела на тебя. Мне, право, кажется, что этот молодой человек поцеловал тебя на прощанье.

— Да видите ли, — смущенно забормотала Анна, — он сказал, что если мне все равно… мне ведь от этого вреда не будет, а ему будет очень приятно.

— Так я и знала! Но ведь ты только сегодня с ним познакомилась?

— Да, мэм.

— И ты, конечно, сказала ему, как тебя зовут и кто ты такая?

— Он меня спросил.

— Однако о себе он ничего не рассказал?

— А вот- и рассказал! — с торжеством вскричала Анна. Он Чарльз Брэдфорд из Лондона.

— Если он порядочный человек, я, разумеется, не имею ничего против этого знакомства, — заметила хозяйка Анны, вопреки всем своим принципам расположенная в пользу молодого человека. — Впрочем, если он попытается встретиться с тобой снова, придется еще подумать. И откуда в тебе такая прыть — только месяц, как приехала в Мелчестер, никогда в жизни не видела мужчины в городском костюме и, смотрите пожалуйста — ухитрилась увлечь молодого лондонца!

— Я его не увлекала. У меня и в мыслях не было, — смущенно проговорила Анна.

Войдя в дом и оставшись в одиночестве, миссис Харнхем подумала, каким благовоспитанным и благородным молодым человеком казался спутник Анны. Нежное прикосновение его руки глубоко взволновало ее, и она никак не могла понять, чем привлекла его простушка Анна.

На следующее утро Эдит Харнхем, по обыкновению, отправилась в Мелчестерский собор. Войдя в церковную ограду, она сквозь туман снова увидела того, кто накануне вечером так поразил ее воображение. Он задумчиво разглядывал уходящую ввысь громаду нефа. Потом, когда Эдит уселась, он тоже вошел в церковь и сел через проход от нее.

Молодой человек не обращал особенного внимания на миссис Харнхем, она же не сводила с него глаз и все больше дивилась — что могло привлечь его к неотесанной деревенской девушке? Подобно своей служанке, хозяйка имела весьма смутное представление о молодых людях нашего века. В противном случае она удивлялась бы гораздо меньше. Рэй посидел немного, оглядываясь по сторонам, потом, не дожидаясь конца службы, внезапно встал и ушел, и миссис Харнхем — одинокая впечатлительная женщина — утратила всякий интерес к хвале, возносимой Иисусу. О, зачем она не вышла замуж за какого-нибудь жителя Лондона, постигшего все тонкости любви — вот хотя бы как этот юноша, который по ошибке погладил ее руку?

III

Дело, назначенное к слушанию в мелчестерском суде, было несложное, и разбор его занял всего несколько часов; в выездной сессии в Кэстербридже, главном городе соседнего графства, тоже входящего в Западный судебный округ, Рэй не участвовал и поэтому туда не поехал. В третьем городе открытие сессии было назначено на следующий понедельник, а разбор дел начинался во вторник утром. Естественный порядок вещей требовал, чтобы Рэй прибыл туда в понедельник вечером; но жители этого города увидели его развевающуюся мантию и болтающуюся за спиной косицу белого парика, завитого ярусами по лучшим образцам ассирийских барельефов, только в среду, когда, выйдя из своей квартиры, он торопливо зашагал по Хайстрит. Однако, хоть Рэй и вошел в здание суда, делать ему там было нечего. Усевшись за судейский стол, покрытый синим сукном, он чинил перья, а мысли его витали где-то очень далеко от разбираемого дела. Вспоминая свои необдуманные поступки, на которые еще неделю назад вовсе не считал себя способным, он испытывал глубокое недовольство собой.

На другой день после ярмарки ему снова удалось встретиться с Анной. Они ходили на земляную крепость Старого Мелчестера, и он настолько увлекся прелестной сельской девушкой, что остался в городе на воскресенье, понедельник и вторник. За это время они виделись еще несколько раз, и в конце концов он одержал полную победу — девушка теперь принадлежала ему душой и телом.

Необузданная страсть к простой, бесхитростной девочке, неопытность которой так легко толкнула ее в объятия Рэя, была, как он думал, следствием его уединенной жизни в городе. Он глубоко сожалел, что ради удовлетворения мимолетного желания так легкомысленно играл ее чувством, и теперь надеялся только, что ей не придется из-за него страдать.

Она просила его вернуться, плакала, умоляла. Он обещал приехать и намеревался сдержать свое слово, считал, что не имеет права ее бросить. Конечно, такие случайные связи всегда обременительны, но благодаря расстоянию в сотню миль (ограниченному воображению девушки оно покажется целой тысячей) это летнее увлечение, надо надеяться, не слишком усложнит ему жизнь, а воспоминание об ее простодушной любви может даже принести известную пользу — его меньше будет тянуть к разным городским удовольствиям, и ничто не будет отвлекать его от работы. Три-четыре раза в год он будет выезжать в Мелчестер на сессию суда и тогда сможет видеться с нею.

Вымышленное, или, вернее, неполное имя, которым он назвал себя, когда еще не думал, как далеко может зайти это знакомство, сорвалось с его губ случайно, без всякой задней мысли. Он и позже не пытался рассеять заблуждения Анны, но, уезжая, решил, что нужно дать ей адрес писчебумажной лавки неподалеку от своей квартиры, куда она могла бы посылать ему письма, адресуя их на инициалы «Ч. Б.».

Кончилась сессия, и Рэй отправился домой. По пути он опять заехал в Мелчестер и провел еще несколько часов со своей прелестной дикаркой. В Лондоне потянулись скучные однообразные дни. Часто рыжевато-коричневый туман обволакивал улицы, отгораживая его комнату и его самого от всего мира, и в такие вечера при свете газа жизнь начинала казаться ему настолько нереальной, что он оставлял свои занятия и принимался глядеть в огонь, снова и снова возвращаясь мыслью к доверчивой девочке из Мелчестера. Иногда его вдруг охватывала такая нежность к ней, что он не мог найти себе места. Он входил через северную дверь под полутемные церковные своды уголовного суда, смешивался с толпой молодых адвокатов, одетых подобно ему и, подобно ему, не занятых в деле; протискивался в ту или иную переполненную народом судебную камеру, где шел какой-нибудь громкий процесс, как будто был его участником, — впрочем, полицейские, стоявшие у дверей, отлично знали, что он имеет не больше отношения к этому делу, чем праздные зеваки, с восьми часов утра толпившиеся у входа на галерею, ибо они, как и сам Рэй, принадлежали к той категории людей, которые живут одними надеждами. Но он продолжал эти бесцельные скитания и все время думал только о том, как не похожи участники этих сцен на розовую, свежую Анну.

Он очень удивлялся, почему эта крестьянская девушка до сих пор ничего ему не написала — ведь он сказал, чтобы она писала, когда ей только вздумается. Поразительная сдержанность со стороны столь юного существа! В конце концов он послал ей коротенькое письмецо с просьбой ответить. С обратной почтой ответа не было, но спустя еще день владелец писчебумажного магазина вручил ему надписанный аккуратным женским почерком конверт со штемпелем Мелчестера.

Рэй получил письмо, и этого было достаточно, чтобы удовлетворить его мечтательное воображение. Он не спешил вскрывать конверт, заранее предвкушая заключавшиеся в нем сладкие воспоминания и нежные клятвы, и прошло добрых полчаса, прежде чем он приступил к чтению. Наконец, усевшись возле камина, он развернул записку и был приятно удивлен, не обнаружив в ней ничего изобличающего дурной вкус. Он никогда еще не получал такого прелестного послания от женщины. Написанное, разумеется, очень бесхитростным языком, письмо содержало весьма поверхностные мысли, но от него веяло такой девичьей скромностью, таким сдержанным женским достоинством, что Рэй перечел его два раза подряд. Письмо заполняло четыре страницы, по старинному обычаю несколько строчек было написано на полях, бумага была самая обыкновенная, совсем не того цвета и формата, какой был тогда в моде. Но что из того? Ему приходилось получать письма от женщин, которые по праву считали себя светскими дамами, но ни в одном из них не было такой задушевности, такого неподдельного чувства. В письме нельзя было найти ни одной особенно тонкой или остроумной мысли, в нем подкупало все вместе взятое и, кроме просьбы написать или приехать еще раз, там не содержалось ни единого намека на какие бы то ни было претензии по отношению к нему. Еще недавно Рэю и в голову бы не пришло поддерживать подобную переписку, но теперь он послал ей, подписавшись все тем же неполным именем, коротенькое письмецо, в котором просил писать, обещал скоро приехать и в заключение добавлял, что никогда не забудет, как много они значили друг для друга в те короткие дни, когда были вместе.

IV

Вернемся теперь немного назад, к тому дню, когда Анна получила письмо от Рэя.

Письмо передал ей в собственные руки почтальон, разносивший утреннюю почту. Покраснев до ушей, Анна вертела письмо в руках.

— Это мне? — спросила она.

— Ну да, ты разве не видишь? — улыбаясь, отвечал почтальон.

Он сразу догадался, что это за послание и отчего она так смутилась.

— Конечно, вижу, — сказала Анна. Взглянув на письмо, она принужденно засмеялась и покраснела еще больше.

Выражение растерянности не покинуло лица Анны и после ухода почтальона. Она вскрыла конверт, поцеловала бумагу, спрятала письмо в карман и задумалась. Постепенно глаза ее наполнились слезами.

Через несколько минут Анна понесла чай в спальню миссис Харнхем. Хозяйка посмотрела на нее и сказала:

— Ты что-то сегодня грустишь, Анна. Что с тобой?

— Я не грущу, а радуюсь, только… — Анна подавила вздох.

— Так что же с тобой?

— Я получила письмо, да что в нем толку, раз я не могу его прочесть?

— Давай, я прочту тебе, если хочешь.

— Но ведь оно от одного человека… я не хочу, чтобы его кто-нибудь читал, — прошептала Анна.

— Я никому не скажу. Оно от того молодого человека?

— Наверно.

Анна нерешительно вынула письмо и сказала:

— Прочтите, пожалуйста, мэм.

Смущение и тревога Анны объяснялись очень просто — она не умела ни читать, ни писать. Она выросла у тетки — жены дяди, в одной из глухих деревушек Большой Средне-Уэссекской равнины, где, даже после того как ввели всеобщее обучение, не было ни одной школы ближе, чем за две мили. Тетка Анны сама была неграмотная, и никому не пришло в голову заинтересоваться девочкой и поучить ее чему-нибудь. Тетка, хоть и не родная, не обижала Анну, девочка была сыта, одета и обута. Миссис Харнхем, взяв Анну к себе в дом, научила ее правильно говорить. На этот счет девушка оказалась довольно смышленой (нередкое явление среди простонародья) и очень скоро усвоила все обороты речи своей хозяйки. Кроме того, миссис Харнхем снабдила ее букварем, тетрадкой и заставила учиться грамоте, но это уж давалось Анне труднее. А тут как раз пришло письмо.

В темных глазах Эдит Харнхем вспыхнула искра любопытства, но, верная взятой на себя роли, она постаралась читать письмо как можно более равнодушным и монотонным голосом. Наконец она добралась до последней фразы, в которой молодой человек, между прочим, просил Анну прислать ему нежный ответ.

— Пожалуйста, ответьте ему за меня, мэм! — взмолилась Анна. — Вы ведь напишете получше, хорошо? Если он узнает, что я не умею писать, я от стыда сквозь землю провалюсь.

Некоторые намеки, содержавшиеся в письме, заставили миссис Харнхем насторожиться, а расспросив Анну, она убедилась в справедливости своих подозрений. Эдит глубоко огорчилась, узнав, что теперь вся жизнь девушки зависит от того, как будет дальше развиваться эта связь. Она упрекала себя за то, что не пресекла в самом начале легкое ухаживание, которое имело такие серьезные последствия для этой бедняжки, находящейся на ее попечении, хотя раньше, видя их вместе, она не считала себя вправе подавлять зарождающееся молодое чувство. Однако сделанного не воротишь, и теперь, как единственная покровительница девушки, она обязана ей помогать. Поэтому миссис Харнхем не ответила отказом на настойчивую просьбу Анны написать ответ молодому человеку, чтобы по возможности продлить его привязанность; хотя при других обстоятельствах она, по всей вероятности, посоветовала бы ей избрать в наперсницы кухарку.

Итак, нежный ответ был составлен и переписан Эдит Харнхем. Именно это письмо так восхитило Рэя. Письмо было написано в присутствии Анны на ее простенькой бумаге и в какой-то мере продиктовано ею, но весь дух, которым оно было проникнуто, вся его жизнь — все исходило от Эдит Харнхем.

— Ты, может, хоть подпишешься? — спросила она. — Ведь ты уже научилась писать свое имя?

— Нет, нет! — отшатнулась Анна. — Я так плохо пишу! Ему будет стыдно за меня, и он больше никогда не приедет!

Как мы уже видели, это письмо, в котором Анна так мило и скромно просила Рэя написать ей еще раз, оказалось достаточно убедительным. Ему так приятно получать от нее весточки, гласил его ответ, что она непременно должна писать каждую неделю. Так и пошло: Анна и ее хозяйка каждую неделю тем же порядком сочиняли письма, причем писала Эдит, Анна же просто стояла рядом. Ответы читала и растолковывала Анне та же Эдит. Анна же опять стояла рядом и слушала.

Однажды поздним вечером, отправив шестое по счету письмо, миссис Харнхем сидела у догорающего камина. Супруг ее давно ушел в спальню, а она погрузилась в глубокую задумчивость, при которой человек не замечает ни времени, ни холода. Состояние это было вызвано совершенным ею странным поступком. В этот день, впервые после приезда Рэя, Анна ненадолго уехала к своим деревенским друзьям на равнину, и в ее отсутствие вдруг пришло письмо. Не дождавшись возвращения служанки, Эдит ответила на свой страх и риск, из глубины собственного сердца. Писать ему, зная, что все высказанное ею здесь никому на свете не будет известно, кроме них двоих, — это было для Эдит таким великим счастьем, что она не устояла перед соблазном.

Почему это было таким счастьем для нее?

Эдит Харнхем чувствовала себя очень одинокой. Под влиянием родителей, разделявших общий большинству англичан взгляд, что для женщины неудачный брак с нелюбимым человеком лучше, чем свободная независимая жизнь, полная разнообразных интересов и досуга, она в возрасте двадцати семи лет (приблизительно за три года до описываемых событий) согласилась в качестве pis aller[10] выйти замуж за известного нам пожилого виноторговца. Очень скоро она убедилась, что совершила большую ошибку. Этот брачный союз так и не разбудил глубоких чувств, дремавших в ее сердце.

Теперь она ясно сознавала, что всей душой предалась человеку, который не знает о ней ничего, кроме разве имени. Его внешность, голос и нежное прикосновение пленили ее с самого начала, и по мере того, как она писала ему письмо за письмом и читала его нежные ответы, пробужденное им чувство все росло и росло, в свою очередь усиливая его страсть, пока наконец между ними обоими не возникло какое-то магнетическое притяжение, несмотря на то, что одна из сторон выступала в чужом обличье. То обстоятельство, что он сумел за два дня соблазнить другую женщину, придавало ему еще большую обаятельность в глазах Эдит — таково свойство женской природы! — хотя сама она, быть может, этого и не понимала.

Письма к Рэю, подписанные чужим именем, были проникнуты сокровенными и пылкими чувствами самой Эдит, которая по необходимости выражала их самыми простыми словами. Эти письма приводили в величайший восторг простушку Анну она, конечно, никогда в жизни не смогла бы сочинить таких изящных посланий, способных увлечь молодого человека, даже если бы умела изложить свои мысли на бумаге. Эдит скоро убедилась, что юный адвокат отвечает именно ей. Те фразы, что Анна время от времени вставляла в текст, явно не производили на него никакого впечатления.

Анна так и не узнала об обмене письмами в ее отсутствие. Вернувшись на следующее утро домой, она вдруг заявила, что хочет немедленно повидаться со своим поклонником — ей нужно что-то ему сказать, — и пусть миссис Харнхем напишет, чтобы он сейчас же приехал.

Анна была какая-то взволнованная и встревоженная, что, конечно, не укрылось от внимания миссис Харнхем. В конце концов девушка разразилась слезами и, упав к ногам Эдит, призналась, что скоро станут явными последствия ее связи.

Эдит Харнхем была слишком великодушна, чтобы в подобных обстоятельствах у нее могла возникнуть мысль бросить Анну на произвол судьбы. Настоящая женщина никогда так не поступит ради себя самой, хотя без колебания сделает это, чтобы защитить тех, кто для нее дорог.

Несмотря на то что Эдит совсем недавно писала Рэю, она тотчас составила от имени Анны новое послание, в котором деликатно, но вполне прозрачно намекала на то, что произошло.

Рэй сразу же сообщил, что чрезвычайно озабочен известием и готов немедленно приехать.

Однако неделю спустя девушка принесла хозяйке новое письмо, в котором говорилось, что молодой человек никак не может выкроить время для поездки. Анна была в отчаянии. Тем не менее по совету миссис Харнхем она не стала осыпать упреками возлюбленного, как обычно поступают молодые женщины в подобных случаях. Сейчас самое важное — это поддерживать в молодом человеке романтический интерес к ней. Поэтому Эдит от имени своей подопечной просила его не тревожиться и не спешить с поездкой, если ему не удобно. Она не хочет быть для него обузой, портить ему карьеру и мешать его важным делам. Она только хотела ему рассказать, а теперь пусть он выбросит все это из головы. Пусть только продолжает писать ей такие же ласковые письма; а когда он приедет на весеннюю сессию суда, у них будет время решить, что делать дальше.

Легко можно предположить, что чувства Анны не вполне соответствовали этим великодушным словам, но хозяйка сказала, что нужно поступать именно так, и Анна покорилась.

— У вас все так красиво получается, и я сама то же чувствую, только сказать не умею! А когда вы читаете мне письмо, я вижу, что это оно и есть.

Отправив письмо и оставшись одна, Эдит Харнхем склонилась на спинку стула и заплакала.

— О, как бы я хотела, чтоб это был мой ребенок! — прошептала она. — Но боже мой, откуда у меня такие греховные мысли!

Письмо глубоко взволновало Рэя — не столько содержавшимся в нем известием, сколько тем, как Анна к нему отнеслась. Никаких упреков, только забота об его благополучии, готовность к самопожертвованию, сквозившая в каждой строчке! Все это говорило о таком благородстве характера, какого он даже и не ожидал встретить в женщине.

— Да простит мне господь, — произнес он дрожащим голосом. — Я вел себя как последний негодяй. Я не знал, что это за сокровище!

Он поспешил утешить Анну, заявил, что ни в коем случае ее не покинет, что постарается найти для нее пристанище. А пока — если хозяйка не возражает — пусть она остается на прежнем месте.

Однако именно с этой стороны Анну подстерегала беда. То ли мистер Харнхем от кого-то услышал или еще как-нибудь узнал о положении Анны сказать трудно, но только, несмотря на просьбы и мольбы Эдит, девушке пришлось покинуть дом. Она решила на время вернуться к тетке. При этом возник вопрос о письмах, и так как девушка не могла самостоятельно поддерживать начатую от ее имени переписку, а действовать совместно дальше было уже невозможно, Анна попросила миссис Харнхем — своего единственного друга, владеющего пером, — получать письма и сразу же отвечать на них, а уж потом отсылать их к ней в деревню; может быть, там найдется надежный человек, который будет ей их читать. После чего Анна, захватив свой сундучок, уехала.

Таким образом, Эдит оказалась в странном положении: она вела переписку с человеком, который не был ее мужем, но к которому она обращалась как жена и обсуждала с ним то, что к ней самой не имело никакого отношения, между тем как настоящая жена его вовсе не участвовала во всем этом.

Совершенно войдя в свою роль, Эдит вкладывала в эту переписку свое собственное тайное чувство, сильное и всепоглощающее, хотя и представлявшее собой всего лишь игру воображения. Она вскрывала и прочитывала каждое письмо, словно оно было адресовано только ей, и отвечала на него так, как подсказывало ей сердце.

Все то время, пока в отсутствие Анны продолжалась переписка, чувствительная Эдит Харнхем пребывала в состоянии какого-то мечтательного восторга, порожденного воображаемой близостью с чужим возлюбленным. Вначале чувство порядочности заставляло ее пересылать Анне все его письма и даже краткие копии ответов, но постепенно эти «копии» становились все короче и короче, а многие письма Рэя так и не были пересланы Анне.

От природы эгоистичный и — по крайней мере внешне — склонный потворствовать своим инстинктам (свойство, порождаемое извращенным искусственной цивилизацией обществом), Рэй, в сущности, был человеком честным и справедливым. Он действительно питал нежную привязанность к этой деревенской девушке, и привязанность его стала еще нежнее, когда он убедился, что она способна в самых простых словах выразить самые глубокие чувства. Он долго размышлял, колебался и в конце концов решил посоветоваться со своей незамужней сестрой, много старше его самого, женщиной умной и доброжелательной. Признавшись сестре во всем, он показал ей несколько писем.

— Она, как видно, получила приличное образование, — заметила мисс Рэй, — и к тому же не лишена ума и природного такта.

— Да, она так мило пишет — видно, в этих начальных школах их все-таки чему-то учат.

— Невольно начинаешь сочувствовать ей, бедняжке.

Под влиянием этой беседы Рэй решился на поступок, которого, вероятно, никогда не совершил бы по собственному почину. Несмотря на то, что сестра не дала ему никаких прямых советов, он написал Анне — подписавшись на этот раз уже настоящим именем, — что не может больше жить без нее и потому намеревается весной приехать, чтобы жениться на ней и тем разрешить все затруднения.

Об этом смелом решении известила Анну миссис Харнхем, которая немедленно выехала в деревню. От радости Анна запрыгала, как девочка. Она тут же сказала хозяйке, что отвечать, и, вернувшись домой, Эдит тотчас выполнила эти нехитрые указания, согрев очередное письмо своим собственным страстным чувством.

— О! — простонала она, бросая перо. — У Анны — этой несчастной дурочки — не хватает ума, чтобы оценить его. А я… почему не я ношу под сердцем его ребенка?

Наступил февраль. Переписка продолжалась уже четыре месяца; в одном из писем Рэй, между прочим, говорил о своем положении и видах на будущее. Он писал, что, предлагая ей руку, решился было оставить адвокатскую практику, практика эта давала ему очень небольшой доход, да и продолжать ее после женитьбы на Анне было бы, по всей вероятности, затруднительно. Но потом, увидев по письмам, какие богатства ума и доброты таятся в ее натуре, он решил отказаться от этих, все же огорчительных для него, намерений. Он уверен, что при ее способностях, после того, как она изучит обычаи лондонского общества под его наблюдением или, быть может, с помощью гувернантки, из нее получится супруга, вполне достойная юриста, даже если он достигнет должности лорд-канцлера. Судя по ее письмам, у нее гораздо больше оснований называться леди, чем у многих лорд-канцлерских жен.

— О, бедный, бедный юноша! — сокрушалась Эдит Харнхем.

Отчаяние ее было теперь столь же велико, сколь и охватившая ее безрассудная страсть. Это она довела несчастного до такой крайности — до женитьбы, которая его погубит; однако из сострадания к своей служанке она не могла помешать ему осуществить свой план. На этой неделе Анна собиралась в Мелчестер, но вряд ли можно будет показать ей последнее письмо молодого человека — оно слишком уж много говорило о втором лице, незаконно занявшем место первого.

Когда Анна приехала, хозяйка позвала ее в свою комнату, чтобы побеседовать наедине. Анна с радостным волнением заговорила о близкой свадьбе.

— Знаешь, Анна, — отвечала миссис Харнхем, — по-моему, ты должна рассказать ему всю правду — что я писала за тебя письма. Ведь если он узнает об этом после того, как ты станешь его женой, могут получиться большие неприятности.

— Ах нет, милая миссис Харнхем, пожалуйста, ничего не говорите ему сейчас, — в отчаянии взмолилась Анна. — Если вы это сделаете, он, пожалуй, на мне и не женится, а что я тогда стану делать? Совсем беда мне будет. И потом я уже научилась писать лучше. Я взяла с собой тетрадку, что вы мне дали, и каждый день пишу. Это ужасно трудно, но я стараюсь изо всех сил и непременно научусь писать как следует.

Эдит заглянула в тетрадь. Прописи она сделала своею рукою, и буквы, выведенные девушкой, казались жалкой пародией на почерк ее хозяйки. Но если бы Анне даже удалось точно воспроизвести руку миссис Харнхем, все равно вдохновение Эдит осталось бы ей недоступным.

— Вы так красиво пишете, — продолжала Анна, — и все, что я хочу сказать, у вас получается гораздо лучше, чем у меня, так неужели вы теперь бросите меня в беде?

— Хорошо, — отвечала Эдит. — Только… только я думаю, что мне не следует продолжать.

— Почему?

Непреодолимое желание поделиться с кем-нибудь своим чувством заставило Эдит сказать правду.

— Потому что я боюсь, как бы мне самой им не увлечься.

— Но ведь этого не может быть!

— Почему ты так думаешь, дитя мое?

— Потому что вы уже замужем, — наивно отвечала Анна.

— Да, разумеется, этого не может быть, — поспешно проговорила хозяйка, радуясь тому, что у нее остается возможность еще два или три раза излить свои чувства. — А ты пока научись писать свое имя как можно лучше — вот смотри, я напишу его тебе здесь.

VI

Вскоре Рэй написал, чтобы Анна готовилась к свадьбе. Однажды решившись на поступок, который, сам считал романтической нелепостью, молодой человек начал действовать быстро и энергично. Он хотел, чтобы бракосочетание состоялось в Лондоне — меньше вызовет толков. Эдит Харнхем предпочла бы Мелчестер, Анне было все равно. В конце концов он одержал верх, и миссис Харнхем с мрачным усердием принялась готовить Анну к отъезду. Словно решив испить чашу до дна, она хотела во что бы то ни стало сама присутствовать при крушении своей мечты и еще раз увидеть человека, который посредством некоей телепатии приобрел над ней такую власть. С принужденной веселостью она сказала Анне, что поедет с ней в Лондон и «доведет уж дело до конца». Анна обрадовалась — ведь только одна Эдит могла достойно выполнить роль подруги и свидетельницы. А не то, не ровен час, у образованного жениха раньше времени появится мысль, что он совершил непоправимую с точки зрения света ошибку.

Туманным мартовским утром Рэй вышел из наемной кареты, остановившейся у дверей бюро регистрации браков в ЮгоЗападном округе Лондона и учтиво помог сойти Анне и сопровождавшей ее миссис Харнхем. Анна была очень мила в своем модном наряде, купленном с помощью миссис Харнхем, — хотя и не столь мила, как на мелчестерской ярмарке, когда она, еще невинная девочка, одетая в простенькое деревенское платье, сидела верхом на деревянном коне.

Миссис Харнхем приехала утренним поездом; молодой человек — приятель Рэя — встретил их у дверей бюро, и все четверо вошли вместе. До этой минуты Рэй совсем не знал жены виноторговца, если не считать их первой мимолетной встречи, да и теперь, взволнованный предстоящим событием, только наскоро познакомился с нею.

Церемония бракосочетания в бюро регистрации браков длится недолго, но даже за это короткое время Рэй успел почувствовать, что его и спутницу Анны влечет друг к другу какая-то странная, таинственная сила.

Когда с формальностями брака — или, вернее, с закреплением ранее существовавших отношений — было покончено, все четверо в одной карете отправились на квартиру Рэя, только что снятую им в одном из новых пригородов Лондона, — на отдельный дом у него не хватало средств. Здесь Анна разрезала маленький торт, который Рэй накануне купил в кондитерской по дороге из Линкольнз-инна. На том ее деятельность и окончилась. Друг Рэя почти тотчас удалился, и после его ухода Эдит и Рэй стали оживленно беседовать. Разговор, в сущности, велся только между ними, Анна же, словно смирное домашнее животное, молча слушала, мало что понимая. Рэй, казалось, был неприятно удивлен и смущен ее неспособностью принять участие в беседе.

В конце концов, стараясь скрыть свое разочарование, он сказал:

— Миссис Харнхем, моя дорогая женушка так разволновалась, что сама не своя. Я вижу, что ей надо немного отдохнуть после такого события, тогда уж она сможет облечь в слова те тонкие чувства, которыми она дарила меня в своих письмах.

Новобрачные собирались в тот же день уехать в Нолей и провести там первые дни совместной жизни. Когда приблизился час отъезда, Рэй попросил жену пройти в соседнюю комнату, где был письменный стол, и написать несколько строк его сестре, которая по нездоровью не смогла присутствовать на свадьбе, сообщить ей, что церемония состоялась, поблагодарить за подарок и выразить надежду поближе с ней познакомиться, ибо теперь она также и ее сестра, а не только сестра Чарльза.

— Изложи все это так мило и поэтично, как ты умеешь, — добавил он. Мне очень хочется, чтобы ты ей понравилась и чтобы вы подружились.

Анна немного смутилась, однако покорно отправилась выполнять его просьбу, Рэй же остался беседовать с гостьей. Молодая женщина долго не возвращалась, и муж, внезапно поднявшись с места, пошел за ней.

Войдя в соседнюю комнату, он увидел, что Анна с глазами, полными слез, все еще сидит, склонившись над письменным столом. Рэй с интересом взглянул на лежавший перед ней лист бумаги — ему хотелось полюбоваться тем, с каким тактом жена его выразит свои добрые намерения в столь деликатных обстоятельствах. Каково же было его изумление, когда вместо письма он увидел несколько бессвязных строк, нацарапанных почерком восьмилетнего ребенка.

— Анна! — вскричал он, глядя на нее остановившимся взором. — Что это значит?

— Это значит… это значит, что я лучше не умею.

— Что за вздор!

— Не умею! — упрямо повторила она, горько плача. — Я… я не писала этих писем, Чарльз! Я только говорила ей, что писать. И то не всегда! Но я научусь, я быстро научусь, мой милый, любимый муженек! Ты ведь простишь меня за то, что я тебе раньше не сказала?

Опустившись на колени, она робко обняла его и прижалась к нему лицом.

С минуту он стоял неподвижно, потом поднял ее, резко повернулся и, закрыв за собою дверь, вошел в гостиную, где сидела Эдит. Та уже почуяла недоброе, и оба пристально посмотрели друг на друга.

— Правильно ли я понял? — спросил он с каким-то тупым спокойствием. Это вы писали за нее письма?

— Иначе нельзя было, — отвечала Эдит.

— Она диктовала вам все, что вы мне писали?

— Не все.

— В сущности, очень мало?

— Да, очень мало.

— Значит, большую часть этих строк, что я получал каждую неделю, вы писали по собственному своему разумению, хотя и от ее имени?

— Да.

— А многие из этих писем вы, может быть, писали, даже не советуясь с нею?

— Да.

Отвернувшись от нее, он прислонился к книжному шкафу и закрыл лицо руками. При виде его отчаяния Эдит побелела как полотно.

— Вы обманули, погубили меня, — бормотал он.

— Ах, не говорите так! — в тоске воскликнула она и, вскочив со стула, положила руку ему на плечо. — Я этого не вынесу.

— Вы меня обманули и таким путем овладели моим сердцем! Зачем вы это сделали? Зачем?

— Вначале я пожалела ее. Я пыталась спасти простодушную девочку от грозившей ей беды! Но я должна признаться, что продолжала эту переписку, потому что она доставляла мне радость.

Рэй поднял глаза.

— Почему это доставляло вам радость? — спросил он.

— На такой вопрос мне не должно отвечать.

Под его пристальным взглядом губы ее вдруг задрожали, она опустила полные слез глаза. Отвернувшись, она сказала, что ей пора на поезд, и попросила сейчас же вызвать карету.

Рэй подошел и взял ее за руку. Она не отняла руки.

— Подумать только! — сказал он. — Ведь мы с вами друзья — нет, мы влюбленные, нежно влюбленные — и все это сделалось в письмах!

— Да, должно быть, это так.

— И даже больше.

— Больше?

— Конечно, больше. Зачем закрывать на это глаза? По закону я женат на ней — да поможет бог нам обоим, — но душою и сердцем я ваш супруг, и нет для меня другой жены на свете.

— Замолчите!

— Нет, я не замолчу! Зачем не договаривать, если вы уже наполовину признались? Да, я вступил в брак с вами, а не с ней. Сейчас я больше ничего не скажу. Но, моя жестокая возлюбленная, я требую от вас только одного.

Она ничего не ответила, и, наклонившись, он привлек ее к себе.

— Если все, что написано в этих письмах, было одним только вымыслом, тогда позвольте мне поцеловать вас в щеку, — твердо проговорил он. — Если же вы писали то, что думали, дайте мне ваши губы. Помните: это будет в первый и последний раз.

Она подняла к нему лицо, и он долгим поцелуем припал к ее губам.

— Вы простили меня? — спросила она, плача. ~ Да.

— Но ведь вся ваша жизнь разбита!

— Не все ли равно! Так мне и надо, — сказал он, пожимая плечами.

Она отстранилась, вытерла глаза и прошла в соседнюю комнату, проститься с Анной, которая, не ожидая, что хозяйка так скоро уедет, все еще пыталась совладать с письмом. Рэй проводил Эдит вниз, и несколько минут спустя она уже ехала в кебе по направлению к вокзалу Ватерлоо. Рэй вернулся к жене.

— Брось это письмо, Анна, — ласково сказал он. — На сегодня хватит. Одевайся. Нам тоже пора ехать.

Простодушная девочка, подбодренная мыслью о том, что она замужем, с восторгом убедилась, что, узнав всю правду, супруг ее остался таким же добрым, как и прежде. Она не знала, что будущее представляется ему в виде каторги, где он, утонченный горожанин, обречен маяться до конца своих дней бок о бок с прикованной к нему деревенской простушкой.

Тем временем Эдит возвращалась в Мелчестер. На лице ее застыло выражение отчаяния, а губы все еще трепетали от его страстного поцелуя. Наступил конец ее мечты. Муж пришел на станцию встречать Эдит, но не разглядел ее в сумерках, она же, погруженная в свои мысли, не заметила его и вышла из вокзала одна.

Миссис Харнхем не стала нанимать кеб и машинально направилась к дому. Тишина, царившая в комнатах, показалась ей настолько невыносимой, что она, не зажигая света, поднялась наверх, в каморку, где прежде спала Анна, и некоторое время сидела в раздумье. Затем она вернулась в гостиную и, сама не зная, что делает, тяжело опустилась на пол.

— Я погубила его! Я погубила его! — повторяла она. И все потому, что не хотела предать ее.

Спустя полчаса в дверях появилась чья-то фигура.

— Кто там? — спросила Эдит испуганно: в комнате было совсем темно.

— Твой муж, кто же еще? — отвечал почтенный коммерсант.

— Ах да, муж! Я и забыла, что у меня есть муж, — прошептала она.

— Мы с тобой разминулись на вокзале, — сказал он. Ну, как Анна? Окрутили ее, что ли? Давно пора.

— Да, Анна замужем.


В то самое время, когда Эдит ехала домой, в поезде, мчавшемся по направлению к Нолси, в купе второго класса сидели друг против друга Анна и ее муж. Рэй держал в руках бумажник, набитый густо исписанными смятыми листками. Расправляя один за другим эти листки, он читал их и молча вздыхал.

— Что вы делаете, милый Чарльз? — спросила Анна так робко, словно он был каким-то божеством, и подвинулась поближе к окну, возле которого он сидел.

— Перечитываю прелестные письма за подписью «Анна», — с мрачной покорностью отвечал он.

<1891>

В УГОДУ ЖЕНЕ

Перевод Н. Будавей

I

Пасмурным зимним днем в церкви св. Иакова в Хэвенпуле медленно сгущался сумрак от низко нависших туч. Было воскресенье. Служба только что кончилась, проповедник еще стоял на кафедре, склонив голову на руки, а прихожане со вздохом облегчения поднимались с колен, собираясь разойтись.

С минуту в церкви стояла такая тишина, что слышен был шум прибоя из гавани. Потом ее нарушили шаги причетника, который, как обычно, пошел открывать западную дверь, чтобы выпустить прихожан. Однако едва он успел подойти к двери, как снаружи кто-то приподнял щеколду, и темная фигура человека в одежде моряка четко обрисовалась в светлом проеме двери.

Причетник отступил, а моряк, спокойно прикрыв за собою дверь, прошел в глубь церкви и остановился у ступеней, ведущих к алтарю.

Священник, в это время преклонивший колени в краткой молитве о себе самом, на которую имел право после стольких молитв о других, поднял глаза, затем встал и вопросительно посмотрел на нежданного пришельца.

— Прошу прощения, сэр, — обратился моряк к священнику, — громкий его голос был отчетливо слышен во всей церкви. — Я пришел возблагодарить бога за спасение на водах, — в это плаванье мой корабль чуть было не погиб. Ведь, кажется, так положено, ну, и я бы хотел, если вы не против?

Священник, помолчав, нерешительно ответил:

— Я-то не против, разумеется, не против. Только об этом обычно предупреждают перед службой, чтобы можно было вставить нужные слова в общий благодарственный молебен. Но, если хотите, можно прочитать молитву, которую читают после бури на море.

— Ладно, молитву так молитву, — согласился моряк.

Причетник открыл молитвенник на странице с благодарственными славословиями, и священник стал читать, а моряк, став на колени, отчетливо повторял слово за словом. Прихожане, застыв на своих местах и слушая разинув рты, машинально тоже опустились на колени. Но они не сводили глаз с одинокой фигуры моряка, который, положив шляпу рядом с собой и молитвенно сложив руки, стоял коленопреклоненный на самой середине алтарной ступени, обратившись лицом к востоку, и, видимо, даже не замечал, что на него все смотрят.

По окончании благодарственной молитвы он поднялся с колен, прихожане тоже, и все вместе вышли из церкви. Когда свет угасающего дня упал на лицо моряка, старожилы узнали его, — то был не кто иной, как Шэдрак Джолиф, молодой человек, который родился и вырос в Хэвенпуле, но уже несколько лет здесь не показывался. Рано потеряв родителей, он вынужден был совсем молодым уйти в море, поступив на корабль, совершавший торговые рейсы в Ньюфаундленд.

По дороге из церкви он разговорился кое с кем из местных жителей и рассказал им, что с тех пор, как он покинул родные места, он успел уже стать капитаном и владельцем небольшого каботажного судна, которое недавно, милостью провидения, спаслось от шторма, — и сам он вместе с ним. Впереди Джолифа шли две девушки; они были в церкви, когда он появился там, и с глубоким интересом следили за всем, что потом происходило, а теперь, на обратном пути, делились друг с другом впечатлениями. Одна была хрупкая и тихонькая, другая — высокая, статная и говорливая. Капитан Джолиф некоторое время разглядывал их свободно вьющиеся по плечам волосы, их спины и ножки.

— Кто такие? — шепотом спросил он своего спутника.

— Та, что поменьше, — Эмили Ханнинг, а высокая — Джоанна Фиппард.

— А, теперь вспомнил.

Он поравнялся с ними и украдкой взглянул им в лица.

— Узнаешь меня, Эмили? — спросил он, устремляя на нее смеющийся взгляд своих карих глаз.

— Кажется, узнаю, мистер Джолиф, — застенчиво ответила Эмили.

Ее темноглазая подруга посмотрела на него в упор.

— Вот лицо мисс Джоанны я не так хорошо помню, — продолжал он. — Но я знавал ее близких и родичей.

Так они шли вместе и разговаривали; Джолиф вспоминал подробности своего счастливого спасения, а когда они добрались до Слуп-Лэйн, где жила Эмили Ханнинг, та распрощалась, с улыбкой кивнув ему головой. Немного погодя моряк расстался и с Джоанной, и, так как делать ему особенно было нечего, он повернул обратно, к дому Эмили. Она жила вместе с отцом, который именовал себя финансовым экспертом, но так как занятие это давало ему весьма непостоянный доход, то дочь его держала маленькую писчебумажную лавку. Джолиф застал их, как раз когда они собирались пить чай.

— Э, да я, оказывается, попал прямо к чаю, — сказал он. — Что ж, не откажусь от чашечки.

После чая он засиделся, рассказывая разные истории из своей морской жизни. Заглянуло несколько любопытных соседей, их пригласили зайти. Как уж это случилось — неизвестно, но только Эмили Ханнинг в тот воскресный вечер отдала свое сердце моряку, а через неделю-другую это чувство стало у них взаимным.

Как-то раз лунным вечером — примерно через месяц после описанных событий — Шэдрак шел по длинной и прямой дороге, поднимавшейся к восточному предместью, где дома были более фешенебельные, — если только здесь, близ этого старого порта, что-либо заслуживало такое название, — как вдруг впереди он увидел девушку, которую принял было за Эмили, так как она несколько раз на него оглянулась. Но это оказалась Джоанна Фиппард. Он любезно поздоровался с нею и пошел рядом.

— Уходите-ка лучше, — сказала она, — а то Эмили будет ревновать.

Он пропустил ее замечание мимо ушей и остался.

Что было сказано и что произошло между ними в тот лунный вечер, сам Шэдрак не мог бы толком объяснить; но так или иначе, Джоанна сумела отбить его у своей соперницы, хотя Эмили была и моложе ее и милей. С того дня Шэдрака все чаще видели с Джоанной и все реже в обществе Эмили, и скоро в городе стали поговаривать, что сын старого Джолифа, вернувшийся из плавания, собирается жениться на Джоанне к великому горю ее подруги.

Однажды утром, вскоре после того как пошли такие слухи, Джоанна приоделась, чтобы идти в город, и направилась к переулку, где жила Эмили. Весть о том, что Эмили очень горюет, потеряв Шэдрака, дошла и до Джоанны, и она почувствовала угрызения совести.

Джоанна вовсе не считала моряка таким уж подходящим женихом. Ей было приятно его ухаживание, ее привлекало положение замужней женщины, но Джолифа она никогда по-настоящему не любила. Прежде всего она была честолюбива, а моряк едва ли даже был ей ровней; меж тем она, как красивая женщина, могла рассчитывать, что ей удастся благодаря замужеству подняться выше по общественной лестнице. Она давно уже подумывала, что не стоит, пожалуй, препятствовать возвращению Джолифа к Эмили, раз ее подруга так любит его. Поэтому она написала Шэдраку письмо с отказом и захватила это письмо с собой, решив послать, если при встрече с Эмили увидит, что та и впрямь так о нем тоскует. Джоанна дошла до Слуп-Лэйн и спустилась по ступенькам в писчебумажную лавку, находившуюся в полуподвале. В это время дня отца Эмили никогда не бывало дома. Но на сей раз, видимо, не было и Эмили, потому что никто не отзывался. Покупатели так редко сюда заглядывали, что отлучка на каких-нибудь пять минут не могла принести большого ущерба. Джоанна осталась ждать в тесной лавке, где были выставлены разные предметы, сами по себе пустячные, но разложенные с таким чисто женским вкусом, что скудость товара не бросалась в глаза. Вдруг Джоанна заметила, что на улице перед витриной стоит какой-то человек, как будто погруженный в созерцание грошовых книжек, писчей бумаги и развешанных на бечевке печатных картинок. Это был капитан Джолиф Шэдрак; он внимательно всматривался сквозь стекло, желая убедиться, что Эмили в лавке одна. Джоанне как-то не захотелось встречаться с ним здесь, где все говорило об Эмили, и она незаметно юркнула в дверь, ведущую в жилую комнату за лавкой. Она не раз так делала в прежние времена, когда дружила с Эмили и была в доме своим человеком.

Джолиф вошел в лавку. Сквозь тонкую занавеску, закрывавшую стеклянную дверь, Джоанна видела, что Джолиф очень огорчился, не застав Эмили в лавке. Он хотел уже уйти, но в этот миг в дверях показался силуэт Эмили, торопливо возвращающейся откуда-то. При виде Джолифа она отпрянула, как будто готова была повернуть назад.

— Не убегай, постой, Эмили! — сказал он. — Чего ты испугалась?

— Я не испугалась, капитан Джолиф. Но… но это так неожиданно… я невольно вздрогнула.

Судя по голосу, сердечко у нее дрогнуло еще сильнее, чем она сама.

— Я проходил мимо и решил зайти, — сказал он.

— Вам нужна бумага? — Она поспешно отошла за прилавок.

— Да нет, Эмили, зачем ты туда прячешься? Почему не побудешь со мной? Ты сердишься на меня?

— За что мне на вас сердиться?

— Так иди же сюда, давай поговорим по-хорошему.

С каким-то нервным смешком Эмили вышла из-за прилавка и остановилась возле Шэдрака, на виду у Джоанны.

— Ну, вот умница, — сказал он. — Милочка ты моя!

— Не называйте меня так, капитан Джолиф, называйте так другую, у нее на это больше прав.

— Я знаю, о чем ты. Но, честное слово, Эмили, до сегодняшнего утра я даже и не думал, что ты хоть сколько-нибудь меня любишь, а то бы никогда этого не сделал. Я очень хорошо отношусь к Джоанне, но я же понимаю, что с самого начала она просто дружила со мной, больше ничего. А теперь я вижу, к кому нужно было мне посвататься. Знаешь, Эмили, когда мужчина возвращается домой после долгого плавания, он с женщинами совсем как слепой, ни чуточки в них не разбирается. Все они для него одинаковы, все красивы, ну он и готов пойти за первой, которая его поманит, а любит она его или нет и не случится ли после ему самому полюбить другую — об этом он не думает. С самого начала ты мне понравилась больше всех, но ты была такая гордая, такая недотрога, я подумал, что ж, мол, ей навязываться, ну и ушел к Джоанне.

— Не надо так говорить, мистер Джолиф, не надо, — сказала Эмили, задыхаясь от волнения, — ведь вы скоро женитесь на Джоанне, и нехорошо… нехорошо…

— О Эмили, дорогая моя! — вскричал Джолиф, заключая ее маленькую фигурку в объятия, прежде чем она успела понять, что происходит.

Джоанна за своей занавеской побледнела, хотела отвести глаза, но не могла.

— Только тебя одну я люблю так, как мужчина должен любить женщину, на которой хочет жениться. Я понял это, когда Джоанна сказала, что не станет меня удерживать. Ей хочется кого-нибудь получше, я знаю, а за меня она согласилась пойти просто по доброте сердечной. Такая красавица простому моряку не пара, ты больше для этого подходишь. — Он поцеловал ее, потом еще и еще, и ее гибкое тело трепетало в его объятиях.

— А правда ли это?.. Вы уверены, что Джоанна собирается порвать с вами? Скажите, это правда? Потому что, если не так…

— Я знаю, она не захочет сделать нас несчастными. Она отпустит меня.

— Ах, дай бог… дай бог, чтобы отпустила! А теперь идите, капитан Джолиф.

Он, однако, не спешил уходить, пока наконец кто-то не зашел в лавку купить на пенни сургуча, — только тогда он удалился.

Глядя на Джолифа и Эмили, Джоанна чувствовала, что ее снедает жгучая зависть. Теперь ее беспокоило только одно — как бы незаметно скрыться. Надо уйти так, чтобы Эмили не узнала о ее посещении. Джоанна прокралась из комнаты в коридор, затем через парадную дверь бесшумно выскользнула на улицу.

Нежная сцена, которой она только что была свидетельницей, заставила ее переменить свое прежнее решение. Нет, она не отпустит Шэдрака! Дома она немедленно сожгла письмо и попросила мать, если зайдет капитан Джолиф, сказать, что ей нездоровится и она не может к нему выйти.

Но Шэдрак не пришел. Он прислал Джоанне записку, в которой простыми словами описал свои чувства и просил ее, раз уж она сама намекала, что и ее чувства к нему только дружеские, согласиться на расторжение помолвки.

Сидя дома и глядя в окно на гавань и остров за нею, он ждал, ждал ответа, но ответа все не было. Оставаться дольше в неизвестности стало ему невмоготу, и, когда стемнело, он отправился на Хай-стрит. Ему не терпелось повидаться с Джоанной, чтобы узнать свою судьбу.

Мать девушки сказала, что Джоанне нездоровится и она не может к нему выйти, а когда он стал расспрашивать, добавила, что все это, вероятно, из-за его письма, которое ее очень расстроило.

— Вы, должно быть, знаете, о чем я писал ей, миссис Фиппард? — спросил он.

Да, миссис Фиппард знала, и письмо это было для них большим ударом. Тогда Шэдрак, обозвав себя в душе негодяем, стал объяснять, что, если письмо так огорчило Джоанну, значит, все это недоразумение — ведь он думал, что идет навстречу желаниям Джоанны. А раз это не так, то он от своего слова не отказывается, и пускай Джоанна забудет про письмо, словно его и не было.

На следующее утро девушка велела передать ему на словах, что просит проводить ее вечером домой после молитвенного собрания. Он так и сделал, и когда они рука об руку шли по улице, она спросила:

— Так, значит, у нас все по-прежнему, Шэдрак? Ведь письмо ты послал по ошибке, из-за того что мы не поняли друг друга?

— Все по-прежнему, раз ты так хочешь, — ответил он.

— Да, я так хочу, — проговорила она, и лицо ее приняло жесткое выражение, — она думала в эту минуту об Эмили.

Шэдрак был религиозным и до щепетильности порядочным человеком и слово свое привык держать, чего бы это ему ни стоило. Вскоре его с Джоанной обвенчали, — он постарался как можно мягче сообщить Эмили, что впал в заблуждение, вообразив, что невеста к нему равнодушна.

II

Через месяц после свадьбы умерла мать Джоанны, и молодым пришлось погрузиться в житейские заботы. Теперь, когда у Джоанны не осталось никого из родных, она не допускала и мысли, чтобы муж снова отправился в плавание, но вот вопрос: чем же ему здесь заняться? В конце концов решено было купить на Хай-стрит бакалейную лавку, хозяин которой как раз продавал свое дело вместе с запасами товаров. Шэдрак в торговле ровно ничего не смыслил, немногим больше понимала в этом деле и Джоанна, но они надеялись, что со временем приобретут опыт.

И вот они посвятили лавке все свои силы, много лет подряд держали ее, но без особого успеха. У них родилось двое сыновей, и мать боготворила их, хотя к мужу никогда не испытывала страстной любви; им она отдавала без остатка все свое внимание, все свои заботы. Но торговля шла кое-как, и мечты дать сыновьям образование и вывести их в люди угасали, сталкиваясь с действительностью. Дальше грамоты их учение не пошло, зато, живя с детства у моря, они наловчились во всем, что относилось к мореплаванию, такому привлекательному для мальчиков их возраста.

Наряду с повседневными домашними делами и заботами о своей семье, мысли Джолифа и Джоанны постоянно занимал еще один предмет — семейная жизнь Эмили. По странной прихоти случая, которая заставляет иногда обратить внимание на тех, кто затаился в тихом уголке, и пройти мимо тех, кто на виду, милую девушку заметил и полюбил один преуспевающий купец из местных жителей, вдовый, на несколько лет старше ее, но еще довольно молодой. Сначала Эмили заявила, что никогда ни за кого не выйдет замуж; однако мистер Лестер проявил терпение и настойчивость и добился наконец, что она дала согласие, хотя и с неохотой. Плодом их брака были тоже двое детей; они подрастали, делали успехи, — и Эмили всем говорила, что никогда и не думала найти такое счастье в замужестве.

Дом почтенного купца — одно из тех основательных кирпичных строений, которые в провинциальных городах иной раз вклиниваются среди старинных домиков, — выходил фасадом на Хай-стрит, почти напротив бакалейной лавки Джолифов, и для Джоанны было сущей мукой сознавать, что женщина, чье место она когда-то захватила из одной только зависти, теперь, достигнув благосостояния, каждый день видит из своих окон запыленные сахарные головы, кучки изюма и жестянки с чаем, выставленные в убогой витрине лавки, хозяйничать в которой выпало на долю ей, Джоанне. Так как торговля сильно сократилась, Джоанне приходилось одной управляться со всеми делами, и она прямо-таки умирала от досады и унижения при мысли, что Эмили Лестер, сидя в своей просторной гостиной, могла с той стороны улицы наблюдать, как Джоанна суетится за своим прилавком, угождая покупателям, которые и покупали-то на грош, — но как-никак они поддерживали торговлю, значит, нужно было радушно встречать их и даже на улице проявлять к ним любезность, меж тем как Эмили спокойно шествовала мимо с детьми и гувернанткой, беседуя как равная с самыми именитыми жителями города. Вот что выиграла Джоанна, не позволив Шэдраку Джолифу, который не так уж был ей и дорог, отдать свою любовь другой женщине.

Шэдрак был добрый, порядочный человек, он хранил верность жене и в поступках своих и в помышлениях. Время подрезало крылья его чувствам, и былая любовь к Эмили уступила место привязанности к матери его сыновей; он забыл уже давнюю мечту своего сердца, Эмили вызывала в нем только чисто дружеское чувство. Так же относилась к нему теперь и Эмили. Будь у Джоанны хоть какой-нибудь повод к ревности, это, возможно, принесло бы ей некоторое удовлетворение. Но и Эмили и Шэдрак совершенно примирились со всем, что она сама для них подстроила, и именно это особенно разжигало в ней досаду.

У Шэдрака совсем не было той мелочной расчетливости, которая необходима розничному торговцу, всегда имеющему дело с многочисленными конкурентами. Спросит какой-нибудь покупатель, действительно ли бакалейщик может рекомендовать тот чудесный заменитель яиц, что был навязан лавке настойчивым коммивояжером, — а Шэдрак ответит, что «коли не положишь в пудинг яиц, так нечего удивляться, что он яйцами и не пахнет»; а спросят его о «настоящем кофе-мокка» — в самом ли деле это настоящий мокка, — и он угрюмо ответит: «Такой же настоящий, как во всех мелочных лавках».

Однажды в знойный летний день муж с женой были в лавке одни. Солнце отражалось от большого кирпичного дома напротив, и от этого в лавке было особенно жарко и душно. Джоанна посмотрела на парадную дверь Эмили, где остановилась нарядная карета. В последнее время эта Эмили стала говорить с ней каким-то покровительственным тоном.

— Шэдрак, вся беда в том, что ты не деловой человек, — с грустью сказала жена. — Да и торговле ты не обучен, а невозможно разбогатеть на таком деле, за которое взялся случайно.

Джолиф согласился с ней — он всегда и во всем с ней соглашался.

— Ну, и наплевать мне на богатство, — беззаботно ответил он. — Мне и так хорошо, как-нибудь проживем.

Сквозь ряды банок с маринадами она опять посмотрела на дом по ту сторону улицы.

— Да, как-нибудь… — повторила она с горечью. — Но вот повезло же Эмили Лестер, а ведь в какой бедности раньше жила! Ее мальчики поступят в колледж — а нашим-то, подумай, дальше приходской школы дороги нет.

— Да, ты оказала Эмили большую услугу, лучше никто бы не сумел, заметил он добродушно, — ведь ты сама отстранила ее от меня и положила конец этой сентиментальной чепухе между нами, вот она и могла дать согласие Лестеру, когда он посватался.

Джоанна прямо вскипела от досады.

— Не поминай старого! — взмолилась она. — Лучше подумай ради наших мальчиков, ради меня, если не ради себя самого, как нам разбогатеть.

— Ну вот, — сказал он уже серьезно, — по правде говоря, я сам всегда чувствовал, что не гожусь для мелкой торговли, только не хотелось спорить с тобой. Мне, должно быть, побольше места нужно, чтоб я развернуться мог; ширь нужна, чтоб свой курс держать, — не то что здесь, среди знакомых да соседей. Я мог бы разбогатеть не хуже других, возьмись я за свое дело.

— Хорошо, кабы мог! А какое же это твое дело?

— Вот пойти бы снова в плаванье.

В свое время именно она заставила его осесть в городе, потому что не хотела вести жизнь соломенной вдовы, как все жены моряков. Но теперь честолюбие подавило в ней все прочие соображения, и она сказала:

— Ты считаешь, что только так можешь чего-нибудь добиться?

— Только так, это уж я верно знаю.

— А ты хотел бы опять уйти в море, Шэдрак?

— Не то чтобы хотел — удовольствие в том небольшое. Сидеть здесь, в нашей комнатке за лавкой, куда приятнее. Говоря по правде, я не люблю моря. Никогда его особенно не любил. Но если речь о том идет, чтоб добыть богатство для тебя и для наших мальчиков, тогда другое дело. Только этим путем и может добыть его такой бывалый моряк, как я.

— А долго надо для этого плавать?

— Как повезет. Может, и недолго.

Наутро Джолиф вынул из комода морскую куртку, которую носил в первые месяцы по своем возвращении, отчистил ее от моли, надел и пошел на набережную. В порту и теперь вели торговлю с ньюфаундлендскими купцами, хотя и в меньших размерах, чем прежде.

Вскоре Джолиф вложил все свои средства в покупку брига на паях и был назначен на нем капитаном. С полгода ушло на каботажное плавание, так что у Шэдрака было время смыть ту сухопутную ржавчину, которая наросла на нем за «лавочный» период его жизни, — а весною бриг отплыл к Ньюфаундленду.

Джоанна жила дома со своими сыновьями, которые к этому времени уже выросли. Теперь это были крепкие, здоровые юноши, охотно исполнявшие всякую работу, какая подвертывалась в гавани или на набережной.

«Ничего, пускай немножко потрудятся, — думала нежная мать, — теперь нужда их заставляет, но когда Шэдрак возвратится, одному будет только семнадцать, а другому восемнадцать; тогда уж они в порт ни ногой. Наймем им учителей, и они получат настоящее образование. А при тех деньгах, что у них будут, они тоже могут стать джентльменами не хуже, чем сыночки этой Эмили Лестер с их алгеброй и латынью».

Уже близок был срок возвращения Шэдрака, уже срок прошел, а тот все не появлялся. Джоанну уверяли, что тревожиться нет оснований, ведь с парусными судами всегда может выйти задержка, точно рассчитать нельзя. И эти уверения оказались справедливыми; после месяца напрасного ожидания однажды дождливым вечером сообщили, что корабль входит в гавань, — и вот уже в коридоре послышались шаги — развалистая моряцкая поступь Шэдрака, и он вошел в комнату. Мальчиков не было, они побежали его встречать, но разминулись с ним, — так что Джоанна сидела дома одна.

Когда улеглось первое волнение встречи, Джолиф объяснил, что опоздание вышло из-за небольшой торговой сделки, рискованной, но очень выгодной.

— Я решил пойти на все, чтоб только не обмануть твоих надежд, — сказал он. — И я думаю, ты согласишься, что я их не обманул.

Тут он вытащил огромную холщовую сумку, толстую и набитую, как кошель великана, которого убил Джек, развязал его и высыпал содержимое в подол Джоанне, сидевшей в кресле у огня. Груда соверенов и гиней (в те времена еще существовали на свете гинеи) бухнулась в подол, оттянув его до земли.

— Вот! — сказал с удовлетворением Джолиф. — Я говорил тебе, милая, что все у меня выйдет как надо. Ну, вышло или нет?

В первую минуту лицо ее просияло торжеством, но потом снова как бы померкло.

— Да, верно, куча денег, — сказала она. — А это все?

— Все?! Да ты знаешь ли, милая, сколько тут, если посчитать? До трех сотен наберется! Целое состояние!

— Да… да… Для моряка это состояние, а вот здесь, на суше…

Но она пока отложила разговоры о денежных делах. Вскоре пришли мальчики; в ближайший воскресный день Шэдрак воздал благодарение богу, на этот раз более обычным путем — в общем благодарственном молебне. А через несколько дней, когда возник вопрос, на что употребить эти деньги, он заметил, что Джоанна словно бы не так довольна, как он надеялся.

— Видишь ли, Шэдрак, — сказала она, — мы-то считаем на сотни, а они, она кивнула на дом по ту сторону улицы, — они считают на тысячи. За то время, что тебя тут не было, они завели себе парный выезд.

— Ого! В самом деле?

— Ах, милый мой Шэдрак, жизнь-то идет, не останавливается. Что ж, как-нибудь устроимся. Но все-таки они богаты, а мы по-прежнему бедны.

Большая часть года прошла без сколько-нибудь заметных событий. Джоанна все печалилась, хлопотала по дому и в лавке, мальчики продолжали заниматься всякой работой в порту.

— Джоанна, — сказал как-то Шэдрак, — я вижу по тебе, что привез еще недостаточно.

— Да, недостаточно, — ответила она. — Моим мальчикам придется зарабатывать на жизнь, плавая на судах, которые принадлежат Лестерам; а когда-то я была побогаче ее.

Джолиф не умел спорить и в ответ только пробормотал, что можно, пожалуй, еще раз уйти в море. Он несколько дней все о чем-то раздумывал и однажды вечером, вернувшись домой из гавани, вдруг сказал:

— Я добился бы этого, милая, еще за один рейс, наверняка бы добился, если бы… если бы…

— Чего бы добился, Шэдрак?

— Чтобы ты считала на тысячи, а не на сотни.

— Если бы что?

— Если бы мог взять с собой мальчиков. Она побледнела.

— И говорить об этом не смей! — вскричала она.

— Да почему?

— И слышать не хочу. В море так опасно. А я хочу, чтобы они жили как джентльмены без всяких опасностей. Не пущу их рисковать жизнью. Нет, ни за что, ни за что!

— Ладно, милая, тогда не надо.

На другой день она долго молчала, потом вдруг спросила:

— Если бы ты взял их с собою, это было бы, верно, гораздо выгодней?

— Да, я бы с ними нажил втрое больше, чем в одиночку! Под моим присмотром каждый из них управился бы не хуже меня самого.

Немного погодя она попросила:

— Расскажи мне обо всем подробней.

— Видишь ли, мальчики умеют водить судно не хуже иного шкипера, честное слово. Нигде в Северном море нет таких труднопроходимых мест, как у песчаных отмелей возле нашей гавани, а они с детства здесь плавают. И на них во всем можно положиться. Они такие спокойные и надежные, что я не променял бы их на шестерых вдвое старше.

— А в море очень опасно? Да и о войне, кажется, поговаривают? спросила она с тревогой.

— Ну конечно, без риска не обходится. А все-таки… Мысль о море крепла и разрасталась, сокрушая и угнетая материнское сердце. Но Эмми слишком уж заважничала, — как это снести! Джоанна не могла удержаться от постоянных попреков мужу за их сравнительную бедность. Когда сыновьям рассказали о задуманном предприятии, они, такие же покладистые, как и отец, выразили полную готовность пуститься в плавание; правда, оба они, как и отец, не слишком любили море, но, ближе узнав все подробности плана, искренне воодушевились. Теперь все зависело от решения матери. Она долго его оттягивала, но в конце концов дала согласие: юноши поедут с отцом. Шэдрак очень этому обрадовался. До сих пор господь хранил его, и Шэдрак всегда возносил ему благодарения. Бог и впредь не оставит тех, кто ему предан.

В это предприятие Джолифы вложили все деньги, какие у них были. Даже запасы товара для лавки были сведены к самому малому — лишь бы Джоанне прожить до приезда мужа с сыновьями, — продержаться этот «ньюфаундлендский срок». Она представить себе не могла, как вынесет томительное одиночество, ведь в прошлый раз сыновья оставались с нею. Но она собрала все свои силы для предстоящего испытания.

Судно нагрузили сапогами и башмаками, готовым платьем, рыболовными снастями, маслом, сыром, канатами, парусиной и другими товарами; а обратно оно должно было привезти нефть, меха, шкуры, рыбу, клюкву — все, что подвернется. Кроме Ньюфаундленда, предполагалось по дороге заходить и в другие порты, что тоже сулило немалую прибыль.

III

Бриг ушел в море в понедельник весенним утром; но Джоанна не присутствовала при его отплытии. Джолиф понимал, что ей будет слишком тяжело на это смотреть, тем более что она же сама была всему причиной. Поэтому он сказал ей накануне, что они отплывают завтра около полудня, — и Джоанна, проснувшись в пять часов утра и услышав суету на лестнице, не сошла тотчас вниз, а продолжала лежать в постели, собираясь с силами для предстоящего расставания; она думала, что они уйдут из дома около девяти, — так ведь было в прошлый раз, когда ее муж отправился в плавание. А когда она наконец спустилась вниз, то обнаружила только несколько слов, нацарапанных мелом на покатой крыше конторки; но ни мужа, ни сыновей уже не было. В торопливо написанных строчках Шэдрак сообщал ей, что они ушли, не прощаясь, чтобы избавить ее от тягостных проводов, а сыновья приписали пониже: «До свиданья, мама!»

Она кинулась на набережную, оглядела всю гавань, все море до самого горизонта, но только и увидела, что мачты и надутые паруса брига «Джоанна», — человеческих фигур уже нельзя было различить.

— Сама, сама их послала! — в исступлении вскричала она, заливаясь слезами.

Дома сердце у нее чуть не разорвалось при виде этого «До свиданья», написанного мелом. Но когда она опять вышла в лавку и посмотрела через, дорогу на дом Эмили, ее исхудалое лицо озарилось торжеством: теперь, думалось ей, недалек уже день, когда она стряхнет с себя иго раболепства.

Надо отдать справедливость Эмили Лестер, — ее мнимая надменность была лишь плодом воображения Джоанны. Конечно, жена купца жила и одевалась лучше, чем Джоанна — и этого Эмили скрыть не могла, — но при встречах со своей бывшей подругой, теперь очень редких, она всеми силами старалась не дать ей почувствовать разницу в их положении.

Прошло первое лето; Джоанна кое-как поддерживала свое существование торговлей в лавке, где мало что оставалось, кроме прилавка да витрины. Сказать по правде, Эмили была ее единственным крупным покупателем, и ласковая готовность миссис Лестер закупать все без разбора, не обращая внимания на качество, горько уязвляла Джоанну, потому что в этом чувствовалась снисходительность покровительницы, почти благодетельницы.

Началась долгая, тоскливая зима; конторка была повернута к стене, чтобы сохранить написанные мелом прощальные слова, — Джоанна ни за что не согласилась бы стереть их; и часто она поглядывала на них сквозь слезы. Красивые мальчики Эмили приехали домой на рождественские каникулы; шла речь о том, что они поступят в университет; а Джоанна все жила, словно бы затаив дыхание, как человек, с головой погруженный в воду. Еще одно лето — и «ньюфаундлендский срок» окончится. Незадолго до того, как ему истечь, Эмили зашла к своей бывшей подруге. Она слышала, что Джоанна стала тревожиться: уже несколько месяцев не было писем от мужа и сыновей. Шелка Эмили так надменно зашуршали, когда, воспользовавшись не слишком любезным приглашением Джоанны, она прошла за прилавок, а оттуда в заднюю комнату.

— У тебя во всем удача, а мне ни в чем не везет! — сказала Джоанна.

— Но почему ты так считаешь? — спросила Эмили. — Я слышала, они должны привезти целое состояние.

— Ах, вернутся ли они сами? Переносить эту неизвестность не по силам женщине. Ты подумай, все трое — на одном корабле! И уже столько месяцев никаких вестей!

— Но время еще не прошло. Не надо заранее говорить о несчастье.

— Ничто не вознаградит меня за это мучительное ожидание!

— Так зачем же ты позволила им уехать? Ведь вам жилось неплохо.

— Я их заставила это сделать! — воскликнула Джоанна, вдруг с яростью обрушиваясь на Эмили. — И скажу тебе почему! Я не могла вынести, что мы только перебиваемся коекак, а вы живете в богатстве и довольстве. Вот теперь я тебе все сказала, можешь меня возненавидеть!

— Я никогда не стану ненавидеть тебя, Джоанна.

И впоследствии она доказала, что говорила правду. Кончалась осень, бриг уже давно должен был вернуться в порт; но не видать было «Джоанны» в фарватере между отмелями. Теперь уж и правда были основания тревожиться. Джоанна Джолиф сидела у огня, и каждый порыв ветра отзывался в ней холодной дрожью. Всегда она боялась моря и чувствовала к нему отвращение. Для нее это было вероломное, беспокойное, скользкое существо, с торжеством упивающееся женским горем. «И все-таки, — твердила Джоанна, — они должны, должны вернуться!»

Шэдрак, вспоминала она, говорил перед отъездом, что, если они останутся живы и невредимы и предприятие их увенчается успехом, он пойдет в церковь, как тогда, в первый раз, — и вместе с сыновьями, преклонив колени, возблагодарит бога за благополучное возвращение. Каждое воскресенье, утром и днем, она ходила в церковь, садилась на переднюю скамью, поближе к алтарю и уже не отводила глаз от той ступени, где когда-то, в расцвете молодости, стоял на коленях Шэдрак. Она точно, до дюйма, помнила то место, которого касались его колени двадцать лет тому назад, его склоненную фигуру, лежавшую рядом шляпу. Бог милостив, ее муж опять будет стоять здесь; и оба сына — по бокам, как он говорил, — вот здесь Джордж, а там Джим. Она так подолгу и так пристально смотрела на ступень, что уже, словно воочью, стала видеть их там, — вот они все трое, возвратившись из плаванья, стоят на коленях: две тонких фигуры, ее мальчики, а между ними более плотная; руки сложены для молитвы, и головы четко выделяются на белом фоне восточной стены. Мечта превращалась в галлюцинацию: стоило Джоанне обратить туда утомленный взор — и она уже видела их.

Правда, пока что их все нет и нет, но господь милосерд, просто ему еще не угодно облегчить ей душу. Это — во искупление греха, который совершила она, Джоанна, превратив сыновей и мужа в рабов своего тщеславия. Но есть же предел искуплению, а ее мукам не было предела, — она была близка к отчаянию. Давно уже прошел срок, когда должен был вернуться корабль, но он не вернулся. Джоанне во всем, что она видела или слышала, постоянно чудились знаки его прибытия. Если, стоя на холме и глядя на простиравшийся внизу Ла-Манш, она замечала вдруг крошечное пятнышко на юге у самого горизонта, нарушавшее вечное однообразие водной пустыни, она уже знала — это не что иное, как площадка грот-мачты на «Джоанне»! А дома, стоило ей заслышать голоса или какой-нибудь шум с угла возле винного погреба, где Хай-стрит выходит на набережную, — и она вскакивала с криком: «Они!»

Но это были не они. Каждое воскресенье на ступенях алтаря преклоняли колени три призрака, а не трое живых людей. Бакалейная лавка как-то сама собой перестала существовать. От одиночества и горя Джоанна погрузилась в такую апатию, что совсем перестала пополнять запасы товара, и это разогнало последних покупателей.

Эмили Лестер всячески пыталась поддержать в нужде несчастную женщину, но та упорно отвергала ее помощь.

— Я не люблю тебя! Видеть тебя не могу! — хриплым шепотом говорила Джоанна, когда Эмили приходила к ней.

— Но я же хочу помочь тебе, Джоанна! Облегчить хоть немного твое горе.

— Ты — важная дама, у тебя богатый муж и красивые сыновья! Что тебе нужно от несчастной старухи, потерявшей все на свете?

— Мне нужно, Джоанна, чтобы ты перешла жить к нам. И не оставалась больше одна в этом мрачном доме.

— А вдруг они вернутся — а меня нет? Ты хочешь разлучить меня с ними! Нет, я останусь тут. Я не люблю тебя, и не жди от меня благодарности, сколько бы добра ты мне ни делала!

Однако пришло время, когда Джоанна, не получая никакого дохода, оказалась не в состоянии уплатить за наем лавки и дома. Ее стали убеждать, что нет уже никакой надежды на возвращение Шэдрака с сыновьями, и она скрепя сердце согласилась жить под кровом Лестеров. Там ей предоставили отдельную комнату наверху, и она могла уходить и приходить, когда ей вздумается, не встречаясь ни с кем из семьи. Волосы у нее поседели, глубокие морщины избороздили лоб, она исхудала и ссутулилась. Но она все еще ждала пропавших, и, когда случалось ей встретиться на лестнице с Эмили, она угрюмо говорила:

— Знаю, зачем ты перетащила меня сюда! Они вернутся, не найдут меня дома и с горя, может, опять уйдут. Ты хочешь отомстить мне за то, что я отняла у тебя Шэдрака!

Эмили Лестер кротко сносила все упреки измученной горем женщины. Она была уверена — как и все в Хэвенпуле, — что Шэдрак и его сыновья не вернутся. Уже много лет как судно считали пропавшим. Тем не менее, стоило Джоанне проснуться ночью от какого-нибудь шума, и она вскакивала с постели, чтобы при свете мигающей лампы посмотреть на лавку по ту сторону улицы и убедиться, что это не они.

Была сырая и темная декабрьская ночь. Шесть лет уже прошло после отплытия брига «Джоанна». Ветер дул с моря и гнал промозглый туман, от которого казалось, будто тебе по лицу проводят мокрой фланелевой тряпкой. Джоанна сотворила свою обычную молитву об отсутствующих с таким жаром, с такой надеждой, какой не знала уже долгие месяцы, и около одиннадцати часов заснула. Шел уже, должно быть, второй час ночи, как вдруг она, внезапно пробудившись, вскочила. Ей послышалось — нет, она ясно слышала шаги на улице и голоса Шэдрака и сыновей у бакалейной лавки, — они просили открыть им дверь. Джоанна спрыгнула с кровати, что-то накинула на себя, бегом сбежала по широкой, застланной ковром лестнице; поставив свечу на столик в прихожей, она сняла дверные засовы и цепочку и вышла на улицу.

Туман, наплывавший от набережной, мешал ей даже на таком близком расстоянии разглядеть дверь в лавку. Джоанна мигом перебежала через дорогу. Что это? Никого нет. Несчастная женщина металась босая по улице — нигде ни души! Она вернулась к лавке и стала что есть силы колотить в дверь — в прежнюю свою дверь… Их, наверно, пригласили переночевать, чтобы не будить ее… Прошло несколько минут, прежде чем из окна выглянул молодой человек, новый хозяин бакалейной лавки, — внизу на мостовой он увидел какой-то жалкий человеческий остов, едва прикрытый одеждой.

— Приходил кто-нибудь? — донесся до него знакомый голос.

— Ах, это вы, миссис Джолиф! — мягко сказал молодой человек, который знал, как терзается Джоанна напрасным ожиданием. — Нет, никто не приходил.

<1891>

ГРУСТНЫЙ ГУСАР ИЗ НЕМЕЦКОГО ЛЕГИОНА

Перевод И. Бернштейн

I

Все та же холмистая пустошь раскинулась здесь, и ветры веют над зелеными травами точно так же, как и в те богатые событиями времена. Плуг не провел тут борозды, и сегодня, как и тогда, земля одета толстым слоем дерна. Вот здесь был лагерь; и до сих пор еще видны остатки земляного барьера, через который прыгали полковые лошади, и места, где возвышались некогда курганы кухонных отбросов. Вечерами, когда я брожу один по этим пустынным холмам, в шуршании ветра по траве и зарослям чертополоха мне поневоле слышатся звучавшие здесь когда-то зовы трубы, и сигналы горна, и побрякиванье уздечек; мерещатся призрачные ряды палаток и войсковых обозов. Из-за парусиновых стен доносятся гортанные звуки чужой речи и обрывки песен фатерланда, ибо в ту пору здесь стояли лагерем солдаты Королевского немецкого легиона.

Это было почти девяносто лет назад. Британская военная форма тех времен с ее громадными эполетами, несуразной треуголкой, широкими штанами, гетрами, огромным патронташем, башмаками на пряжках и тому подобными красотами, показалась бы теперь варварской и нелепой. Понятия людские с тех пор изменились; нынче каждый день приносит какое-нибудь новшество. Тогда солдат был воплощением величия, ореол божественности еще окружал в иных странах королей, и война почиталась делом благородным.

Одинокие помещичьи дома и небольшие деревушки ютятся по лощинам между этими холмами, и редко когда можно было здесь встретить приезжего, покуда королю вдруг не вздумалось избрать приморский городок милях в пяти к югу отсюда для своих ежегодных морских купаний, вследствие чего военные батальоны тучей осели по окрестностям. Нужно ли добавлять, что отголоски многих занятных историй, относящихся к тому живописному времени, и по сей день еще живы в этой местности, доступные уху любопытствующего слушателя? Некоторые из них я уже пересказывал, большинство забыл; но одну из них я не пересказывал еще ни разу и уж, во всяком случае, никогда не смогу забыть.

Эту историю рассказала мне сама Филлис. Она была уже тогда старой женщиной семидесяти пяти лет, а ее слушатель — пятнадцатилетним мальчишкой. Она строго-настрого велела мне никому не рассказывать подробностей о ее участии в описываемых событиях, пока она не будет лежать «в сырой земле, мертвая и всеми забытая». Она прожила после этого еще двенадцать лет, и вот уже почти двадцать лет, как она умерла. Забвение, которого она в скромности и смирении для себя чаяла, постигло ее лишь отчасти, и это, увы, обернулось по отношению к ней несправедливостью, потому что те обрывки ее истории, какие стали известны в округе еще при жизни Филлис и не позабылись до сих пор, как раз наиболее неблагоприятны для ее репутации.

Все началось с прибытия Йоркского гусарского полка — одного из тех иностранных легионов, о которых уже говорилось выше. До этого времени возле дома ее отца было как в пустыне — по неделям не встретишь живой души. Послышится ли шуршание юбок, будто гостья переступила порог, — это просто ветер играет сухим листом; почудится ли, что экипаж подъехал к дому, — это отец в саду точит серп о камень, чтобы заняться на досуге любимым делом подрезанием буксовых кустов на границах своих владений. Если раздастся глухой стук, будто кто-то сбросил на землю багаж с задка кареты, — это просто пушка выпалила где-то далеко в море; а высокий мужчина, что стоит в сумерках у ворот, оказывается тисовым деревцем, искусно подстриженным в виде пирамиды. Тихо и безлюдно было тогда в сельских местностях, не то что теперь.

А между тем как раз в эти дни король Георг вместе со всем двором пребывал на своем излюбленном приморском курорте, не далее как в пяти милях отсюда.

Одиноко жила девушка, но еще более одинок был ее отец. Если ее жизнь протекала как бы в сумерках, то он жил в глубокой тьме. Но ему тьма была по сердцу, а ее эти сумерки угнетали. Доктор Гроув имел некогда врачебную практику, но из-за его склонности к уединенным размышлениям над метафизическими проблемами она постепенно сократилась до того, что перестала окупать даже связанные с нею расходы, вследствие чего он с ней разделался, снял в этом затерянном уголке за ничтожную плату тесный и ветхий дом — не то помещичий, не то крестьянский, и стал жить здесь на небольшой доход, которого в городе им бы, конечно, не хватило. Большую часть времени он проводил у себя в саду и год от года становился все раздражительнее, по мере того как в нем укреплялось сознание, что он зря растратил жизнь в погоне за иллюзиями. Он все реже и реже виделся с людьми. Филлис выросла такая робкая, что, если во время ее коротких прогулок по окрестностям ей случалось повстречать незнакомого человека, она смущалась под его взором и краснела по самые плечи.

И все-таки даже здесь достоинства Филлис были замечены, и нежданный-негаданный поклонник просил у отца ее руки.

Король, как упоминалось выше, пребывал в соседнем городке, где он расположился в Глостерском летнем замке; и его присутствие привлекло в городок все местное дворянство. Среди этой праздной публики многие — так по крайней мере они сами утверждали — имели связи и знакомства при дворе, в их числе был некий Хамфри Гоулд, человек холостой, не слишком юный, но и не старый, не то чтобы красавец, но и не урод. Чересчур степенный для роли «жеребчика» (как называли тогда неженатых кутил), он представлял собой тип светского человека более умеренного толка. Сей тридцатилетний холостяк попал как-то к ним в деревню, увидел Филлис и познакомился с ее отцом с целью быть ей представленным; она сумела чем-то настолько воспламенить его сердце, что визиты стали почти каждодневными, и в конце концов он сделал ей предложение.

Поскольку он принадлежал к одной из уважаемых местных фамилий, все считали, что Филлис, повергнув его к своим стопам, одержала, для девушки в ее стесненных обстоятельствах, блестящую победу. Как у нее это получилось, она и сама толком не знала. В те времена неравные браки рассматривались скорее как нарушение законов природы, чем как простое отступление от общепринятого, — к чему сводятся более современные взгляды; и потому, когда на мещаночку Филлис пал выбор такого благородного джентльмена, это было все равно, как если б ей предстояло быть заживо взятой на небо; хотя человек, не очень разбирающийся в этих тонкостях, не нашел бы, пожалуй, особой разницы в положении жениха и невесты, ибо названный Гоулд был гол как сокол.

Именно на это финансовое обстоятельство он ссылался — быть может, в полном соответствии с истиной, — отодвигая срок их бракосочетания, так что, когда с наступлением холодов король на всю зиму удалился из тех мест, мистер Хамфри Гоулд также отбыл в город Бат, пообещав возвратиться к Филлис через недельку-другую. Пришла зима, миновал назначенный срок, но Гоулд все еще откладывал свой приезд, так как ему не с кем было, по его словам, оставить дома престарелого отца. Филлис, по-прежнему проводившая дни в одиночестве, ни о чем не тревожилась. Человек, невестой которого она считалась, был для нее желанным мужем по многим соображениям; отец ее очень одобрял помолвку; однако такое невнимание со стороны жениха если и не причиняло Филлис боли, то, во всяком случае, задевало ее самолюбие. Любви в истинном смысле этого слова она, по ее собственному признанию, к нему никогда не испытывала, но глубоко его уважала, восхищалась систематичностью и упорством, с каким он добивался своего, и ценила его осведомленность обо всем, что делали, делают или собираются делать при дворе; к тому же ей не чуждо было чувство гордости из-за того, что он остановил свой выбор именно на ней, хотя мог бы направить поиски в гораздо более высокие сферы.

Но он все не возвращался, а весна между тем вступила в свои права. Письма от него приходили регулярно, но тон их был весьма сдержанный; так можно ли удивляться, если девушка, оказавшаяся в столь неопределенном положении и не испытывавшая особо горячих чувств к жениху, впала под конец в уныние? Весна вскоре сменилась летом, а с летом в их места снова прибыл король, но Хамфри Гоулд по-прежнему не появлялся. Все это время считалось, что их помолвка, поддерживаемая письмами, остается в силе.

И вот тут-то жизнь местных жителей вдруг озарилась золотым сиянием, и радостное волнение охватило юные души. Это сияние исходило от вышепомянутых Йоркских гусар.

II

Нынешнее поколение имеет, надо полагать, лишь весьма смутное понятие о Йоркских гусарах, столь знаменитых девяносто лет тому назад. Это был один из полков Королевского немецкого легиона; впоследствии они как-то выродились, но тогда их блестящие мундиры, великолепные лошади, а главным образом их заграничный вид и усы (в те дни украшение редкостное) всюду привлекали к ним толпы почитателей и почитательниц. Вместе с остальными полками гусары расположились лагерем по окрестным холмам и лугам, — потому что соседний город сделался на все лето резиденцией короля.

Их лагерь был разбит на возвышенном месте, откуда открывался широкий вид — вперед на остров Портлэнд, к востоку до мыса Св. Альдхельма и к западу чуть не до самого Старта.

Филлис, хотя и не просто деревенская девушка, была, однако, не меньше всех прочих взволнована этим нашествием военных. Дом ее отца стоял несколько в стороне, в конце деревенской улицы, на пригорке, так что он приходился почти вровень с верхушкой колокольни, находившейся в низменной части прихода. Прямо за их садом начиналась поросшая травою широкая пустошь, которую пересекала тропинка, проходившая у них под самым забором. Филлис еще со времен своего детства сохранила привычку забираться иногда на ограду и сидеть там на самом верху, — это не трудно было сделать, так как ограды в этой местности кладут из камней всухую, не скрепляя раствором, и между камней всегда найдется углубление для маленькой ножки.

Однажды она сидела так на садовой стене, уныло глядя вдаль, как вдруг внимание ее привлекла одинокая фигура, приближавшаяся по тропинке. Это был один из прославленных немецких гусар. Он шел, глядя в землю, как человек, который бежит общества других людей. Он бы, наверное, и голову опустил, не только глаза, если б не жесткий стоячий воротник. Когда он приблизился, она разглядела, что лицо его выражает глубокую печаль. Он не замечал ее и молча шагал по тропинке, пока не очутился под самой стеной.

Филлис была немало удивлена, видя этого бравого солдата в таком унынии, ибо по ее представлению о военных и о Йоркских гусарах в особенности (составленному исключительно понаслышке, так как ей ни разу не приходилось разговаривать с военным), жизнь у них была такая же веселая и яркая, как их мундиры.

В это мгновение гусар взглянул вверх и заметил ее. В своем белом платье с глубоким вырезом и белой муслиновой косыночкой, прикрывающей шею и плечи, вся залитая яркими лучами летнего солнца, она не могла не поразить его взгляда. Он слегка покраснел от неожиданности, но, даже не сбившись с ноги, прошел мимо.

Весь день лицо иностранца стояло у Филлис перед глазами, такое оно было необычайное, такое красивое, а глаза такие голубые, такие печальные и рассеянные. И вполне естественно, что на следующий день в тот же самый час она уже опять сидела на ограде, поджидая, покуда он снова покажется на тропинке. На этот раз он шел, читая на ходу письмо, и когда заметил ее, то поступил так, как будто ожидал или, во всяком случае, надеялся ее увидеть. Он замедлил шаги, улыбнулся и учтиво приветствовал ее. Кончилось тем, что они обменялись несколькими словами. Она спросила, что он читает, и он с готовностью ответил, что перечитывает письма матери из Германии; он получает их нечасто, объяснил он, и утешается тем, что по многу раз перечитывает старые. Этим и ограничился их первый разговор; но за ним последовали другие.

Филлис рассказывала, что он говорил по-английски довольно плохо, но она его понимала, так что препятствием для их знакомства это служить не могло. Когда же речь заходила о чем-нибудь сложном и деликатном, что он не в силах был выразить теми английскими словами, какие были в его распоряжении — о каких-нибудь тонкостях, о чувствах, — на помощь языку, надо думать, приходили глаза, а позднее на помощь глазам приходили губы. Короче говоря, знакомство это, ненароком завязавшееся и с ее стороны довольно неосторожное, углублялось и крепло. Подобно Дездемоне, она пожалела его, и он поведал ей свою историю.

Звали его Маттеус Тина, и родиной его был Саарбрюккен, где в то время все еще жила его мать. Ему было двадцать два года, но он уже получил чин капрала, хотя пробыл в армии совсем недолго. Филлис всегда говорила, что в английских полках среди рядовых нельзя было встретить таких хорошо воспитанных и образованных молодых людей, какими бывали порой эти солдаты-иностранцы, манерами и внешностью скорее походившие на наших офицеров.

Постепенно от своего нового друга Филлис узнала о Йоркских гусарах то, чего никак не ожидала о них услышать. Оказывается, они были далеко не так веселы, как можно было бы предположить по их пестрым мундирам, наоборот, все в их полку были охвачены глубочайшим унынием, все так страдали от тоски по родине, что часто становились даже не способны к службе.

Тяжелее всего приходилось молодым солдатам, только недавно к нам прибывшим. Они ненавидели Англию и английский уклад жизни, совершенно не интересовались королем Георгом и его островным королевством и мечтали только поскорее выбраться из нашей страны и никогда больше ее не видеть. Телом они были здесь, но душою и сердцем — на любимой родине, о которой они — люди храбрые и во многом настоящие стоики — не могли говорить без слез. Маттеус Тина особенно жестоко страдал от тоски по родине, — мечтательный, от природы склонный к задумчивости, он тем острее ощущал всю горечь изгнания, что оставил дома одинокую старушку мать, которую некому было без него утешить.

Растроганная всем этим и живо заинтересованная его историей, Филлис, хотя и не погнушалась знакомством с простым солдатом, однако (во всяком случае, по ее собственным словам) довольно долго не позволяла ему преступить границы простой дружбы, — все время, пока считала, что ей предстоит стать женой другого; хотя вполне возможно, что она отдала Маттеусу свое сердце еще задолго до того, как успела это осознать. Садовая ограда сама по себе препятствовала какой бы то ни было близости, а он никогда не отваживался зайти в сад или хотя бы попросить на то ее позволения, так что беседовали они всегда на открытом месте, разделенные каменной стеною.

III

Но вскоре через одного знакомого в доме Филлис были получены новые известия о мистере Хамфри Гоулде, ее на редкость холодном и терпеливом женихе. Джентльмен этот говорил кому-то в Бате, что считает свой уговор с мисс Филлис Гроув далеко еще не окончательным и что, ввиду своего вынужденного отсутствия, вызванного болезнью отца, который до сих пор не в состоянии заняться делами, он полагает, что следует пока воздержаться от определенных обязательств с обеих сторон. Он не ручается, говорил он, что не направит своего внимания в какую-либо иную сторону.

Это известие, хотя и основанное только на слухах и, стало быть, полного доверия не заслуживавшее, как нельзя лучше вязалось с тем обстоятельством, что письма от жениха приходили редко и отнюдь не отличались теплотой, так что Филлис ни на минуту не усомнилась в его достоверности; и с этого времени она полагала себя свободной подарить свое сердце тому, кому пожелает. Иного взгляда держался ее отец: он без дальних слов объявил, что все это ложь и клевета. Он с детства знает семейство Гоулдов; есть одна пословица, лучше всего выражающая их взгляд на женитьбу: «Не люби меня горячо, да люби меня долго». Хамфри человек честный и ему никогда в голову не придет так легкомысленно отнестись к своей помолвке.

— Ты знай себе жди и не волнуйся, — сказал он дочери. — Увидишь, в свое время все уладится.

Услышав это, Филлис подумала было, что ее отец состоит с мистером Гоулдом в переписке, и сердце у нее сжалось, ибо, несмотря на свои первоначальные намерения, она с большим облегчением встретила известие о том, что ее помолвка кончилась ничем. Но потом она поняла, что отец и не думал писать Хамфри Гоулду, он не мог обращаться с таким вопросом к ее жениху, так как это означало бы, что он ставит под сомнение честь означенного джентльмена.

— Ты просто ищешь повода для того, чтобы поощрять легкомысленные ухаживания какого-нибудь из этих иностранных молодчиков, — резко сказал ей отец, в последнее время обращавшийся с ней особенно сердито. — Я все вижу, хоть и не все говорю. Не вздумай и шагу ступить за ворота без моего позволения. Если хочешь поглядеть лагерь, я как-нибудь в воскресенье сам тебя туда поведу.

Филлис согласна была покоряться отцу в поступках, но она считала, что в своих чувствах она теперь вольна. Она уже больше не боролась со своим увлечением, хотя ей никогда и в голову не приходило рассматривать немецкого гусара как поклонника с серьезными намерениями, каким мог бы для нее стать англичанин. Молодой солдат-иностранец был в ее глазах каким-то идеальным существом, не имеющим ничего общего с обыкновенными земными жителями; он сошел к ней неведомо откуда и скоро снова исчезнет неведомо куда. Он был для нее только чудной мечтой — не больше.

Они встречались теперь каждый день, большей частью в сумерках — в короткий промежуток между заходом солнца и той минутой, когда звук горна призовет его в палатку. Быть может, она и сама держалась теперь свободнее, а уж гусар-то — во всяком случае; с каждым днем он становился все нежнее, да и она, прощаясь с ним теперь после этих кратких бесед, протягивала ему каждый раз со стены руку, которую он с чувством пожимал. Однажды он так долго не выпускал ее пальцев, что она воскликнула:

— Осторожнее! Забор у нас белый, и с поля все видно! В тот вечер он долго медлил, не решаясь расстаться с нею, и в конце концов едва успел вовремя добежать через луг до лагеря. А в другой раз случилось так, что он напрасно ждал ее в обычный час на их обычном месте свидания, — она не пришла. Огорчение его было несказанно велико; он стоял как окаменелый, уставившись в стену невидящим взглядом. Пропел горн, прозвучала барабанная дробь — он даже не пошевелился.

А ее задержали какие-то случайные дела. Когда же она все-таки пришла и увидела его, она очень встревожилась, потому что час был поздний, и она, так же как и он, слышала звуки, возвещавшие лагерный отбой. Она стала умолять его, чтоб он, не медля, шел назад.

— Нет, — хмуро отозвался он. — Я не могу сейчас уйти, как только вы пришли, — я целый день мечтал об этой минуте.

— Но ведь вас могут разжаловать за опоздание.

— Пусть. Я бы уже давно покинул этот свет, когда б не два человека моя возлюбленная здесь и моя матушка в Саарбрюккене. Я ненавижу армию. Одна минута, проведенная с вами, значит для меня больше, чем любое повышение в чине.

И он остался, и они разговаривали; и он рассказывал ей о своем родном городе и вспоминал разные забавные случаи из своего детства, а она вся трепетала при мысли о том, чем он рискует, задерживаясь здесь. И только когда она, не желая больше ничего слушать, простилась с ним, спрыгнула со стены и ушла, вернулся он к себе в лагерь.

Когда они увиделись в следующий раз, он был уже без нашивок, украшавших прежде его рукав. За опоздание его разжаловали в рядовые; и так как Филлис считала себя причиной этого, огорчение ее было особенно велико. Но теперь их роли переменились, наступил его черед утешать ее.

— Не грустите, meine Liebliche, — сказал он. — Что бы ни случилось, у меня от всего есть лекарство. Во-первых, даже если предположить, что я верну себе нашивки, разве ваш отец позволит вам выйти замуж за капрала Йоркского гусарского полка?

Она вся зарделась. Столь практический вопрос не приходил ей прежде в голову — Маттеус Тина представлялся ей таким неземным существом. Но долго раздумывать в поисках ответа ей было незачем.

— Нет, отец не позволит этого, никогда не позволит, — мужественно призналась она. — Об этом нечего и думать. Друг мой, прошу вас: забудьте меня. Боюсь, что я гублю ваше будущее, вашу карьеру.

— Вовсе нет, — возразил он. — Только вы и придаете мне силы выносить это жалкое существование в чужой стране. Если бы еще здесь была моя родина и моя матушка была со мной, я мог бы чувствовать себя счастливым и в теперешнем моем положении и старался бы стать хорошим солдатом. Но это не так. И потому выслушайте меня внимательно. Мой план таков. Вы уедете вместе со мной ко мне на родину и станете моей женой, и мы заживем все вместе матушка, вы и я. Я не из Ганновера, — вы это знаете, — хотя и завербовался в армию, как ганноверец, моя родина — Саар, она не воюет с Францией, так что стоит мне только туда попасть, и я свободен.

— Но как же попасть туда? — спросила Филлис. Его предложение изумило, но вовсе не оскорбило ее. Жизнь в отцовском доме с каждым днем становилась все печальней и мучительней; родительская любовь, казалось, совсем иссякла в сердце ее отца. В деревне она всегда была чужой, непохожей на других, простых и веселых девушек, а за последнее время Маттеус Тина сумел заразить ее своей страстной тоской по далекой родине, матери и отчему дому.

— Но как, как? — повторяла она, не получая ответа. — Разве вы сможете откупиться?

— Ах нет, — сказал он. — Это в наши дни совершенно невозможно. Но я попал сюда против своей воли; так почему бы мне попросту не убежать? Именно сейчас настал подходящий момент, потому что на днях мы снимаемся с лагеря, и я вас, может быть, никогда уже больше не увижу. Вот мой план: как-нибудь вечером на будущей неделе — нужно только, чтобы погода была тихая, — мы с вами встретимся в условленный час на дороге в двух милях отсюда. Ничего неприличного для вас в этом не будет, так как убежим мы не вдвоем, а втроем — я приведу с собой преданного мне друга, эльзасца Христофа, он недавно зачислен в наш полк и согласился принять участие в побеге. Видите вон ту бухту? Мы с Христофом заранее обойдем все лодки, стоящие там на причале, и присмотрим себе подходящую, а затем подымемся к вам. У Христофа есть карта Ла-Манша, мы все вместе вернемся в бухту и в полночь, перерубив палку, уйдем на веслах, огибая мыс, а на следующее утро мы уже на французском берегу, где-нибудь возле Шербура. Остальное проще простого, — я скопил довольно денег для путешествия по суше и знаю, где достать гражданское платье. Я напишу матушке, и она встретит нас на пути домой.

В ответ на ее расспросы он добавлял все новые и новые подробности, так что у Филлис не осталось сомнений в выполнимости его плана. Но грандиозность затеи пугала девушку, и она так бы, наверное, и не отважилась принять участие в этом отчаянном предприятии, если бы в тот же вечер, едва только она вошла в дом, отец не завел с ней такого многозначительного разговора:

— Ну, как насчет Йоркских гусар? — спросил он.

— Пока еще они стоят здесь, но на днях как будто собираются сняться с лагеря, — отвечала она.

— Не увиливай, пожалуйста, своих поступков ты все равно не скроешь! Ты все время встречалась с одним из этих молодчиков, люди видели, как ты гуляла с ним. Эти иностранцы — дикари, они не многим лучше французов! Я решил — не перебивай меня, я еще не кончил — я решил, что, покуда они не ушли, ты здесь больше ни одного дня не останешься. Поедешь к тетке.

Напрасно она уверяла отца, что никогда в жизни не гуляла ни с одним солдатом и ни с одним мужчиной на свете, кроме него самого. Да и возражала она не очень горячо, потому что хотя отец и ошибался на этот раз в подробностях, но по существу был недалек от истины.

Дом тетки, сестры отца, всегда был для Филлис настоящей тюрьмой. Она как раз недавно у нее гостила, и память о царившем там мраке была еще свежа, поэтому, когда отец велел ей идти наверх и укладывать вещи, ее охватило отчаяние. Впоследствии, рассказывая об этих тревожных днях, она никогда не пыталась найти оправдание своим поступкам, как ни колебалась она вначале, но в тот вечер, оставшись одна, она твердо решилась присоединиться к своему возлюбленному и его другу и бежать вместе с ними в ту страну, которая в ее воображении была расцвечена самыми привлекательными красками. Она говорила мне, что одно помогло ей преодолеть собственную нерешительность: несомненная чистота и честность намерений Маттеуса Тины. Он обнаружил столько целомудрия и доброты, он всегда обходился с Филлис с таким почтением, для нее совершенно непривычным, что в доверии к нему она почерпнула мужество для предстоящего опасного путешествия.

IV

На следующей неделе, в один из теплых тихих вечеров, должен был состояться побег. Было условлено, что Тина встретит Филлис на дороге, в том месте, где от нее ответвляется проселок, ведущий в деревню. Христоф должен был еще раньше спуститься в бухту, сесть в лодку, обойти на веслах мыс Нот, или Сторожевой, как именовался он в те дни, и встретить их по другую сторону мыса, куда они должны были добраться пешком, — сначала по мосту через бухту, а потом поднявшись на Сторожевой холм и спустившись по другому его склону.

Лишь только отец поднялся к себе в спальню, Филлис тут же вышла за порог с узелком в руках и пустилась бегом по проселку. Час был не ранний, на деревенской улице не было ни души, и она добралась до перекрестка никем не замеченная. Здесь она стала в темном углу между изгородями, откуда ей был бы виден всякий, кто подойдет по главной дороге.

Так она простояла, поджидая своего возлюбленного, не больше минуты нервы ее были настолько напряжены, что и этот короткий срок показался ей непереносимо долгим, — как вдруг вместо шагов послышался стук колес почтовой кареты, спускавшейся под гору. Она понимала, что Тина не покажется до тех пор, пока дорога не будет совершенно свободна, и с нетерпением ждала, чтобы карета проехала мимо. Но, поравнявшись с тем местом, где притаилась девушка, карета сбавила скорость и вместо того, чтобы поехать, как обычно, дальше, в нескольких шагах от нее остановилась. Один из пассажиров вышел, и она услышала его голос. Это был Хамфри Гоулд. Следом за ним сошел еще один человек; потом прямо на траву выгрузили багаж, и карета снова покатила своей дорогой по направлению к городку на побережье, где была летняя резиденция короля.

— Где же этот парень с лошадью и повозкой? — обратился ее бывший поклонник к своему спутнику. — Надеюсь, нам не придется долго ждать? Я велел ему быть здесь ровно в половине десятого.

— А подарок для нее у вас цел?

— Для Филлис? Да, конечно. Он в этом сундуке. Надеюсь, ей понравится.

— Еще бы. Какой женщине не понравится такой великолепный залог примирения?

— Ну, знаете ли, она его заслужила. Я все-таки нехорошо обошелся с нею. Последние два дня она, признаться, не выходит у меня из головы. Ну, да что там, не будем больше об этом говорить. Не может быть, чтоб она оказалась такой порочной, как про нее рассказывают. Я совершенно уверен, что девушка с ее понятиями не станет ввязываться в историю с каким-то солдатом-ганноверцем. Не верю я этому, и все тут.

Поджидая свой экипаж, собеседники обронили еще несколько слов, которые, словно во внезапной вспышке, открыли Филлис всю чудовищность ее поведения. Потом подъехала повозка, и разговор оборвался. Багаж взвалили на повозку, туда же уселись и сами приезжие, и лошадь двинулась в том направлении, откуда незадолго перед этим пришла Филлис.

Она теперь так сильно раскаивалась в своем легкомыслии, что чуть было тут же не последовала за ними; но, спохватившись, поняла, что простая справедливость по отношению к Маттеусу велит ей дождаться его и честно объявить, что она передумала, — как ни тяжело ей будет говорить ему это. Она горько укоряла себя за то, что поверила слухам, будто Хамфри Гоулд считает помолвку расторгнутой, между тем как в действительности — ведь она только что сама это слышала — он ни на минуту не усомнился в ее постоянстве. Да, конечно, сердце ее принадлежит другому человеку. Жизнь без него будет унылой и безрадостной. Но чем больше она думала, тем меньше у нее в душе оставалось решимости принять его предложение, — так неопределенны, так неосмотрительны и опасны были все его планы. Она ведь дала обещание Хамфри Гоулду и только из-за ложного известия о его неверности сочла, что это обещание не имеет силы. Внимание, которое он ей выказал, привезя подарки, растрогало ее, да, она должна сдержать свое слово, и пусть уважение заменит любовь. Она не может поступить бесчестно. Она останется здесь, выйдет замуж за Хамфри Гоулда и всю жизнь будет несчастна.

Такими рассуждениями старалась она придать себе твердость духа, — и вот наконец фигура Маттеуса Тины показалась за изгородью у дороги. Филлис шагнула ему навстречу, он легко перескочил через изгородь, и… избегнуть этого было невозможно: он прижал ее к своей груди.

«В первый и последний раз», — смятенно подумала Филлис, когда руки его обвились вокруг ее стана.

Как она справилась со своей мучительной задачей, это Филлис помнила потом очень смутно. Она всегда считала, что сумела тогда выполнить принятое решение только благодаря великодушию своего возлюбленного, который, как только она, запинаясь, сказала ему, что она передумала, что она не может, что она боится бежать с ним, воздержался от всяких попыток уговорить ее, как ни опечален он был ее словами. Позволь он себе настаивать, и она, любившая его так нежно, конечно, не выдержала бы искушения. Но он не сделал ничего, чтобы повлиять на ее волю.

Она со своей стороны, опасаясь, как бы с ним не случилось беды, стала заклинать его остаться. Но это, по его словам, было невозможно.

— Я не могу подвести своего друга, — пояснил он.

Если б речь шла только о нем одном, он бы отказался от своего намерения. Но там, на берегу, его ждет Христоф с лодкой, компасом и картой, скоро начнется отлив, матушка уже предупреждена о его приезде, он должен ехать.

Много драгоценных минут было потеряно, покуда он медлил, не в силах оторваться от своей возлюбленной, которая так и не изменила принятого решения, хоть оно и причиняло ей жестокую муку. Наконец они простились, и он стал спускаться под гору. Но прежде чем замер звук его шагов, она почувствовала, что непременно должна хотя бы издали увидеть его еще раз. Она неслышно побежала вслед за ним и остановилась там, откуда ей снова видна стала его удаляющаяся фигура. Одно мгновение нахлынувшие на нее чувства были настолько сильны, что она чуть было не бросилась за ним вдогонку, чтобы связать свою судьбу с его судьбою. Но она не в силах была это сделать. Да и вряд ли можно было ожидать от Филлис Гроув храбрости, которой в критический момент недостало Клеопатре Египетской.[11]

Она разглядела еще, как впереди на дороге к нему присоединилась другая такая же фигура. То был его друг Христоф. Потом оба скрылись из виду и теперь шагали, должно быть, по направлению к городу, торопясь достичь гавани, расположенной в четырех милях отсюда. С чувством, близким к отчаянию, она повернулась и медленно пошла к дому.

Со стороны лагеря донеслась барабанная дробь; но для нее лагерь больше не существовал. Он теперь был для нее пуст и мертв, точно стан ассирийцев, над которым пронесся Ангел смерти. Она бесшумно вошла в дом, никем не замеченная, и легла в постель. Горе, поначалу не дававшее ей уснуть, затянуло ее под конец в омут тяжелого забытья. Наутро отец встретил ее внизу у лестницы.

— Мистер Гоулд приехал! — с торжеством сообщил он.

Хамфри остановился в гостинице и уже заходил к ним, справлялся о Филлис. Он привез ей в подарок очень красивое зеркало в кованой серебряной оправе, которое отец теперь держал перед нею. Мистер Гоулд обещал не позже чем через час зайти еще раз и пригласить Филлис на прогулку.

В те дни красивые зеркала были редкостью в деревенских домах, не то что теперь. Такой подарок не мог не пленить Филлис. Она посмотрелась в зеркало, увидела, какой у нее потухший взгляд, и постаралась придать ему живость. Она была в том подавленном состоянии, когда женщина продолжает машинально двигаться по пути, который, как она считает, для нее предначертан. Мистер Хамфри, оказывается, все это время на свой, сдержанный, лад оставался верным старому уговору; значит, и ей надо делать то же, ни единым словом не обмолвившись о собственной ошибке. Она надела капор и накидку, и когда в назначенный час он подошел к их дому, она уже поджидала его на пороге.

V

Филлис поблагодарила его за чудесный подарок, но после этого говорил уже только один Хамфри. Он пересказал ей все последние новости придворной жизни — тема, на которую она с готовностью откликнулась, радуясь тому, что откладываются всякие личные разговоры. И его сдержанный тон постепенно успокоил ее смятенное сердце и встревоженный ум. Не будь ее собственное горе так велико, она бы, конечно, заметила его замешательство. Но вот он замолчал и, решившись, заговорил уже о другом.

— Я рад, что вам понравился мой скромный подарок, — сказал он. — По правде говоря, я надеялся с его помощью умилостивить вас, так как хочу обратиться к вам с просьбой. Помогите мне выбраться из большого затруднения!

Филлис и представить себе не могла, чтобы этот независимый мужчина, которым она во многих отношениях восхищалась, мог испытывать какие-то затруднения.

— Филлис, я не медля открою вам свою тайну, ибо у меня в самом деле есть ужасная тайна, которую я должен вам поведать прежде, чем просить у вас совета. Дело в том, что я женат; да, я по секрету от всех женился на одной прелестной девушке; если б вы были с нею знакомы — а я надеюсь, что вы непременно познакомитесь, — вы бы сами не пожалели слов ей в похвалу. Но она не совсем отвечает тем требованиям, какие выдвигает мой отец — вы знаете эти отцовские понятия, — и мне пришлось скрыть это от него. Он, несомненно, поднимет страшный шум, но мне кажется, что с вашей помощью я сумел бы в конце концов его успокоить. Если б только вы согласились оказать мне дружескую услугу и подтвердить моему отцу, когда я ему во всем признаюсь, что вы все равно никогда не стали бы моей женой или что-нибудь, знаете, в таком же роде, — это, поверьте, очень помогло бы мне уладить дело. Мне страшно важно склонить его на свою сторону и не впасть в немилость.

Что отвечала ему на это Филлис, какие давала ему советы, она и сама не помнила. Но это неожиданное открытие принесло ей огромное облегчение. В ответ ей так хотелось рассказать ему собственную печальную историю; и будь на месте Хамфри женщина, Филлис тотчас же излила бы ей свое горе. Но ему она не решилась открыться; к тому же у нее были веские основания хранить все в тайне, хотя бы до тех пор, пока ее возлюбленный и его товарищ не окажутся в безопасности.

Вернувшись домой, она уселась в укромном уголке и, уже почти раскаиваясь в том, что отказалась от побега, долго грезила о Маттеусе Тине, вспоминая каждую их встречу, от первой и до самой последней. У себя на родине среди своих соотечественниц он, наверное, скоро забудет ее, забудет даже, как ее звали.

Печаль ее была так велика, что она несколько дней даже не выходила из дому. Но вот наступило одно утро, когда сквозь густую пелену тумана едва проглядывала зеленовато-серая заря да смутно проступали очертания палаток и ряды лошадей у коновязей. Дым от походных кухонь тяжело стлался по земле.

Единственным местом на английской земле, куда еще тянуло Филлис, был дальний угол сада, где она прежде так часто взбиралась на ограду, чтобы поговорить с Маттеусом Тиной, и сюда направилась она в то промозглое утро, несмотря на сырость и туман. Каждая травинка стояла, унизанная тяжелыми шариками влаги, слизняки и улитки повыползли на грядки. Со стороны лагеря доносились привычные глухие звуки, а на дороге слышны были торопливые шаги фермеров, спешивших в город, потому что предстоял базарный день. Она заметила, что благодаря своим частым посещениям успела вытоптать всю траву в этом углу сада и что на стене в тех местах, куда она обычно ставила ногу, карабкаясь вверх, прилипли комочки земли. Она приходила сюда по большей части в сумерки и даже не подозревала, что следы ее будут так отчетливо видны при свете дня. Вероятно, именно они и открыли отцу ее секрет.

Так она стояла в печальном раздумье, как вдруг ей почудилось, будто к знакомым лагерным звукам примешалось что-то новое. Как ни безразлично было ей теперь все, что происходит в лагере, она все же взобралась по своим привычным каменным ступенькам на ограду. Сначала зрелище, представившееся ей, вызвало в ней тревогу и недоумение; но вдруг она замерла, вцепившись пальцами в стену, и с окаменевшим лицом стояла, глядя прямо перед собой широко открытыми от ужаса глазами.

Посреди лагеря на зеленом поле длинными рядами выстроился весь гусарский полк, а перед фронтом на земле стояли два пустых гроба. Непривычные звуки, привлекшие ее внимание, исходили от приближавшейся процессии. Впереди шел полковой оркестр, играя похоронный марш, за ним на похоронных дрогах ехали под стражей двое солдат этого же полка в сопровождении двух священников. А позади теснилась толпа привлеченных любопытством крестьян. Траурная процессия прошествовала вдоль всего фронта, возвратилась на середину и остановилась возле гробов; обоим приговоренным завязали глаза, они опустились на колени, каждый у своего гроба, и наступила короткая пауза — они молились.

Двадцать четыре солдата стрелкового взвода стояли напротив, держа карабины наготове. Командир на коне высоко поднял обнаженную саблю, взмахнул ею в воздухе, опустил к ноге — и грянул залп. Оба несчастных упали, один ничком на гроб, другой — навзничь.

Одновременно с залпом из сада доктора Гроува раздался пронзительный вопль, и что-то свалилось внутрь с ограды. Но в то время никто из собравшихся на поле не обратил на это внимания. Двое расстрелянных были Маттеус Тина и его друг Христоф. Стоявшие в карауле солдаты поспешили уложить их тела в гробы, но полковник англичанин подскакал к ним и громким голосом приказал:

— Выбросить их на землю — в назидание остальным!

Гробы поставили стоймя, и мертвецы упали лицом в траву. Затем полк построился поэскадронно и медленным шагом промаршировал мимо лежащих на земле трупов. Когда этот парад окончился, тела снова уложили в гробы и увезли прочь.

Услышав залп, доктор Гроув выбежал из дому и увидел в саду свою несчастную дочь, распростертую у ограды. Ее перенесли в комнаты, но сознание не скоро вернулось к ней, и в течение многих дней доктор опасался за ее рассудок.

Впоследствии выяснилось, что неудачливые беглецы из Йоркского гусарского полка срезали, как они и намеревались, в ближайшей гавани с причала лодку и вместе с двумя другими товарищами, которые страдали от жестокого обращения своего полковника, благополучно переплыли Ла-Манш. Но, сбившись с пути, они пристали к острову Джерсею, думая, что это французский берег. Здесь сразу поняли, что они дезертиры, и передали их в руки властей, на суде Маттеус и Христоф вступились за тех двоих, заявив, что их товарищи согласились на побег, только поддавшись их уговорам. В результате тех приговорили к розгам, а смертные приговоры были вынесены только зачинщикам.

Если как-нибудь, приехав в известный со времен короля Георга приморский курортный городок, вы вздумаете прогуляться до соседней деревни, что под горою, и перелистать там кладбищенские книги, где регистрируются погребения, вы найдете в них две такие записи:

«Мат. Тина, капрал Его Вел. Йоркского гусарского полка, расстрелянный за дезертирство, похоронен 30-го дня июня месяца 1801 года, в возрасте 22 лет. Место рождения — г. Саарбрюккен, Германия».

«Христоф Блесс, рядовой Его Вел. Йоркского гусарского полка, расстрелянный за дезертирство, похоронен 30-го дня июня месяца 1801 года, в возрасте 22 лет. Место рождения — Лоторген, Эльзас».

Им вырыли могилы за церквушкой, у самой ограды. Ни крестов, ни могильных плит там нет, но Филлис показывала мне это место. Пока она была жива, могилы всегда содержались в порядке, но теперь холмики поросли крапивой и почти сровнялись с землей. Однако деревенские старожилы, еще от своих родителей слыхавшие об этой истории, и по сей день помнят, где похоронены два солдата. Неподалеку оттуда лежит и Филлис.

<1890>

Из сборника