Том 3. Публицистические произведения — страница 67 из 112

венные отношения в ограниченных рамках «антихристианского рационализма». П. Я. Чаадаев, прочитавший «записку» Тютчева еще в рукописи и распространявший ее в московском обществе, был солидарен с ее выводом. «Как вы очень правильно заметили, — писал он автору, — борьба, в самом деле, идет лишь между революцией и Россией: лучше невозможно охарактеризовать современный вопрос» (Чаадаев. С. 339). Комментируя тютчевские воззрения, И. С. Аксаков подчеркивает: «Этот взгляд на Революцию не как на случайный взрыв, объясняемый злоупотреблениями власти, а как на нравственный факт общественной совести, обличающий внутреннее настроение человеческого духа и оскудение веры в Западной Европе, еще полнее развит у Тютчева в другой его статье, в связи с истолкованием папства ‹…› Заслуга Тютчева в том, что он ранее других постиг Революцию, взглянул на нее не как на практический факт, а как на явление человеческого духа, разоблачил внутреннюю логику ее процесса, безошибочно предсказал ее дальнейшие превращения и последствия и мужественно провозгласил свое осуждение во всеуслышание всей Европы, не смущаясь опасением прослыть за человека нелиберальных и ретроградных мнений, поборника деспотизма и т. д.» (Биогр. С. 137–138). Позднее, в письме к жене от 1/13 апреля 1854 г. Тютчев уточняет свой взгляд на противостояние России и Революции: «Восточный вопрос в том виде, как он теперь пред нами предстал, является не более и не менее, как вопросом жизни или смерти для трех предметов, доказавших до сих пор миру свою живучесть, а именно: Православная церковь, Славянство и Россия — Россия, естественно включающая в свою собственную судьбу оба первые понятия. Враги этих трех понятий прекрасно это сознают, и отсюда проистекает их вражда к России. Но кто эти враги? Как они называются? Не Запад ли это? Быть может, но в особенности это — революция, воплотившаяся на Западе, в коем нет теперь ни одного элемента, не пропитанного революциею» (СН. 1915. Кн. 19. С. 201). В контексте этих устойчивых убеждений неправомочным выглядит мнение Л. П. Гроссмана, что Тютчев, подобно Наполеону, носил в себе революцию и чуял в ней нечто родное и близкое, неудержимо влекущее к себе: «…революция в своем метафизическом плане соответствовала какой-то коренной сущности его души и полным тоном отвечала на ее заветнейшие запросы» (Гроссман Л. Тютчев и сумерки династий // Гроссман Л. Мастера слова. М., 1928. С. 59). С точки зрения Гроссмана, ключ камергера тщательно скрывает от нас трехцветную кокарду Тютчева-республиканца, сочувственного провозвестника наступающей республиканской эры, который не переставал изучать психологию и дух революции во всех ее формах (от греческого восстания и декабристского бунта через польские мятежи и европейские волнения до террора в России и Парижской коммуны) и в конце концов сменил «ужас перед грозным смыслом безбожной революции» на «признание в ней жизненных начал обновления и творческих сил». Подобные суждения противоречат букве и духу тютчевской мысли.

…отсутствие ума в нашем веке, отупевшем от рассудочных силлогизмов… — Тютчев отмечает отрицательное воздействие агрессивного рационализма, который он противопоставляет «уму», подлинной мудрости, позволяющей понимать и оценивать текущие события и явления не в позитивистской сокращенности, а в многомерной полноте исторических связей и судеб. Поэт неоднократно подчеркивал необходимость вменяемости человека по отношению к ограниченным возможностям своего ума в контексте сверхрационального постижения исторического бытия. «Мы увидим, — писал И. С. Аксаков, — как резко изобличает он в своих политических статьях это гордое самообожание разума, связывая с ним объяснение Европейской революционной эры, и как, наоборот, возвеличивает он значение духовно-нравственных стихий Русской народности ‹…› Его я само собою забывалось и утопало в богатстве внутреннего мира мысли; умалялось до исчезновения в виду Откровения Божия в истории, которое всегда могущественно приковывало к себе его умственные взоры» (Биогр. С. 45). Скептическое отношение Тютчева (как и других русских писателей, например Ф. М. Достоевского или Л. Н. Толстого) к рационально-логическому постижению мира и человека и к «научным» системам, конструируемым в отрыве от исторических традиций и религиозных корней, подчеркнуто в ст. В. Е. Ветловской «Проблема народности в публицистике Ф. И. Тютчева (В европейском контексте)» (РЛ. 1986. № 4. С. 149). Христианское Откровение стало в его мысли альтернативой подобным системам и особым знанием, преодолевающим их односторонность. Ср. суждение Н. В. Гоголя в «Выбранных местах из переписки с друзьями»: «Односторонность в мыслях показывает только то, что человек еще на дороге к христианству, но не достигнул его, потому что христианство дает уже многосторонность уму. Словом, храни вас Бог от односторонности! Глядите разумно на всякую вещь и помните, что в ней могут быть две совершенно противоположные стороны, из которых одна до времени вам не открыта» (Гоголь. С. 62–63).

Прежде всего Россия — христианская держава, а русский народ является христианским не только вследствие православия своих верований, но и благодаря чему-то еще более задушевному. — Для Тютчева православие является «духом», а славянская стихия — «телом» державы. Такое «избирательное сродство» и соподчинение в сочетании с особенностями исторического развития и создавало неподвластную прагматическому рассудку «задушевность» и «смиренную красоту» жертвенного самоотречения и сердечного бескорыстия, которые сам он различал в русском народе (см. стих. «Эти бедные селенья…» (1855), «Умом — Россию не понять…» (1866) и т. п.). В данном отношении взгляды Тютчева совпадали с мнениями других религиозных писателей и славянофильских мыслителей. Так, об органическом соединении христианских начал и славянской природы размышлял Н. В. Гоголь: «Мы еще растопленный металл, не отлившийся в свою национальную форму; еще нам возможно выбросить, оттолкнуть от себя нам неприличное и внести в себя все, что уже невозможно другим народам, получившим форму и закалившимся в ней. Что есть много в коренной природе нашей, нами позабытой, близкого закону Христа, — доказательство тому уже то, что без меча пришел к нам Христос, и приготовленная земля сердец наших призывала сама собой Его слово, что есть уже начала братства Христова в самой нашей славянской природе, и побратанье людей было у нас родней даже и кровного братства, что еще нет у нас непримиримой ненависти сословья противу сословья и тех озлобленных партий, какие водятся в Европе и которые поставляют препятствие непреоборимое к соединению людей и братской любви между ними…» (Гоголь. С. 192). Сходным образом высказывался и Н. Я. Данилевский: «Самый характер русских, и вообще славян, чуждый насильственности, исполненный мягкости, покорности, почтительности, имеет наибольшую соответственность с христианским идеалом» (Данилевский. С. 480). И в политических стихотворениях поэта о славянском единстве почти всегда присутствует христианская тема как его основа. Еще в 1842 г. он призывает благословение «Небесного Царя» и уповает на «Божью Благодать» в деле возрождения «Славянской Семьи» и «приближенья Света», в котором польский поэт А. Мицкевич может сыграть роль «вестника Нового Завета». Знаменательно и суждение «постороннего» лица, И. Г. Гердера, писавшего о «теле» славян: «Они были милосердны, гостеприимны до расточительства, любили сельскую свободу, но были послушны и покорны, враги разбоя и грабежей» (Гердер. С. 470–471). О влиянии «духа» на такое «тело» писал Ю. Ф. Самарин: «В национальный быт славян христианство внесло сознание и свободу ‹…› славянская община, так сказать, растворилась, приняла в себя начало общения духовного и стала как бы светскою, историческою стороною церкви» (Самарин Ю. Ф. Соч. М., 1900. Т. 1. С. 63). Исключительную роль христианства в душевно-духовном строе русских людей признавал и П. Я. Чаадаев, когда писал П. А. Вяземскому в 1847 г.: «Мы искони были люди смирные и умы смиренные; так воспитала нас Церковь наша. Горе нам, если изменим ее мудрому учению! Ему обязаны мы всеми лучшими народными свойствами своими, своим величием, всем тем, что отличает нас от прочих народов и творит судьбы наши» (Чаадаев. С. 314). В ст. «Россия и Запад» (написанной в годы Крымской войны и озаглавленной, как и трактат Тютчева) К. С. Аксаков определял «нравственный образ России» тем, что «христианское учение глубоко легло» в основание жизни русского народа. Ф. М. Достоевский в «Зимних заметках о летних впечатлениях» рассматривал эти категории как свойства высшего развития личности: «Напротив, напротив, говорю я, не только не надо быть безличностью, но именно надо стать личностью, даже гораздо в высочайшей степени, чем та, которая теперь определилась на Западе. Поймите меня: самовольное, совершенно сознательное и никем не принужденное самопожертвование себя в пользу всех есть, по-моему, признак высочайшего развития личности, высочайшего ее могущества, высочайшего самообладания, высочайшей свободы собственной воли» (Достоевский. Т. 5. С. 79).

Революция же прежде всего — враг христианства. — Этот антихристианский характер в классическом виде проявился во время Великой Французской революции в стремлении «дехристианизировать» и «натурализировать» сами рамки и основы общественной жизни. Так, при закрытии храмов вместо традиционных обрядов предлагался «культ Разума» (на праздновании этого культа в Соборе Парижской Богоматери Разум изображала актриса в голубом платье и с красной повязкой на голове). Основное содержание религии «Высшего Существа» заключалось в почитании «республиканских добродетелей». Решением Конвента в октябре 1793 г. вводился революционный календарь, согласно которому за начало летосчисления, или новой эры, принимался день провозглашения во Франции республики (22 сентября 1792 г.). Месяцы делились на декады по отличающей их погоде, растительности, плодам или сельскохозяйственным работам. Воскресные дни упразднялись, а вместо церковных праздников вводились революционные. Многие священники подвергались репрессиям, а регистрация браков, рождений и смертей была передана светским властям.