Том 3. Рассказы. Очерки. Корреспонденции — страница 20 из 41

— Но, но-о, жавороночек!.. Пилюлечка золотая... Э-э, индючок!..

Ипат устал от дранья и перешел к нежности, лишь слегка помахивая кнутом.

Но это нисколько не подкупало длинноногого мерина. Он, так же скособочившись, упрямо бежал почти поперек оглобель и упорно глядел круглым черным глазом на Ипата.

— Э-э, черносливина!..

Галину мерно встряхивало на сене. По лицу нежно проплыли голубые тени, сквозные солнечные пятна. Неодолимой дремотой наливались глаза.

Лес все больше наполнялся тихим звоном лесных колокольчиков и запахом фиалок. Красные сосны теснили дорогу.

Птицы кричали почти человеческими голосами и все одно и то же: «Тут-тут-тут... тут-тут... она тут...» Или быстро: «Строка-стреки-строка-строк... строчку строчи!..» Или на флейте заливались затейливо и извилисто, но все одну и ту же мелодию, должно быть, остальное забыли и все начинали сначала.

Галина чувствовала, что голова у нее, свесившись, мотается.

«Нехорошо это, противно...», но не могла отогнать привязавшегося сна.

«Ага-га-га-а-а!.. Вот она!..» — закричали страшным голосом, и разраставшийся все время по лесу вой оборвался у нее над головою.

С нестерпимо бьющимся от неподавимого страха сердцем Галина вскинулась.

Ипат стоял возле телеги и скалил зубы. Мерин уже не глядел назад, а смирно подрагивал кожей и отвернутым назад ухом.

«Господи, я одна с ним тут».

И спросила, заикаясь:

— Вы... что... Ипат?..

Сзади над головой на мгновенье раздался оглушительный трезвон.

Оглянулась: за грядкой телеги на нее глядит в дуге голова встряхнувшегося коренника в бубенцах, а возле пристяжная трется мордой о выставленную ногу, и оба носят потными боками, торопливо выворачивая красные ноздри.

К телеге подходит доктор, скуластый, четырехугольный, кряжистый.

— Здравствуйте. А я думал, не нагоню вас.

Галина торопливо оправляет юбку, волосы, пробегает пальцами по лицу, сгоняя сонливость.

— Заспались, барышня, — сказал Ипат, все так же осклабляясь, — укачало.

— Да вы сходите, пройдемтесь, — говорит доктор. — Тут все равно рысью нельзя ехать. — И хочет помочь сойти

Галина торопливо соскакивает, не давая себя ссаживать.

Ямщик роется в докторском тарантасе и подходит, держа в охапке целую кучу пирожков и подорожников.

— Должно, вы раструсили, так и лежат по дороге.

— Наши же, наши и есть!-— закричал, горестно хлопнув по ляжкам, Ипат. — Барышне же вся деревня напекла. Должно, в дирю высыпались. Только матушкин кулек и остался... Давай сюда.

Галина покраснела, как пион.

— Как же это... Только нет, не надо. Ипат, они все очень в пыли... Не надо...

— Ничево, мы обдуем, давай-ка.

И, надув щеки, он стал обдувать каждый хлебец, каждый пирожок, с которых густо слетала пыль вместе с Ипатовой слюной, и складывал в телегу.

— Не нужно же, вам говорят, — сказала девушка.

— Ты, братец, отряхни только которые завязаны, а те действительно грязны, — помог доктор.

— Нет, совсем не нужно.

— Ну, так давай мне, я нашел, — барин еще все серчал, — а я скочу да подберу.

— Ишь ты, ему отдай... Сладкой какой, и рот раззявил — мы везли, а ты жевать будешь.

— Ну, будет вам, поделите. Пойдемте, Галина Александровна.

Они пошли вперед обочиной между деревьями. Сзади по дороге, лениво поскрипывая, переваливалась по корням Ипатова телега, а за ней так же лениво позванивала докторская пара.

Ипат с ямщиком шли позади, чуть пыля пахучей лесной пылью, ели подорожники и разговаривали.

Радужно переливались сквозь листву кустов росинки. Все перелетала впереди, подрагивая хвостиком, трясогузка.

— Ведь я не знал, что вы уезжаете. Недели три вас не видел, — говорил доктор, снял пыльную фуражку, и от этого стал будто другой — белый, чистый, невинный лоб с черным, свесившимся чубом, придавал мягкость загорелому калмыковатому лицу. — Мне передали, бросил все, и прием, и больных, взял лошадей и за вами.

Как только он сказал это, Галина почувствовала, что все сказал.

«...Может быть, у меня... рот был открытый, когда спала...»

Представился удаляющийся задок тарантасика, на нем женская фигура с задернутым вуалью лицом, и на колеса медленно и безнадежно наворачиваются толстые слои черной грязи.

И опять мучительно подумала:

«Если б не случилось того» что сейчас случится...»

Она шла, нагнув голову, крепко сжав губы, глядя, как выскакивают по очереди из под платья черные туфельки, приминая длинную стебельковую лесную траву.

Трясогузка, заманивая, все перелетала перед ними, подрагивая гузном, — ручей лесной, видно, недалеко.

— Эх, утро-то!.. — сказал доктор и отмахнул фуражкой. — А пчел!..

Пчелы толклись и гудели, мгновенно отливая золотом в солнечных местах.

— Да, чудесное. Я тут жила в деревне, так знаете, как будто в первый раз увидала. Ведь и в городе все это есть, и на дачах жила, летом ездила в имения...

— Зачем?

— Уроки давала... Ну, ведь все же было, все видала, и деревню, и поле, и лес, а тут как будто в первый раз.

— Вот, вот. Но это не только с природой, с мужиком та же история. Да вот ваш покорный слуга — пока не попал сюда врачом, все было кверху ногами, и деревня, и мужик.

«У нас с ним мысли совпадают...» — грустно подумала она.

Она тихонько вздохнула, но вместе стало легко, точно освободилась от ожидания.

— Я ехала сюда, как в тюрьму, как в ссылку, а теперь уезжать тяжело и больно, — чем-то связалась с деревней, с мужиками, с бабами.

— Видите, что я вам скажу. Вот прежде народники шли в деревню к мужику, шли идейно, понимаете, святые были, подвижники, — могли отлично устроиться в городе, а шли в дыру на полуголод, на полунищету, ну, подвижники, словом, и, как редкие семена, тонули в черноземе. А мы с вами идем из-за куска, из-за голого заработка, зато идем стеной, понимаете, сплошь, и подымаем чернозем, ибо нас толпы. Мало-мальски честно выполняешь работу, ну, да, разумеется, если уж не дурак, так мужика, как лемехом, подымаешь из земли. Каждому из нас, может быть, грош цена, как отдельному солдату, а массой мы неодолимо ломим, нужно только в ногу идти.

Лес стоял спокойный, зеленый, равнодушный, оттеняя ее одиночество. Сзади легонько позванивали бубенцы, и слышался медленный говор ямщиков.

— Вы как-то говорили — нет мужика, есть мужики.

— Да, да, да. Пока в петле сидит — мужичок, как выполз — Никифор Лукич. Это у всех. Никифор-то Лукич у всех в зародыше. Но это ровным счетом ничего не значит, — из петли все не вылезут, вылезают только единицы. Оттого в мужиках есть какая-то одинаковость.

— А меня от начальства отчитывали, — сказала она, смеясь, и вспомнила, как кто-то задавал ей о нем вопросы ночью.

«Разве я люблю его?..»

Они шли, иногда нечаянно толкая друг друга, чувствуя близость и далекие друг от друга, будто только что познакомились. Шли и говорили о деревне, о музыке — доктор хорошо играл на скрипке, — о литературе, как будто не было леса, не гудели пчелы, не доносился сзади ленивый говор мужиков и редкое погромыхивание бубенцов, а гуляли в фойе, и кругом движется нарядная оживленная толпа.

Красные сосны, дубы и орешник расступились, дорога упала в лесную лощину, хмуро темневшую внизу вершинами, а за лощиной выбравшаяся дорога круто поворачивала, в повороте лес смыкался сплошной стеной, как будто дальше ходу не было. Доктор и Галина остановились над лощиной, словно на рубеже.

«Вот и конец... А дальше? А дальше — поеду на телеге с Ипатом, потом станция, потом по железной дороге, потом город, потом... потом...»

Доктор хотел что-то сказать, да не сказал, и оба прислушались к лесной тишине, которая держала в себе и постукивание дятла, и похрустывание колес, и мерное поталкивание во втулках, и смолистые запахи разгорающегося дня. Внизу блестела сквозь кусты и осоку вода.

— Галина Александровна... вот мы... ну, расстаемся... Я должен... одним словом... сказать вам...

Он рассердился и, нахмурившись, сказал:

— Я люблю вас.

И хотя это было близко, и именно это он должен был сказать, ее поразило неожиданной новизной, и сердце стало биться редко и больно. Ока не подымала глаз, стараясь справиться со сложностью нахлынувших чувств испуга, неожиданности, крохотным комочком глубоко запрятавшейся радости, в которой и сама себе не призналась бы.

И строго сдвинув брови с набежавшей между ними морщинкой, сказала:

— Я не понимаю... как же вы...

Сзади остановилась телега, а за ней смолкло легонькое погромыхивание бубенцов и постукивание колес во втулках. Галина и доктор стали спускаться в прохладе к перекинутому бревенчатому мостику; по сторонам блеснула вода.

Доктор сказал спокойно и глухо, не глядя:

— У меня нет семьи, нет ребенка.

Он замолчал, пересиливая себя. Пахло прелым листом, и укал водяной бык: у-у-пь, у-у-у-ппь... у-у-у-ппь...

— Жена приехала от вас, я не знал, что она ездила, сама сказала, подошла ко мне, сказала: «Никанор, ты перестал меня любить, я это знаю, я это давно знаю». Я ей говорю: «Постой, что ты! Разве хоть одним движением, хоть одним словом я дал повод; ты мне дорога, как всегда, у нас ребенок». А она упорно: «Нет, нет, нет... Мне не нужно внешних проявлений, мне нужно, чтобы ты меня любил, как сначала, а этого ты не можешь, а такой ты мне не нужен». Побледнела. Я ей говорю: «Постой, Муся». А она отошла, лицо жесткое и холодное, смотрит на меня как на чужого и говорит: «Нужна справедливость, нужно равновесие, я все отдала тебе, все — девичество, молодость, всю себя, свою жизнь, все помыслы, ничего не осталось, всю вычерпал до дна. Теперь ты снова будешь жить, будешь счастлив, а у меня нет возврата, все: буду увядать и стариться. Ну, так вот, говорит, я уезжаю с сыном, ты его никогда больше не увидишь, только не подумай, говорит, что это месть, злоба, желание досадить тебе. Нет, это только равновесие в жизни, иначе, пойми же, ведь это чудовищно было бы...» И уехала.