новению в тайны человеческого сердца. И когда однажды муж m-me Georgette высказал аббату сомнение в том, что эти тайны человеческого сердца действительно заслуживают изучения, аббат ответил ему, что именно этот предмет он считает самым важным в жизни и что, в частности, наш Спаситель в своем Божественном совершенстве и в своей непогрешимости не погнушался понять душу грешницы и души разбойников, распятых рядом с Ним. Тут m-me Georgette не могла удержаться от слез. – Впрочем, дорогой друг, – сказал аббат, – суровая дисциплина науки, невольно наложившая свой отпечаток на возвышенный склад вашего ума, не должна, однако, заслонять собой все. Вспомните, что нередко именно человеческие страсти определяли героические подвиги тех, кто был награжден орденами и медалями, в историю, которых вы, дорогой друг, внесли вклад, которого Франция не забудет. – M-me Georgette добавила, что, несмотря на глубокое уважение, которое она питала к науке, и на преклонение перед заслугами ее мужа, то что интересовало аббата, казалось ей не менее достойным внимания, чем медали и ордена, – как мы можем судить о глубинах души и сердца? – указала она. И хотя, по ее словам, она имела возможность узнать о природе человеческого сердца больше, чем другие, так как в числе ее клиентов были самые разные люди, начиная от простых рабочих и кончая министрами, депутатами и сенаторами, даже она, несмотря на весь свой опыт, не могла бы сказать, что она поняла в этой области все, что можно понять. Аббат Иосиф знал гораздо больше, чем она.
Я ушел от нее, несколько удивляясь возвышенному характеру взглядов и унося с собой идиллическое представление о ее жизни, определенной наукой и философией. Мне только показалось несколько странным, что клиентура ее предприятия захватывала такой широкий круг людей, от рабочих до сенаторов. Вскоре после этого разговора с ней я уехал в Париж, а вернувшись на юг следующим летом, узнал, что она умерла и была похоронена на местном кладбище, рядом со своим мужем Я пошел туда, чтобы взглянуть на ее могилу, и увидел роскошную мраморную плиту, увенчанную бронзовым распятием. На плите золотыми буквами было написано, что здесь покоится Georgette Fricasseaux, закончившая свой жизненный путь такого-то числа такого-то месяца. Я вспомнил летний день прошлого года, хруст гравия в садике ее виллы, солнечный свет, неподвижные пальмы, росшие перед ее терраской, слезы на ее глазах, когда она повторяла слова аббата Иосифа о грешнице и разбойниках, крик цикад и высокое, безоблачное небо. Я вернулся к себе в невольном раздумье и не находил тех слов, которые могли бы как-то подвести итог этой человеческой жизни, – тех слов, которые, наверное, хорошо знал аббат Иосиф: он, вероятно, сумел бы рассказать о том, как прожила эта женщина, и о том, как мирная ее душа спокойно предстанет перед Господом в день Страшного Суда. И тогда будет сказано, что она посвятила свое существование бескорыстному служению истории орденов и изучению человеческого сердца, и в какой-то незначительной степени – своему коммерческому предприятию. – Кстати, – спросил я хозяина пансиона – чем, собственно, занималась в Париже m-me Georgette? – Как, вы не знаете? – сказал он. – Это была выдающаяся женщина, ей принадлежало два публичных дома.
Я рассказал эту историю одному из моих старых друзей, человеку очень немолодому, у которого было небольшое имение в сотне километров от Парижа. Я приехал к нему тогда зимой, которая в том году была суровой. Я прошел от маленького городка, куда нужно было приехать, чтобы попасть потом к моему другу, шесть километров по дороге, пересекаюшей лес. Замерзший снег хрустел под ногами, стояли белые, как в России, деревья, морозный воздух был неподвижен, и я невольно вспомнил то время, когда я ходил по такому же зимнему лесу на лыжах в Орловской губернии, – время, которое казалось мне безвозвратно далеким, так, точно это происходило двести лет тому назад. Я дошел, наконец, до высокой стены, окружавшей сад и дом, где жил мой друг.
Он жил там почти безвыездно, годами, ходил за провизией в соседнюю деревню, рубил деревья и колол дрова, доставал воду из колодца, выкопанного во дворе, и сам готовил себе пищу.
Он родился и вырос в Петербурге, и молодость его протекала в последние годы прошлого столетия. Когда я ему рассказал историю m-me Georgette, он ответил, что не находит в ней ничего особенно удивительного. Он сказал, что она напоминает ему нечто похожее, о чем рассказывал его отец, который был по профессии поверенным в делах: все это происходило в восьмидесятых годах.
Был вечер, мы сидели в его кабинете, в печи трещали, всхлипывая, дрова. В числе клиенток его отца была некая Анна Васильевна Смирнова, полная высокая женщина из простых, владелица небольшого предприятия, ничем не отличавшегося от того, о котором изредка упоминала m-me Georgette. Отец моего друга это знал, но дома Смирновой ему не случалось видеть. И вот однажды он получил приглашение на бристольском картоне: «Анна Васильевна Смирнова просит вас пожаловать на открытие нового помещения, – следовал адрес. – Гостям будет предложено угощение от чистого сердца». Он отправился туда. Небольшая улица, где находилось новое помещение, была запружена каретами. Швейцар, лицо которого было одновременно свирепым и торжественным, распахнул перед ним дверь. Он вошел в огромную гостиную, где застал множество людей чрезвычайно почтенного вида и чаще всего такого же возраста. Он сел на диван. Один из его соседей, обратившись к другому, спросил:
– Где изволили проводить лето, ваше превосходительство?
– Был, знаете, в Висбадене. Очень это как-то освежает. И самые разные недомогания значительно облегчаются. Чрезвычайно вам рекомендую. А вы, ваше превосходительство?
– Я все там же, в Баден-Бадене.
– А в сенате-то, слышали, что происходит? Недавно, знаете, встретил Василия Васильевича, слава Богу, ведь наш современник. И вот, ваше превосходительство, можете себе представить, начинает разговор так: «прогрессивные идеи…» Я говорю – Василий Васильевич, побойся ты Бога, какие это такие прогрессивные идеи, ведь слушать страшно. У тебя имения, ты, говорю, облечен доверием государя императора, ты должен – тут, ваше превосходительство, просто не утерпел, – ты должен, говорю, являть собой пример тем поколениям, которые с надеждой смотрят на тебя. А ты говоришь – прогрессивные идеи, точно недоучившийся семинарист. В какое время мы живем, только подумать.
Он прислушался к другим разговорам: ревматизм, артериосклероз, замедление сердечной деятельности, – нам, знаете, не двадцать лет, вот недавно в газетах… В конце гостиной была дверь, не очень плотно затворенная, он подошел к ней и заглянул в соседнюю комнату, где подковой были расставлены столы, ломившиеся, как он сказал, под тяжестью индеек, гусей, окороков, блюд с заливным, стеклянных сосудов с икрой, бутылок с разными напитками. – Что ж, господа, – сказал он, – угощение-то готово, а время проходит. – Но в ответ на эти слова он встретил только сердитые или неодобрительные взгляды, – дескать, вот она, невоспитанность нынешних молодых людей, награжденных вдобавок непростительным аппетитом и не знающих ни артериосклероза, ни ревматизма, ни благотворного действия Мариенбада.
И вдруг ему показалось, что все это происходит не наяву, а во сне, так как, с неправдоподобной убедительностью, откуда-то приближалось церковное пение. Ему хотелось протереть глаза: как? откуда? почему церковное пение? Но это был не сон: через минуту в гостиную вошел священник в сопровождении хора, составленного из мальчиков. Священник окропил водой помещение, затем в конце гостиной распахнул дверь, на ее пороге показалась Анна Васильевна Смирнова, перекрестилась, поклонилась всем низко и сказала сдобным и праздничным голосом:
– А теперь, дорогие гости, поблагодарив батюшку за освящение дома, прошу не погнушаться и закусить, чем Бог послал.
– Бели бы я был защитником религии, – сказал мой друг, – я был бы склонен утверждать, что в этом видно величие христианства. Христос не создал мира, Он застал человеческое общество в готовом виде. Оно состояло из купцов и блудниц, императоров и их подданных, воинов и рабов, фарисеев и праведников – и религия была достоянием всех. Блудницы имели на нее такое же право, как рабы и воины. M-me Georgette и Анна Васильевна Смирнова предстанут, как вы говорите, перед Страшным Судом, под звуки архангельских труб, возвещающих воскресение из мертвых. И, может быть, о них тоже будет сказано, что их следует простить, ибо они не ведали, что творили.
Я провел у него в тот раз три дня, и мне казалось, что я погрузился, в давно прошедшее время, что я бесконечно далеко от Парижа, все было так, точно где-то там, в давно исчезнувшей стране, идет жизнь, описание которой можно было теперь найти только в книгах, напечатанных десятки лет тому назад, – сенат, Петербург, прогрессивные идеи, романы писателей-народников о суглинке и мужиках, с этим удивительным русским языком – «давеча», «намедни», «стрел», – бесконечные Златовратские, Решетниковы, Успенские, множество авторов с двойными фамилиями – Шеллер-Михайлов, Гарин-Михайловский, Мамин-Сибиряк, Гусев-Оренбургский, Салтыков-Щедрин, Адмиралтейская игла, словом, последние десятилетия Российской империи. А перед моим отъездом мой друг рассказал мне еще одну историю, которую я запомнил. Мы говорили с ним о вечных страстях, об игроках, пьяницах и стяжателях.
– Был у моего отца еще один клиент, такой мужичонка, Спиридон Сидоров, едва грамотный, бедно одетый старик, владелец огромного состояния, собственник значительного количества доходных домов в Петербурге, стоивших в общей сложности – по тем временам – около одиннадцати миллионов рублей. Скуп был легендарно – до того, что сам себе в одном из своих домов сдавал квартиру и с сокрушением говорил отцу:
– Беда, Сергей Никитич, все дорожает: на квартиру цену повысили.
Было у него две сестры. Ему самому было сильно за семьдесят, а обеим сестрам немного меньше. Держал он их, конечно, в черном теле. Старшая говорила отцу: