– Ну, теперь третий вопрос, – сказала она, – последний.
– Хорошо, последний. Откуда у тебя этот шрам на щеке?
Она вдруг встала и сделала несколько шагов по комнате, не произнося ни слова.
– Что с тобой? – спросил я. – Не считай это за четвертый вопрос, пожалуйста.
– Можно не отвечать на третий вопрос?
– Конечно, можно.
Она очень пристально на меня посмотрела, и глаза ее на секунду стали сердитыми.
– Ты приняла на себя, может быть, непосильное обязательство, – сказал я, – и я вовсе не хочу пользоваться этим. Хочешь, я переменю вопрос, я спрошу тебя, например, любишь ли ты по-прежнему теннис?
В глубине души я упрекал себя за то, что дразню Наташу. Но чем яснее для меня становилось, что этот вопрос имеет неожиданно важное значение, тем больше мне хотелось знать, в чем дело.
– Хорошо, я расскажу тебе это. Я только выпью еще немного коньяку.
Она, действительно, выпила рюмку коньяку, потом села опять рядом со мной и стала рассказывать.
Это происходило в Америке, зимой, несколько лет тому назад. Она сказала, что любила одного человека – это была давно мне знакомая классическая ее формула, – с которым жила за городом, далеко от его родных и семьи, для этого, по ее словам, были достаточные основания. Это был хороший и веселый человек, любивший выпить и отличавшийся страстью держать самые разнообразные пари. У него бывали иногда два его товарища по колледжу, такие же, в сущности, как он. Она прибавила еще несколько слов по этому поводу, и у меня создалось впечатление, что эти трое товарищей были действительно похожи друг на друга – одно воспитание, одна среда, одни интересы. Было еще другое, о чем Наташа не говорила, но что мне казалось почти несомненным, именно, что они все питали к ней одинаковые чувства. Я не знал, в какой мере она отвечала им на это, но тон ее был несколько странный, и я подумал, что она сама не могла бы сказать, кого именно она любила. Они нередко вчетвером устраивали кутежи. И вот однажды Наташе, которая в тот вечер была совершенно пьяна, пришла в голову нелепая и страшная мысль – научить их играть в кукушку.
– Ты знаешь, что это такое? – спросила она, перебивая себя.
– Знаю, тушат свет, у всех в руках револьверы, каждый играющий обязан время от времени подавать голос, и по направлению его голоса в него стреляют. Так?
– Да. Что бы ты сказал, если бы тебе предложили такую игру?
– Отказался бы, – сказал я, пожав плечами.
– А если бы ты был пьян и женщина, которую ты любишь, обвинила бы тебя в трусости?
– Не знаю, думаю, что все равно отказался бы.
И вдруг я понял, как мне показалось, чем был вызван этот безумный поступок Наташи, и я почувствовал холод в спине. И я почти с ужасом смотрел на это лицо, которое я так давно и хорошо знал, и на эти остановившиеся глаза. Потом я сказал:
– И ты устроила лотерею?
– Нет, нет, нет, – с силой сказала она. Но именно по силе этого ее отчаянного отрицания я понял, что это было так.
Она повторила, что была мертвецки пьяна и что ей море было по колено. Они пошли в переднюю, она и один из товарищей ее любовника, и выключили электрический счетчик. Потом они вернулись – и началась эта страшная забава. Наташа сказала, что в течение первых минут они все молчали. Я подумал, что если кто-нибудь из них, вдруг протрезвившись и поняв все безумие этого, даже хотел бы что-либо сказать и положить этому конец, – он не мог бы этого сделать, зная, что за первым звуком его голоса последует выстрел. И я представил себе эту тьму, троих товарищей с револьверами в руках и смертельно томительное молчание первых минут. Потом, наконец, ее любовник крикнул совершенно неестественным, по ее словам, голосом: – Я здесь!
– I am here![60] – повторила Наташа. И после этого началась стрельба. Выстрелов и криков было столько, что у нее звенело в ушах, и она уже ничего не понимала. Потом ей обожгло щеку, и рядом с ней раздался нечеловеческий, как она сказала, хруст – и все было кончено. Ее любовник и один из его товарищей были убиты. Третий участник игры был очень тяжело ранен.
Наташа кончила рассказ, было уже очень поздно. Я сделал над собой усилие и поднялся, чтобы уходить.
– Останься еще со мной, – сказала она, и я с удивлением услышал в ее медленном голосе какую-то новую интонацию, которой до сих пор никогда не знал. – Я никогда не скучаю, но сегодня мне неприятно одиночество, мне не хочется, чтобы ты уходил.
И я остался и пробыл с ней до рассвета. Это была долгая октябрьская ночь, я сидел в нелепом кресле розового цвета, под лампой с низким абажуром, Наташа – против меня, на диване. Мы пили сначала кофе, потом чай, потом опять кофе. И именно в эту ночь она была откровенна со мной – единственный раз в жизни, и говорила о вещах, которые обычно обходила упорным молчанием, неизменным во всех обстоятельствах. И из ее тогдашнего разговора было ясно, что, в общем, эта жизнь тяготила ее.
– Наша игра кончена? – сказал я. – Я опять могу спрашивать тебя о чем-нибудь?
Она улыбнулась и утвердительно кивнула головой.
– Ты знаешь, по крайней мере, чего бы тебе хотелось? Какой должна была бы быть твоя жизнь, чтобы это удовлетворяло тебя?
Она ответила, что это невозможно. Ей хотелось бы, как она сказала, чтобы вчерашний день был не похож на сегодняшний и чтобы сегодняшний был не похож на завтрашний. И ей хотелось бы, чтобы менялось все: люди, обстановка, страны и даже климат.
– И тебе кажется, что если бы это было так, ты была бы счастлива?
– Оставь мне эту иллюзию, – сказала она, опять улыбаясь.
– Иллюзию! – сказал я. – Это ты говоришь об иллюзиях? Я думал, что это участь только твоих спутников. Правда, у них другие иллюзии, и как раз противоположные.
– И такие же, в конце концов, напрасные.
Я не знаю почему, но мне казалось, что эта сентябрьская ночь была чем-то похожа на тот далекий босфорский полдень, о котором я навсегда сохранил воспоминание. И я несколько раз поднимал глаза на стену, и мне казалось, что если бы я вновь увидел на ней эти ровные и параллельные полосы света, одна над другой – от затворенных ставень, как тогда, это бы нисколько меня не удивило. Но только теперь у меня не было томительного предчувствия того, что вот сейчас, в течение ближайших минут, изменится мир в моем представлении, – все было неподвижно, прозрачно и печально; за это время множество вещей и множество душевных способностей успели во мне умереть. И я вдруг, на очень короткое время, ощутил на себе тяжесть этих долгих лет и невозможность испытывать те чувства, которые я испытывал раньше. Это было чем-то, пожалуй, похоже на непоправимое открытие акробата, который в один прекрасный день замечает, что он больше не способен к тому мускульному усилию, которое было ему так легко всегда в прежнее время.
В эту ночь я узнал о Наташе больше, чем за все годы нашего знакомства. В общем ее жизнь приблизительно соответствовала представлению, которое у меня было о ней, – с той разницей, что для Наташи не все проходило так легко и бесследно, как мне казалось. Ее в особенности волновала судьба третьего участника игры в кукушку, единственного, который остался жив. Это и был тот человек, которого она, по ее словам, любила и за которого она собиралась все эти годы выйти замуж, как она мне это сказала при нашем первом свидании. В течение долгого времени он был между жизнью и смертью. Когда он, наконец, выздоровел, его посадили в тюрьму, откуда он вышел только через несколько лет. У него не осталось ничего, и доступ в его прежнюю среду ему был закрыт. Последние сведения, которые у нее были о нем, это что он работал в какой-то конторе, в одном из портов Южной Америки. Это рассказал ей один из их общих знакомых, американец, который был проездом во Франции и которого она встретила год тому назад. Она дала ему адрес своей тетки, постоянно жившей в Париже, и сказала, что по этому адресу ей можно писать. Но за все время она не получила ни одного письма.
– Значит, то, что ты собиралась выйти за него замуж, это был твой личный проект? – спросил я. – Он, по-видимому, этого не знал?
– Я предполагаю, что он тоже об этом думал, – сказала она особенно медленным голосом.
После этого я поцеловал ей руку И ушел, она сказала, что я могу прийти в любой день без предупреждения и что вечером она обычно дома.
То, чего я не сказал Наташе, это что я знал уже раньше почти все об этой трагической ночи в окрестностях Сан-Франциско. Я прочел это несколько лет тому назад, совершенно случайно, в номере американской газеты. Это было то, что я так тщетно искал в моей памяти, когда думал о Наташином шраме. В газетном отчете рассказывалась со всеми подробностями эта драма, причину которой не понимали ни полицейские, ни журналисты. Там была еще одна подробность, о которой Наташа не говорила мне: все трое товарищей были офицерами американского флота. Там было еще сказано, что по оттискам пальцев на револьверах было установлено, что каждым из них пользовался только тот, кому револьвер принадлежал, и что это снимало всякое подозрение о непосредственном участии в двойном убийстве той женщины, которая была найдена рядом с трупами и которая лежала в глубоком обмороке. Приводилось ее показание: все были пьяны, возникла ссора, причины которой она не помнила, потом потух свет и началась стрельба, она была легко ранена и потеряла сознание. Журналист, которому был поручен отчет, писал, что эта женщина, «подданная одного из славянских государств», обнаружила редкое присутствие духа и почти непостижимое равнодушие к своей собственной судьбе. «Может быть, – писал он, – это не первая трагедия в ее жизни и она забудет о ней, как забыла о других, и единственным напоминанием об этом будет тот шрам, который, несомненно, останется на ее левой щеке». Когда я читал в свое время эту статью, я был предельно далек от мысли о Наташе. Но едва только она начала рассказывать мне об этом, я тотчас же, конечно, вспомнил все – в особенности из-за последних слов отчета: «будет тот шрам, который…».