Том 3. Русская поэзия — страница 16 из 65

Где посидела,

Там и пропела

Песни свои.

Кто ей внимает —

Птичка не знает

И пропадает

В синей дали… и т. д.

Образец — конечно, Жуковский: «Птичка летает, Птичка играет, Птичка поет… Птички уж нет» (отсюда размер, отсюда тема). Пример еще более любопытный, потому что он на скрещении трех образцов: Лермонтова «Спи, младенец мой прекрасный», Фета «Сердце — ты малютка! Угомон возьми…» и Пушкина.

Полно, сердце мое, биться,

Перестань грустить,

Не пора ль угомониться

И ее забыть!

Над тобой она смеется,

Как ни тяжело;

Мною черным что зовется,

Пишет набело.

При этом стихотворение снабжено честным примечанием: «Последние два стиха взяты у Пушкина».

На чем я настаиваю: все это никоим образом не стихийная непосредственность, как птица поет, как дети пишут; Дрожжин был не таков, стихи он печатал много спустя после написания, всегда с отбором, и если он нашел возможным включить эти вещи в свои книги, то потому, что видел читательский спрос на традиционализм такого рода, но отвечал на него более прямолинейно, чем поэты с более легкой биографией. Лермонтов в своем «Кавказском пленнике» тоже переписывал Пушкина целыми кусками, но Лермонтову никогда не приходило в голову идти с этим в печать, потому что Лермонтов рвался в элитарную литературу, туда, где у каждого свое лицо, которое поэт с усилиями создает и с гордостью носит. А Дрожжин начинал с низов и рвался хотя бы в литературу вообще, для него важнее всего было «быть как все»; этим и интересен его материал.

Это — простейший прием, использование готовых элементов, развиваемых на свой лад. Более сложный прием лучше всего показать вот на каком примере. Описываю инвариантный состав образов и мотивов некоторой группы стихотворений. Зима: холод, мороз, снег, ветер, вьюга, метель. Ночь (или вечер): мрак (и только иногда луна), тишина, сон. Село: кругом поля и рощи, в селе — храм, улицы, дворы, ворота, свет из окна. Изба: в ней печь, полати и проч., мерзлое окно, лучина (или лампада) и тишина; настроение — скука, тоска, одиночество. В избе люди, но мужика-хозяина нет, он только в мыслях и заботах оставшихся. Оставшиеся — это дед: он или спит, или плетет лапти, мысли его — о прошлых днях или о будущей полевой работе. Бабка: или спит, или в тревоге о муже или о мальчике-сыне, в мыслях о своей доле. Молодая дочь: не спит, за прялкой, в мыслях о милом. Внуки: или спят, или разговаривают с матерью или бабкой на светлые темы — о воле и весне, о правде и рае; кроме того, они в этом мире играют в снегу (салазки) и слушают сказки. Я перечислил только 40 мотивов, и каждый, конечно, почувствовал, что он что-то такое читал, и даже не раз. Разумеется, читал: эта опись составлена по 10 стихотворениям: одно Огарева, два Никитина, одно Сурикова, шесть Дрожжина. Во всех них слова, принадлежащие к перечисленным тематическим гнездам, составляют в среднем 9/10 всего словарного состава; исключение — только два стихотворения, где статическая картина получает сюжетное развитие: в избу приходит весть, что отсутствующий муж-кормилец умер; одно из них — Никитина, другое, подражающее ему, — Дрожжина. Напоминаю то хрестоматийное стихотворение, с которого, так сказать, начинается весь этот ряд, — Огарев, «Изба», 1842:

Небо в час дозора

Обходя, луна

Смотрит сквозь узора

Мерзлого окна.

Вечер зимний длится;

Дедушка в избе

На печи ложится

И уж спит себе.

Помоляся богу,

Улеглася мать;

Дети понемногу

Стали засыпать.

Только за работой

Молодая дочь

Борется с дремотой

Во всю долгу ночь,

И лучина бледно

Перед ней горит.

Все в избушке бедной

Тишиной томит;

Лишь звучит докучно

Болтовня одна

Прялки однозвучной

Да веретена.

А из остальных приведу, почти наудачу, одно из шести стихотворений Дрожжина:

Вьюга завывает,

Крутит и метет,

По полю гуляет,

Ходит у ворот.

Все село одето

Сумраком стоит,

Лишь полоска света

По снегу блестит.

Холодно в избушке,

На печи вдвоем

С внучкою старушка

Позабылась сном.

И, лаптишек пару

Кончивши, в углу

Приютился старый

Дедка на полу.

Только молодая

Дочка их не спит,

Грусть-кручина злая

Сердце ей щемит.

Скучно ей без друга

Милого одной

Прясть и слушать вьюгу

Зимнею порой;

Грустно при лучине

Ночи коротать

И о злой кручине

Песни напевать.

Вот так; все остальные стихотворения представляют собой такие же выборки из того же круга мотивов. Принципы переработки, пожалуй, такие же, как при переработке бернсовского или лермонтовского образца; но так как здесь переработки принимаются по нескольку раз, то получающийся набор текстов больше всего похож на варианты фольклорного текста, например народной песни. Несомненно, опыт народной песни был в сознании и у Никитина, и у Дрожжина, и у прочих; но, конечно, они не по наивности обращались с литературным текстом так, как с устным, а интуитивно улавливали те приемы обращения с ним, какие были общими для всех традиционалистских поэтик. Для литературоведа, понятно, опыт анализа фольклорных текстов будет в работе над такой вторичной поэзией очень полезен.

Вот с такой откровенной вторичностью Дрожжина я и хотел бы сблизить, так сказать, скрытую вторичность Шестакова, о котором нам недавно напомнил Долгополов, включив этого автора в сборник Библиотеки поэта «Поэты 1880–1890‐х годов». Шестаков — подражатель Фета, он посылал Фету первые свои стихи и переводы, а тот кисло-сладко отвечал, что это прекрасно, что молодой человек влечется к несравненной красоте античности, но что собственные его стихи небрежны и напоминают «прекрасное душистое пирожное из наскоро взбитых сливок». Шестаков был из Казани, из филологической семьи, дружил с Перцовым, участвовал в «Молодой поэзии», в 1900 году выпустил книжку средних стихотворений, потом перестал писать, был трудолюбивым, но неярким профессором-античником, а потом, на старости лет, уехал по семейным делам во Владивосток и там, в 1926–1931 годах, пережил неожиданный творческий подъем, более 200 стихотворений, небольших, но уверенных и зрелых. Они остались неопубликованными, я пользовался ими в копии, сделанной сыном автора и собирателем его наследия, недавно умершим.

Шестаков собирает свои стихи из осколков образов и интонаций Фета. Вот пример — три четверостишия 1926 года:

Ты вся в звездах. В окне открытом

Твой профиль четко озарен.

А там, внизу, в логу забытом

Весны светлеет тонкий сон.

Весна царит, бросая пенье

В затишье сада и села,

И в этом чистом озаренье

Ты так невинна и светла.

Мерцают звезды. Чуть росится

Плетень соседнего двора,

И сердцу хочется томиться,

Пылать и плакать до утра.

Зачин, «Ты вся в звездах» — демонстративная копия фетовского зачина «Ты вся в огнях. Твоих зарниц И я сверканьями украшен…», но из фантастической метафоры образ укрощен до бытовой наглядности, женщина на фоне окна — наверное, от фетовского «Ты спал. Окно я растворила…» (отсюда же потом пастернаковское начало во вторых «Барьерах»). Весна внизу, в логу — может быть, из «Заря прощается с землею. Ложится пар на дне долин». Весна над садом и селом — «Этот вздох ночной селенья, эта ночь без сна». «Ты так невинна и светла» — от «В душе, измученной годами…»: «Скажи же, как при первой встрече, Успокоительно-светла… Живая ты в него вошла?» Стих «Мерцают звезды. Чуть росится…» выглядит контаминацией строк Фета «Тускнеют угли. В полумраке…» и «Молчали листья, звезды рдели…» (обе — зачинные). «И сердцу хочется томиться, Пылать и плакать до утра» — словесной фетовской подсказки я не нашел, но звучит это так по-фетовски, что виновато, наверное, мое невнимание: а идейная подсказка очевидна, «О, я блажен среди страданий» — типичная фетовская идея, а «И лжет душа, что ей не нужно Всего, чего глубоко жаль» — типичная фетовская интериоризующая концовка.

Вот другое стихотворение Шестакова (1930 года) — интересное тем, что здесь на Фета напластовывается слой послефетовской, декадентской образности:

Есть в одинокой, ясной ночи

Такая грусть и пустота.

Глядят луны немые очи

На нелюдимые места.

Что это — жизнь иль отраженье

Отживших дум в зерцале сна?

А в высоте, как привиденье,

Проходит мертвая луна.

О, будь лучом моей ты ночи,

Чтоб обезволенная мгла

Познала свет, открыла очи

И вновь дышала и жила.

Зачин, «Есть в одинокой ясной ночи», опять дает точный фетовский адрес: «Есть ночи зимней блеск и сила, Есть непорочная краса…» И здесь уже виден отход от Фета: у Фета ночь всегда положительное начало, полнота жизни, блеск и сила, а у Шестакова это «обезволенная мгла» под «мертвой луной» («Под мертвою луной» — это, между прочим, заглавие брюсовского цикла в «Зеркале теней», со ссылкой-эпиграфом на Бальмонта). Это не исключение, у Шестакова есть реминисценции и из Блока, например зачин «Все это было в прошлом, было…».

Зато концовка — опять фетовская: после двух строф о природе — строфа к женщине «О, будь лучом моей ты ночи», чтоб мгла «открыла очи и вновь дышала и жила», — это повторение композиции фетовских «Цветов», две строфы о саде, а потом «Сестра цветов, подруга розы, Очами в очи мне взгляни»; и на это наслаивается образ из другого фетовского стихотворения, концовка: «Не без тебя, познавши смутно Всю безотрадность темноты (ср. „обезволенная мгла“), Я жду зари ежеминутно И все твержу: взойдешь ли ты?»