К интерпретации стихотворения М. Кузмина «Олень Изольды»
Текст дается по изданию: Гаспаров В. М., Гаспаров М. Л. К интерпретации стихотворения М. Кузмина «Олень Изольды» // Михаил Кузмин и русская культура XX века. Тезисы и материалы конференции. 15–17 мая 1990 г. / Сост., ред. Г. А. Морев. Л., С. 47–49.
Олень комельский, сотник благочестный,
улусам лень казать ледяный рог,
но свет зеленоватый зорь полночных
в своих зрачках ты и теперь сберег.
Слова «любовь и честь». Они — смертельны!
Живое сердце кровью истекло…
А лесовые круглые просторы,
а зимнее, домашнее тепло!
Взмолился о малиновой рубашке,
а зори рвут малиновый мороз…
Умели пасть подрубленные братья,
и ты такой же родился и рос.
А синий соболь, огненная птица
у печени и вьется и зовет:
«Смотри, смотри, Тристан зеленоглазый,
какое зелье фрау Изольда пьет!»
О, этот голос! Девочка с испугу
запела в недостроенном дому.
Поет, пророчит, ворожит и плачет,
и голос непонятен никому.
Придут жильцы, она забудет страхи,
как именинница пойдет прилечь,
сердца же помнят, что в часы ночные
они стучали о горячий меч.
Стихотворение было напечатано в «Собрании стихотворений» ленинградского Союза поэтов (1926) и перепечатано в III томе мюнхенского издания стихотворений М. Кузмина. Комментария к нему в этом издании фактически не дано, связь образов стихотворения с Тристановой легендой трудноуловима, а слово «комельский» непонятно.
Мы предполагаем в этом слове простую порчу текста: вместо «комельский» следует читать «корнуэльский». Рисунок рукописных букв вполне допускает такое искажение при чтении. Дифтонговое «интеллигентское» произношение «уэ» в один слог крайне нехарактерно для русской фонетики; но так как в этом же стихотворении далее в один слог произносится «фрау», то оно не выпадает из стиля. В позднейшем переводе «Короля Лира» у Кузмина это слово пишется «корнуольский» и читается с дифтонгом, в три слога («уо» вместо «уэ», скорее всего, — вмешательство редакции Собрания сочинений Шекспира).
Если так, то завязка стихотворения проясняется. Олень — тот самый, с которого начинается Тристанов роман: его затравили корнуэльские охотники, а Тристан показал им, как свежевать оленя, не разрубая на части, но сдирая шкуру целиком. После этого Тристан и стал приближенным короля Марка — «сотником благочестным». «Сотником» — потому что среди богатырей-одиночек Артурова цикла Тристан один выступает какое-то время в роли воеводы; «благочестным» — потому что в дальнейшем Тристан скрывается под видом странствующего паломника. Олень — жертва и Тристан — свежеватель отождествляются: во-первых, оба — лесные жители, во-вторых, Тристан впоследствии оказывается так же гоним и травим, как олень в начале сюжета.
«Подрубленные братья» — прежние олени, разделанные еще по старому способу. Зеленые глаза героя — любимый мотив Кузмина, ближайшая параллель здесь — начало «Форели»: «шел Тристан… зеленый пар… остановившееся дико сердце» (ср. «живое сердце кровью истекло»). Малиновая рубашка — та, которой Изольда обменивается с Бранжьеной в ту ночь, когда Бранжьена подменяет ее при Марке, а Изольда соединяется с Тристаном. Малиновая рубашка напоминает также цельносодранную шкуру оленя, на которой кормили собак. Отсюда — образ синего соболя на красном (синий и красный, цвет огня), терзающего, как птица Прометея, печень героя — печень, Платоново вместилище страстей.
(Попутное замечание к строкам стихотворения «Сумерки» из «Парабол»: «И плачет вдаль с унылых скал Кельтическая Ярославна». Комментаторы мюнхенского издания отмечают, что «Изольда ни с каких скал не плакала», но это не так. Первая Изольда плакала со скал — или даже со стены, совсем как Ярославна, — дожидаясь из‐за моря Мархольта, которого убил Тристан; а вторая Изольда дожидалась таким же образом возвращения корабля, посланного за первой Изольдой, чтобы исцелить умирающего Тристана, — ситуация предыдущего стихотворения, «Элегия Тристана».)
Вся эта тема Тристана — оленя и Изольды вставлена в северную раму: она не реальная, а лишь вспоминается на фоне русских ледяных улусов. Главные ассоциации — через цвет: зеленые глаза Тристана напоминают «свет зеленоватый» северного сияния, а малиновая рубашка-шкура — малиновую морозную зарю. Дополнительные ассоциации — через лес, который являет собой в «Тристане» — «круглые просторы», а в русской бревенчатой избе — «домашнее тепло». По-видимому, судьба Тристана и Изольды мерещится русской девочке-невесте «в недостроенном дому», брачном тереме — ср. «Плотники терем кончат скоро» в «Комедии о Евдокии» и ср. «Плотник, ведь ты не достроил крыши» в «Вожатом». Придут жильцы, наступит свадьба, забудутся страхи, и все окончится хорошо.
(Здесь допустима античная ассоциация: это Протесилай и Лаодамия. По одной версии мифа (у Катулла) они соединились браком в недостроенном тереме, и за это Протесилай первым погиб на Троянской войне; по другой версии (использованной В. Брюсовым) Протесилай и Лаодамия так и не успели — из‐за ее страха — соединиться в брачную ночь, а утром он ушел на Троянскую войну; можно сказать, что в ту ночь их сердца тоже стучали о горячий меч. Но прямых отсылок к античности у Кузмина нет, поэтому ассоциация эта необязательна.)
Уже после того, как предлагаемая интерпретация была нами разработана, появилась ценнейшая статья Г. Шмакова «Михаил Кузмин и Рихард Вагнер»[180], предлагающая иной интерпретационный ряд — опирающийся на раскольничьи ассоциации и житие «благочестивого сотника» Евстафия Плакиды. Думается, что эти интерпретации не исключают, а дополняют друг друга, и сопоставление их может дать толчок к дальнейшему прояснению «темного» стихотворения Кузмина.
Бенедикт ЛившицМежду стихией и культурой
Текст дается по изданию: Гаспаров М. Л. Бенедикт Лившиц: между стихией и культурой // Лившиц Б. Полутораглазый стрелец. Воспоминания / Подгот. текста, примеч. А. Е. Парниса. М., 1991. С. 5–19.
Бенедикт Лившиц родился в 1886 году, напечатал первые стихи в 1909 году, выпустил четыре маленькие книжки стихов (первая, в 1911 году, считалась «символистской»; вторая, в 1914 году, — «футуристической»; следующая вышла лишь частично; четвертая, в 1926 году, уже целиком была в индивидуальной манере, не укладывавшейся в рамки школ и направлений), объединил их в итоговом однотомнике 1928 года, потом написал книгу воспоминаний «Полутораглазый стрелец» (вышла в 1933‐м), долго жил переводами стихов и прозы, в 1937 году был арестован, в 1938‐м расстрелян.
В наше издание входит книга воспоминаний. Она написана ярко и умно, в ней говорится о Хлебникове, Давиде Бурлюке, молодом Маяковском, о бурных дебютах русского поэтического и художественного авангарда, который в наши дни привлекает такое живое внимание. А стихи Бенедикта Лившица звучны, но малопонятны, пересыпаны странными словами, значения которых приходится искать в примечаниях, образы их красивы, но связь между этими образами улавливается лишь с трудом — да и стоит ли она этого труда?
На пути к пониманию Лившица-поэта есть одна главная трудность. Из всех литературных кличек, на которые был так щедр на своих раздорожьях начинающийся XX век, крепче всего пристало к нему звание футуриста. Он и сам закрепил его за собой, именно футуризму посвятив свои воспоминания. Между тем собственные его стихи, твердые, величавые и уравновешенные, мало чем напоминают пророческий лепет Хлебникова, мятежный крик Маяковского или косноязычный эпатаж Давида Бурлюка. Чем объяснить это противоречие — если это противоречие? Этот вопрос смущал уже ближайших современников писателя: каким образом этот человек с его французской образованностью, с его классическими вкусами, с его стихотворной техникой, заслужившей похвалу самого Валерия Брюсова, — вдруг оказался соратником диких футуристов, пытавшихся сбросить Пушкина с корабля современности? Правда, соратничество это было недолгим, и как до этой футуристической полосы поэтическую манеру Лившица критики сравнивали с манерой Брюсова, так после этой полосы — с манерой Мандельштама (и то, и другое не без основания). Но от своего прошлого Лившиц никогда не отрекался — даже когда давно уже звучал, по собственному выражению, «отличным ото всех стихом».
Впрочем, сам русский футуризм, если стряхнуть привычку и взглянуть на него свежими глазами, был явлением парадоксально противоречивым. Название его происходит от слова «будущее» («будетлянство», переводил его Велимир Хлебников), выдумано это название было группой итальянских модернистов во главе с Ф. Т. Маринетти, презиравших отсталую современность и прославлявших электрические города, железные нервы и бешеные темпы. В России же, где организатором футуризма был Давид Бурлюк с братьями, знаменем футуризма — Велимир Хлебников, а самым значительным достижением футуризма — Владимир Маяковский, ничто из этого не находило соответствия. Было отрицание современности, но не во имя будущего, а во имя архаического прошлого. Были стихи о небоскребах, экспрессах и электрических ливнях города, но звучали они у Маяковского не железным восторгом, а надрывом и ужасом. Было у Бурлюков торжество хозяйского приятия мира, но распространялось оно не столько на чудеса техники, сколько на «птиц, зверей, чудовищ, рыб, ветер, глину, соль и зыбь». Было у Хлебникова создание нового поэтического языка, но вырастал он органически из праязыковой древности, и будущее, на которое он был рассчитан, напоминало скорее первобытный золотой век, а не мир небоскребов. Что слово «футуризм» закрепилось за русским авангардом 1910‐х годов почти случайно, подробно показывает Б. Лившиц в «Полутораглазом стрельце»; самый напряженный момент этой терминологической путаницы — петербургский визит Маринетти зимой 1914 года, когда одни футуристы пылко приветствовали его, а другие (в том числе Лившиц) столь же пылко нападали на него. Первоначально же группа, предводимая Бурлюками, именовалась «Гилея» — по древнему названию южной Скифии, первобытной силой грозившей эллинству: небоскребы здесь были ни при чем.