Том 3. Русская поэзия — страница 42 из 65

Текст дается по изданию: Гаспаров М. Л. Избранные труды. Т. IV. Лингвистика стиха. Анализы и интерпретации. М., 2012. С. 668–675 (впервые опубликовано в: Октябрь. 1989. № 5. С. 149–152).

Справка из антологии «Сто поэтесс серебряного века»

Вера Александровна Меркурьева (1876–1943). «Полуседая и полуслепая, Полунемая и полуглухая, Вид — полоумной или полусонной, Не говорит — мурлычет монотонно, Но — улыбается, в елее тая… // Ей весело цезуры сбросить пояс, Ей — вольного стиха по санкам полоз, Она легко рифмует плюс и полюс, Но все ее не, но, и без, и полу — Ненужная бесплодная бесполость». Так начинается и кончается стихотворный автопортрет Веры Александровны Меркурьевой: это 1918‐й, ей 42 года, она провинциалка из Владикавказа, одинокая, больная, только год, как перебралась в Москву. Своих стихов она не ценила, видела в них только вечную тему «мир велик, а я мал»; «однако с прибавлением: но я — мир», — убеждал ее Вячеслав Иванов.

В 1917–1920 годах она жила в Москве, с восхищенным несогласием слушала Иванова, дружила с Эренбургом, знакома была с Бердяевым, Гершензоном, Чулковым, Мандельштамом, Цветаевой. Можно сказать: если вычесть из Цветаевой ее пафос самоутверждения, представить программными ее стихами «Пройти, чтоб не оставить тени…», то в остатке получится поэзия Веры Меркурьевой. За всю жизнь она напечатала лишь десятка полтора стихотворений — в московском «Весеннем салоне поэтов» (1918) и во владикавказском альманахе «Золотая зурна» (1926). Во Владикавказ она вернулась в 1920 году, зарабатывала уроками, голодала и холодала; в 1932‐м опять переселилась в Москву, переводила («Избранные стихотворения» Шелли, 1937, сурово осужденные за буквализм); жить ей помогали поэт-переводчик А. С. Кочетков с женой; с ними она в 1941 году, полуживая, уехала в эвакуацию и умерла в Ташкенте.

«Кассандра»

Бабушка русской поэзии[433]
Автопортрет

Полуседая и полуслепая,

Полунемая и полуглухая,

Вид — полоумной или полусонной,

Не говорит — мурлычет монотонно,

Но — улыбается, в елее тая.

Свой бубен переладив на псалмодий,

Она пешком на богомолье ходит

И Зубовскую пустынь посещает,

Но если церковь цирком называет,

То это бес ее на грех наводит.

Кто от нее ль изыдет, к ней ли внидет, —

Всех недослышит или недовидит,

Но — рада всякой одури и дури, —

Она со всеми благолепно курит

И почему-то — ладан ненавидит.

Ей весело цезуры сбросить пояс,

Ей — вольного стиха по санкам полоз,

Она легко рифмует плюс и полюс,

Но — все ее не, нет, и без, и полу —

Ненужная бесплодная бесполость.

18 июня 1918

Есть поэты известные, есть забытые, есть безвестные. Вера Александровна Меркурьева (1876−1943) была безвестной. За всю жизнь она напечатала полтора десятка стихотворений: подборку под названием «Души неживых вещей» в московском альманахе «Весенний салон поэтов» в 1918 году (несмотря на то что в принципе альманах состоял из перепечаток, для сорокалетней дебютантки, выделявшейся необычными интонациями, было сделано исключение) и несколько стихотворений в альманахе «Золотая зурна» во Владикавказе в 1926 году. И это — несмотря на то, что Вячеслав Иванов в рекомендательном письме «Салону поэтов» (то есть Эренбургу и Цетлину-Амари) писал 23 февраля 1918 года: «Я вижу во всем, что она мне сообщает, дарование необыкновенное, силу и смелость чрезвычайные…». А когда ее в 1933 году принимали в Московский горком писателей, то рекомендателями ее были шестеро: академик М. Н. Розанов (для которого она переводила английских поэтов), твердокаменный В. Вересаев, Георгий Чулков, Осип Мандельштам, Борис Пастернак и Борис Пильняк.

На фотографии она сгорбленная, морщинистая, с острыми чертами лица и грустной улыбкой. Фотография снята в 60 лет, стихотворный «автопортрет» написан в 42 года, но и в нем она такова же: трудно вообразить подобное стихотворение у любой другой поэтессы.

Даже специалистам-филологам ее имя ничего не говорит. «А может, лучшая победа Над временем и тяготеньем — Пройти, чтоб не оставить следа, Пройти, чтоб не оставить тени…» — написала однажды Цветаева. Именно так прошла по русской поэзии Вера Меркурьева. Эту бездольность она выбрала себе сама, смолоду отказавшись бороться за свою судьбу, — а судьба в ее веке была сурова.

Некогда подумать о себе,

О любви, никем не разделенной.

Вся-то жизнь — забота о судьбе,

О судьбе чужой, непобежденной.

Весь-то день — уборка и плита,

Да еще аптекарские склянки.

Вся-то ночь — небесная мечта,

Бред Кассандры — или самозванки?

Долго, долго не ложится тень.

Утро настает незванно рано.

Но и днем сквозь усталь, пыль и лень

Слышны ей — лесные флейты Пана.

4 мая 1916

«Кассандра», пророчица, которую никто не слушает, — было ее прозвищем со времен владикавказской юности.

Вера Александровна Меркурьева родилась во Владикавказе 23 августа (4 сентября) 1876 года. Отец ее Александр Абрамович был землемер, межевой ревизор Тифлисской судебной палаты, мать Мелания (Эмилия) Васильевна, урожденная Архиппова, — дочь крестьянки Воронежской губернии и солдата николаевских времен. Раннее детство прошло в Тифлисе, потом родители разошлись, мать поселилась во Владикавказе с пятерыми детьми.

В автобиографии 1926 года Меркурьева пишет: «Росла в большой семье больным одиноким ребенком. Читать выучилась 4‐х лет, почти самоучкой: показывали буквы, но не склады. Сейчас же ушла в книги, главным образом стихи; в 6−7 лет читала Пушкина всего и Лермонтова, но Пушкина любила больше. Первое стихотворение написала 9-ти лет». По воспоминаниям ее подруги Евгении Рабинович: «В. А. была нервным, слабым ребенком с сильно ослабленным слухом. Прекрасные черные глаза, живые, выразительные, черные вьющиеся волосы, большая худоба, постоянно сменяющееся выражение лица, что-то напоминающее итальянку в наружности. Она умела быть заразительно веселой, насмешливой, обаятельно общительной. Но часто тосковала, впадала в уныние…».

С детства и всю жизнь Меркурьева была болезненна, служить не могла, перебивалась домашними уроками. После смерти матери она в 1917−1920 годах пробует прижиться в Москве, становится одной из «прихожанок» (трудно иначе сказать) Вяч. Иванова в его квартире на Зубовском бульваре («…Зубовскую пустынь посещает»), месяц живет в доме у него и у его жены. За эти три московских года написано около половины ее стихов — рукописный сборник «Тщета». Когда в 1920 году жить в изголодавшейся Москве стало совсем трудно, они с овдовевшим Вяч. Ивановым переезжают на Северный Кавказ, почти одновременно. Меркурьева явно надеялась, что он там задержится, но он вскоре перебрался преподавать в Баку. Из Баку шли взволнованные письма: «…Знайте (вопреки всему, что Вы думали и думаете обо мне), что дружба с Вами — одна из значительнейших и мучительнейших страниц моей жизни. Мысль о Вас меня почти не покидает. Как бы желал я быть с Вами!..» (30 ноября 1921); «Дорогая Вера Александровна, я почти не сомневаюсь, что Вы слышите меня на расстоянии (так упорно и томительно я думаю о Вас), и тогда Вы поймете, о чем писать не умею…» (26 декабря 1922). Но письма становятся все реже, и еще до отъезда Иванова в Италию переписка замирает.

Преклонение Меркурьевой перед Вяч. Ивановым было бесконечно, но не безоговорочно. Его рекомендация в «Салон поэтов» и его горячие письма из Баку не были простой любезностью за любезность. Он недаром писал ей в надписи на книге (1 мая 1920): «Моей дорогой подруге Вере Александровне Меркурьевой, поэтессе, которою горжусь, собеседнице, постоянно остерегающейся быть обманутой, но сознательно мною не обманываемой, — памятуя завет: „Любите ненавидящих вас…“». Отношение к Иванову среди московской молодежи было двойственным. О чем больше всего говорил Иванов в своих беседах на Зубовском? Конечно, о вере. Но вера начинается там, где кончается знание. А Вячеслав Иванов знал всё — «таков был общий глас». Так веровал ли он сам? Может быть, он был не кто иной, как Великий Инквизитор? Об этом думает и пишет Вера Меркурьева в своем, может быть, самом замечательном произведении «Мечтание о Вячеславе Созвездном» (февраль 1918), в пяти его частях: «Миф о нем», «Легенда о нем», «Ложь о нем», «Правда о нем», «Сон о нем». Каждая часть — ритмическая и рифмованная проза, заканчивающаяся коротким стихотворением. Содержание — преодоление сомнений. Ни его соборности, ни индивидуальной святости Меркурьева не принимает («церковь цирком называет»), но все прощает за его поэзию:

За то, что он — о, зная, слишком зная, чтоб верить и любить, но зная тоже, что без знамения — конец и край нам, не уставал неволить и тревожить, о Имени послушествуя тайном, — я поклоняюсь. За то, что стон земли моей опальной он повторил, как хор венчальный; за то, что где прошел он счастья вестью, там процвела земля сухая песнью; за то, что он — как мы, утрат во власти — избрал высокий подвиг счастья, — я поклоняюсь… и т. д.

Первая встреча Меркурьевой с Вяч. Ивановым состоялась 22 октября 1917 года; а через три дня по Москве прокатилась неделя революционной войны. Меркурьева приняла революцию как должное («прав державный лапоть, венцы сегодня свергший ниц…») и долю своего поколения — тоже как должное («На лобном месте, веку злого лихие вины искупив…»). Потом, 25 лет спустя, за год до смерти, она писала старому другу: «Вы и я верны себе, измененные, вошедшие в иную жизнь, приявшие ее как свою, верные ей — этой новой, — но мы есть мы — и в этом наша ценность для новой жизни» (Е. Архиппову, 4 апреля 1942). Но потрясение было потрясением, и когда при обстреле Кремля был пробит купол Успенского собора (не все знают, что красной артиллерией при этом командовал футурист Василиск Гнедов, а реставрацией купола через десять лет занимался символист Модест Дурнов), она откликнулась на это сонетом — одним из самых сильных стихотворений революционного года:

Пробоина — в Успенском соборе!

Пробоина — в Московском Кремле!

Пробоина — кромешное горе —

Пробоина — в сраженной земле.

Пробоина — раздор на раздоре.

Пробоина — течь на корабле.

Пробоина — погромное море —

Пробоина — огромно во мгле.

Пробоина — брошенные домы —

Пробоина — братская могила —

Пробоина — сдвиг земной оси!

Пробоина — где мы в ней и что мы?

Пробоина — бездна поглотила.

Пробоина — нет всея Руси.

«Голодно и весело, — пишет она о своем возвращении из Москвы во Владикавказ. — Снята с социального обеспечения как не прослужившая 8 лет при Советской власти, даю уроки английского языка и бедствую терпеливо и довольно равнодушно, но упорно и постоянно. Жизнь впрохолодь, еда впроголодь…». Голодно было всем, а весело было потому, что вокруг Меркурьевой собираются молодые поэты, мечтающие о революции в литературе: это они организовали кружок «Вертеп» и издали микроскопический альманах «Золотая зурна». Почти все они остались дилетантами и выпали из литературы. Исключениями были двое.

Первый — это А. С. Кочетков, с которым она познакомилась еще в Москве у Иванова; с ним «знакомство мое… составляет любопытную и причудливую сказку, но здесь ей не место», — писала Меркурьева в автобиографии. Это будущий переводчик, автор романса «С любимыми не расставайтесь» и оригинальный, до сих пор по-настоящему не известный, поэт. Меркурьева еще в 1920 году приветила его триолетом: «Что, кроме песен, дать поэту? Что, кроме песен, даст поэт…». Он годился ей в сыновья, ее любовь к нему — и материнская, и женская, с женой его она тоже была очень близка, а он всю жизнь признавал себя учеником Меркурьевой: «Вы единственный человек, с которым у меня истинная душевная близость… Вас я готов слушаться всегда и во всем… И пока Вы существуете на свете, мне все-таки легче бороться с судьбой. Целую Вашу руку» (17 июля 1931).

Второй — это Е. Я. Архиппов, друг еще дореволюционных лет, владикавказский преподаватель (впоследствии награжденный орденом Ленина), поклонник Анненского, Волошина и Черубины де Габриак, автор рукописной «Книги о Вере Меркурьевой». Потом Меркурьева описывала его Анне Ахматовой так: «Серебряные волосы, юное розовое лицо, черные глаза, грустные и спрашивающие. Насмешлив, зол и нежен. Остроумен, редкий чтец. Картонажных дел мастер. Предан М. Волошину, любит Гумилева, Ахматову, ценит Маяковского. Не писатель и не спутник литературы, но сам литератор истинный, нашедший свой стиль». Стиль Архиппова — захлебывающийся, импрессионистический; «картонажным мастером» он назван за то, что свои и чужие любимые стихи он переписывал в маленькие книжечки (почерки у него были как у князя Мышкина) и художественно их переплетал для себя и друзей: образец старой культуры, ушедшей в быт, в рукопись. Такова и его «Книга о Вере Меркурьевой» (Пепельной царице): «Глаза темно-янтарные, затененные, спрашивающие и хотящие, чтобы не был услышан вопрос. Улыбка — ласки и тонкой благословляющей насмешки… Ее речь — несколько растянутая, поющая, как в сказке. Ее походка — скользящая, но шаги мелкие и тревожные. В ее прикосновениях больше прохлады, чем тепла… Желая обратить внимание… касается обратной стороной ладони» и т. д. Он посылал ее стихи Черубине де Габриак, та отзывалась о них с завистью: «в ней есть то, чего так хотела я и чего нет и не будет: подлинно русское, от Китежа…» (автобиография 1927 года). «Вертеп» он переименовал в «Винету» — сказочный город, скрывший свои богатства на морском дне. Меркурьева любила его, но не без иронии: «Вы будто в хронической обиде на меня. А за что? Могу сказать: неповинна ни деянием, ни помышлением, разве иногда словом зубастым, так это манера моя» (25 июня 1934).

Евг. Архиппову посвятила Меркурьева стихотворение 1922 года — видимо, от него шли слова, которыми начинается стихотворение. Заглавие — «Как все». Это лучшая из автохарактеристик поэтессы.

— Живи, как все! — это мило,

Но я и жила, как все:

Протянутая, шутила

На пыточном колесе.

Пройдя до одной ступеньки

Немой, как склеп, нищеты, —

Как все, я бросала деньги,

Голодная — на цветы.

Весь день на черной работе

Замаливала грехи,

Как все — в бредовой дремоте

Всю ночь вопила стихи.

Как все, любившему снилась

Тяжелым сном на беду.

За ярость дарила милость,

Как все — любовь за вражду.

Ступив своей жизни мимо,

Навстречу смертной косе —

Давно я живая мнимо

И только кажусь, как все.

Но в «Винете» было не так весело, как в «Вертепе», и скоро Меркурьева окончательно покинула Владикавказ и уехала в Москву, куда ее настойчиво звал Кочетков.

Отъезд был болезненным: «Милые! поймите же: я иду в изгнание» (16 сентября 1932). За считаные месяцы до этого умерла ее сестра, с которой они жили вдвоем: порвалась последняя родственная связь с Владикавказом. В стихах на смерть сестры замечательна кульминация: «А наша кошка?..» Подбирать и выхаживать искалеченных кошек, щенков, птиц было постоянной заботой Меркурьевой — как, впрочем, и Кочетковых; когда с этим «зверолюбивым миром» (выражение С. В. Шервинского) столкнулась Анна Ахматова, она спросила: «У них всегда такое безобразие?»

В Москву Меркурьева приехала совсем больная, для беготни по редакциям у нее не было сил. Помогли друзья и добрые люди: Кочетков, Шервинский, М. Н. Розанов. Лежа в постели, она переводила сперва Байрона, потом Шелли. «Избранные стихотворения» Шелли (М., 1937) — единственная книга, выпущенная ею; да и то на титуле вместо «Пер. В. А. Меркурьевой» было напечатано «Пер. В. Д. Меркурьевой». Перевод получился плох: резкий угловатый стиль, к которому пришла в эту пору Меркурьева, мало подходил к нежной лирике Шелли. Он оказался на месте в переводе «Освобожденного Прометея»:

— Властитель демонов, богов и духов —

Всех, кроме одного, — во всех мирах

Кружащихся и ярких, что лишь ты

Да я бессонными очами зрим!

Взгляни на землю, где твоих рабов

За поклоненье, за мольбы и труд

Ты наградил презрением к себе,

И страхом, и бесплодностью надежд;

А мне — врагу — ты, злобой ослеплен,

Дал власть и над несчастием моим,

И над твоею местию пустой.

Бессонные часы трех тысяч лет,

Когда был годом пытки каждый миг,

Скорбь, одиночество, презренье — вот

Над чем я царствую — славней, чем ты

На жалком троне, о могучий бог! —

но перевод этот не был ни закончен, ни напечатан. Заявка на перевод Браунинга (вот где был бы уместен этот стиль!) не прошла, переводить приходилось туркмен, узбеков, а также разные мелочи вроде эпиграфов. Правда, директор Гослитиздата И. К. Луппол однажды воскликнул: «Почему все только переводы? Пусть сделает сборник — издаем же мы Ахматову, издадим и Меркурьеву»; но, как известно, ни Ахматова, ни Меркурьева в 1930‐х годах в печати так и не появились.

Летом, начиная с 1935 года, она живет вместе с Кочетковыми в избе в Старках, под Коломной, близ летнего дома Шервинских: комната разгорожена на четыре четвертушки, в двух Кочетков с женой, в двух Меркурьева с подругой. Кочетков гонит в день по 100 строк Шиллера, она, в постели, — по 30−50 строк Шелли. «Я в первый раз близко к северной природе и могу сказать — успокоительна… Больно, что от старости, от бессилия не могу почувствовать в полной мере: проходит мимо, как тени в полусне. Кончена жизнь, кончена я как поэт, — осталась высохшая личинка» (Е. Архиппову, 17 июля 1936). Это здесь, в эту избу, заходила к Меркурьевой Ахматова, и Меркурьева всерьез огорчалась, что нет ничего красного — подстелить гостье под ноги. «Это лето было осмыслено только встречами с Ахматовой… Необычайно и совершенно прекрасна она. Жизнь неполна у тех, кто не видел ее в лицо. Знаете, Евгений, ни с кем, ни к кому у меня не было такого, что к ней: полное признание, полное отречение от себя — есть только она. Встреться мы 20 лет тому назад — была бы, вероятно, дружба до гроба, а сейчас — мое преклонение и ее отклонение. Так и должно быть, несбыточного не бывает» (3 октября 1936).

И все-таки, отвечая еще в 1934 году на анкету Е. Архиппова: «Кто Вам ближе: А. Ахматова или Марина?» — Меркурьева написала: «Боюсь — вторая». Чуткий читатель сам расслышит цветаевские интонации хотя бы в таких стихах Меркурьевой, как «Пробоина» или «Как все». Волошин когда-то говорил молодой Цветаевой, что ее хватило бы на нескольких поэтов; одним из этих поэтов могла бы быть Меркурьева. Сделаем опыт по психологической арифметике: вычтем из стихов Цветаевой самое броское — ее пафос самоутверждения, представим себе, что самое программное для нее стихотворение — это то, где говорится, что лучшая победа над временем — пройти, не оставив следа, — и получится Вера Меркурьева.

С Цветаевой Меркурьева была отдаленно знакома еще по Москве, через Иванова или через Эренбурга. Когда в 1939 году Цветаева вернулась в Россию, одинокая и бездомная, то Меркурьева написала ей; Цветаева откликнулась (20 февраля 1940): «Я Вас помню — это было в 1918 г., весной, мы с вами ранним рассветом возвращались из поздних гостей. И стихи Ваши помню — не строками, а интонацией — мне кажется, вроде заклинаний? Э[ренбур]г мне говорил, что Вы — ведьма и что он, конечно, мог бы Вас любить… Мы все старые — потому что мы раньше родились! — и все-таки мы, в беседе с молодыми, моложе их — какой-то неистребимой молодостью! — потому что на нашей молодости кончился старый мир, на ней — оборвался». Это первое из трех сохранившихся цветаевских писем к Меркурьевой, а в третьем (31 августа 1940) Цветаева пишет: «Моя жизнь очень плохая. Моя нежизнь… Москва меня не вмещает. Мне некого винить. И себя не виню, потому что это была моя судьба. Только — чем кончится?.. Меня — все меньше и меньше… Остается только мое основное нет». Меркурьева с Кочетковыми откликаются на это самым человеческим образом: приглашают Цветаеву с сыном на лето в 1941 году к себе в Старки. В десятых числах июня они списываются, а 22‐го начинается война. «Она прожила у нас в Старках перед отъездом две недели и была такая — сама не своя, что чувствовалось что-то недоброе», — писала потом Меркурьева уже из эвакуации (К. Архипповой, 23 февраля 1942).

Местом эвакуации был Ташкент, ехали туда 24 дня, Меркурьева — с воспалением легких. В Ташкенте — голод, холод, теснота, темнота, нервы, ссоры, венок сонетов «На подступах к Москве», письма, каких так много было в войну: «помогите, вы же можете что-нибудь сделать!» О последней встрече с Ахматовой Меркурьева писала: «была недолго, как всегда, накинув на голову черное кружево. Оставила, как всегда, черты невероятного, неправдоподобного. Моя ташкентская мука оправдана ею. А жить — трудно, не жить — легче… От кровати до стола еле додвигаюсь… Вообще последняя глава „Книги о Вере Меркурьевой“ — лучше Вам ее не писать: сварливая, поедом едящая всех яга, сгорбленная, вся в морщинах, уродливая калека — и злая» (Е. Архиппову, 4 апреля 1942). Умерла она 20 февраля 1943 года. Подруга пишет: «Похоронили ее на одном кладбище с Черубиной и, по-моему, недалеко от Черубины — тоже над городом[434]… Там чудесный вид на горы, целую цепь гор. Был ясный солнечный день, и горы были как на ладони».

Борис Пастернак