«Суббота
Моя обожаемая Ронга!
Кошмар закончился. Завтра будет уже две недели, как я с вами встречалась, помните? Вы уезжаете в Бордо, а я… Я, мой бедный друг, решила покончить с собой! Признаюсь теперь, что первую дозу яда я уже приняла. Внешне Франсуа казался не очень взволнованным! Не думаю, что в душе он метался как безумный, не зная, что предпринять! С тех пор я поняла, насколько ошибалась на его счет. Но он такой непредсказуемый! Да, в воскресенье вечером я была в полном отчаянии. Он заставил меня выпить снотворное, и я трусливо согласилась! Я не хотела следить, не вставая с постели, за его сборами, слышать, как одна за другой запираются двери, и затем остаться одной в тишине опустевшего дома.
В понедельник, когда я открыла глаза, он был рядом. Он никуда не уехал! Мне самой кажется, что это сон. И, однако, он здесь! Как и я, он читал газеты, из них узнал обо всех подробностях трагедии, и лицо его осталось спокойным, как если бы эта женщина была ему незнакома! Иногда у меня возникает мысль, что он мог оказаться там вместе с ней и вместе с ней утонуть! Я потрясена! Но только не он! Когда в утренней газете я сегодня прочитала, что выловили тело со стороны Лабернери, я разволновалась, несмотря на всю ненависть, которую испытывала к ней. Он же бровью не повел. Ронга, дорогая Ронга, теперь я уверена, что он ее никогда не любил, я хочу сказать, не любил всем сердцем. Вы ошиблись; он мог увлечься ею, это я допускаю. Вы его видели, как вы мне говорили, охваченного мучительной страстью. Но он не уехал, и спорить не о чем. Если бы эта женщина обладала малейшей властью над ним, он бы покинул меня, поверьте мне! Все козни, которые мы строили, были излишни! Теперь я смеюсь над ними! Жизнь возобновится такая же, как прежде, лучше, чем прежде. Она уже возобновилась! Ко мне вернулись силы. Я прихорашиваюсь для него. Прежде всего и с какой радостью я уничтожила то первое письмо, которое написала вам… Но хватит об этом. Как хорошо, Ронга, все забыть, быть счастливой, слышать, что он дома. Он приходит, уходит, под сапогами скрипят половицы. Пахнет трубкой, куда ни пойдешь. Мне нравится этот запах. Мне все нравится в нем, даже то, как он молчит, смотрит в пустоту. Раньше, быть может, я не умела его любить! Я его любила про себя, не ценила его присутствия. С некоторых пор я знаю, что там, где нет тела, нет любви! Еще недавно то, что я написала, вызвало бы у меня негодование! Я изменилась. Стала другой. Я не испытываю ненависти. И думаю о Мириам с нежностью. Она, наверное, тоже страдала!
Не знаю, дорогая Ронга, увидимся ли мы. Но помните, что я вам очень признательна. Вы мне помогли, и я этого никогда не забуду. Спасибо. Наспех заканчиваю это письмо, так как Франсуа там, наверху, зашевелился. Сегодня суббота, он уезжает в Нант, как обычно. Поедет за покупками, обновит свою аптечку и, конечно, сходит в кино. Ему нравится эта прогулка, и мне хочется, чтобы он вновь обрел свои привычки. Он и не подозревает о том, что мне все известно. И никогда об этом не узнает. Он будет жить рядом со мной как ребенок, которого простили. Пишите мне время от времени, Ронга. Я ваш искренний друг.
— Подожди, Франсуа, я составила список вещей, которые нужно купить. Мне нужна мастика. В Бовуаре она стоит слишком дорого. Еще два карниза для занавесок, я пометила размеры… И потом, еще пять-шесть мелочей… Скажи мне: «До свидания…» Поцелуй меня… Мог бы побриться… Это еще что за толстый конверт?.. Деньги, держу пари. Нет?.. До чего же ты скрытный!.. Не возвращайся слишком поздно — на ужин тебя ждет сюрприз… Прощай, Франсуа, дорогой. Ты так часто общаешься с животными, что стал таким же молчаливым, как они. Ну и пусть! Ты мне нравишься, какой есть… Возвращайся поскорей… Я тебя жду…
Трагедия ошибок
Старик! Меня называют Стариком! Говорят, я одинокий и жестокий маньяк. Уверяют также, что я обладаю могучим умом и беспредельной властью. Я действительно стал, если верить тем книгам, которые уделяют моей скромной особе слишком большое внимание, Владыкой Мира.
Всеведущий, вездесущий, вершитель человеческих судеб, я заслужил, чтобы прозвище мое, Старик, писалось с большой буквы, я стою по ту сторону добра и зла, передо мной преклоняются. Короче говоря, сегодня я считаю нужным покончить с этой бессмысленной легендой, развеять, как говорится, этот миф о себе. Я такой же человек, как и все, только у меня чуть более скептический взгляд на жизнь, возможно, потому, что на своем веку я повидал немало безрассудных действий, и потому, что сам совершал безрассудные поступки. Война — мое ремесло, это так. Побежденные никогда не вызывали у меня чрезмерной жалости. Но существует множество ни в чем не повинных людей, тех, кому приходится расплачиваться за других, кого поражают шальные пули, кто погибает по недоразумению. Тайная борьба всегда рождает ненужные драмы, непредсказуемые и непоправимые. Я часто думаю об этих драмах. В них есть что-то потаенное, коварное, необъяснимое. Они составляют грязную и кровавую накипь тайной войны. Возможно, у меня были победы. Я забыл о них. Но воспоминания о бессмысленных жертвах преследуют меня. Будь я писателем, я бы сам рассказал об этом, чтобы показать людям, что секретные расследования — не совсем то, что они думают.
Впрочем, меня гораздо больше, чем сам разведчик, интересуют его жена, или брат, или друг, та или тот, чья жизнь будет исковеркана уже потому, что у человека, которого любишь, оказывается, два лица, две жизни, два сердца, о чем окружающие даже не догадываются. Он всегда носит маску, и эту маску принимают за его лицо. Происходит ошибка, и разыгрывается трагедия, трагедия ошибок, самая невыносимая из всех.
Поскольку у меня нет литературного таланта, я ограничусь в этой первой истории лишь публикацией необработанных материалов: дневников и донесений. Эти документы позволят читателю постепенно постичь ту правду, которой неприятно смотреть прямо в глаза. Ему и судить. Что касается меня, то свое суждение я уже вынес.
Дневник Жака
22 июля
Прекрасно понимаю, что вести дневник глупо. Но за последние три недели в моей жизни произошло столько событий, и событий столь необычных, что если я сейчас не возьмусь разобраться во всем, не вспомню, каким я был до этого, то совсем запутаюсь… Уже сейчас… да, уже сейчас я не знаю, кто я — Жак Кристен или тот, другой. Мне бы не следовало соглашаться. Теперь я как бы стал узником, отпущенным под честное слово. Я не могу спастись бегством. Слишком поздно. Во всяком случае, если когда-нибудь меня вынудят использовать ради своей защиты эти записи, я буду вправе утверждать, что попал в подобное положение в какой-то мере против собственной воли.
Мне следовало бы восстановить все подробности с самого начала. Но именно такого рода работа мне претит. Я никогда не был педантичным. Никогда не задумывался о будущем. Всегда откладывал на завтра то, что мог сделать сегодня. Те, кто проявлял ко мне интерес, не раз говорили мне, что я далеко пойду с моими способностями… И действительно, в двадцать лет я был скрипачом, подающим большие надежды. Если бы кто-нибудь проявил настойчивость, заставил бы меня трудиться, развивать свой талант, который расцвел почти без всяких усилий с моей стороны, одним словом, если бы кто-нибудь сумел взять меня в руки, как иной менеджер нерадивого боксера, я, может, не уступал бы сейчас самым известным скрипачам мира. Но у меня не было денег, я не умел просить, не знал, что успех достается не самым лучшим, а самым ловким. К тому же я был красив. Я говорю об этом совершенно беспристрастно. Я никогда не мог толком понять, что значит быть красивым. Но столько женщин говорили мне с каким-то надрывом в голосе: «Как ты красив!» — что я в конце концов согласился с ними. О! Мне было это вовсе не трудно. Естественно, слова их льстили моему самолюбию. Что за чудесная игра — переходить от одной к другой, обволакивать их музыкой, осторожно ловить их в расставленные сети, словно прекрасных диких козочек! Как увлекала меня эта охота! Я не понимал, что таким образом жертвую временем, которое мне следовало упорно посвящать честолюбивым устремлениям. Я соглашался на ангажементы, которых должен был бы стыдиться. Играл в казино, в пивных. Мои учителя отвернулись от меня. Однако я все еще не понимал, что качусь в пропасть. Но вот однажды, в Каннах, меня словно молнией ударило. Я играл тогда в модном ресторане. Обстановка летнего отдыха, южного солнца, легких любовных связей, богатства нравилась мне. Я исполнял небольшие эффектные вещи, которые очаровывают купальщиц во время чая: «Китайский тамбурин», «Чардаш»… Мне аплодировали — я низко кланялся, как паяц, кем, в сущности, и был. Однажды, не знаю почему, я заиграл «Арию» Баха. И сразу почувствовал, как в зале постепенно воцаряется тишина. Посетители перестали болтать. Я догадывался, что люди подают друг другу знак замолчать. Я все еще вижу официанта, застывшего с подносом, уставленным бутылками. В этот день во мне жила сама музыка. Не понимаю, почему она тогда выбрала именно меня — меня, который был ее недостоин. Я долго буду помнить мгновения, которые пережил, когда в воздухе замерла последняя нота: потрясенная тишина, такая глубокая, что отчетливо различим был даже звон упавшей ложки — и вдруг такой оглушительный, что я зажмурил глаза, взрыв восторга, гром аплодисментов, прокатившийся слева направо, который, все нарастая, перешел в возгласы: браво!., бис!.. Случилось то, чего я никогда не знал, о чем тщетно мечтал: я услышал крики толпы, влюбленной толпы. Ощущение было столь необычным, столь сладостным, столь потрясающим, что все остальное потеряло для меня всякий смысл. Я почувствовал во рту горечь презрения и стыда. Вечером я готов был наложить на себя руки. Возможно, мне следовало тогда покончить с собой, но я слишком привык жалеть самого себя. И потом, я все еще надеялся, что удача улыбнется мне. Я играл в самых дешевых кафе и ресторанах, был отвратителен самому себе, но, вопреки всему, не терял надежды. Ведь мне еще не было и тридцати.