Том 3. Стихотворения и поэмы 1907–1921 — страница 12 из 22

Последний — назван первым марта.

В семье — печаль. Упразднена

Как будто часть ее большая:

Всех веселила дочь меньшая,

Но из семьи ушла она,

А жить — и путанно, и трудно:

То — над Россией дым стоит…

Отец, седея, в дым глядит…

Тоска! От дочки вести скудны…

Вдруг — возвращается она…

Что́ с ней? Как стан прозрачный тонок!

Худа, измучена, бледна…

И на руках лежит ребенок.

Вторая глава

(Вступление)

I

В те годы дальние, глухие,

В сердцах царили сон и мгла:

Победоносцев над Россией

Простер совиные крыла,

И не было ни дня, ни ночи

А только — тень огромных крыл;

Он дивным кругом очертил

Россию, заглянув ей в очи

Стеклянным взором колдуна;

Под умный говор сказки чудной

Уснуть красавице не трудно, —

И затуманилась она,

Заспав надежды, думы, страсти…

Но и под игом темных чар

Ланиты красил ей загар:

И у волшебника во власти

Она казалась полной сил,

Которые рукой железной

Зажаты в узел бесполезный…

Колдун одной рукой кадил,

И струйкой синей и кудрявой

Курился росный ладан… Но —

Он клал другой рукой костлявой

Живые души под сукно.

II

В те незапамятные годы

Был Петербург еще грозней,

Хоть не тяжеле, не серей

Под крепостью катила воды

Необозримая Нева…

Штык све́тил, плакали куранты,

И те же барыни и франты

Летели здесь на острова,

И так же конь чуть слышным смехом

Коню навстречу отвечал,

И черный ус, мешаясь с мехом,

Глаза и губы щекотал…

Я помню, так и я, бывало,

Летал с тобой, забыв весь свет,

Но… право, проку в этом нет,

Мой друг, и счастья в этом мало…

III

Востока страшная заря

В те годы чуть еще алела…

Чернь петербургская глазела

Подобострастно на царя…

Народ толпился в самом деле,

В медалях кучер у дверей

Тяжелых горячил коней,

Городовые на панели

Сгоняли публику… «Ура»

Заводит кто-то голосистый,

И царь — огромный, водянистый —

С семейством едет со двора…

Весна, но солнце светит глупо,

До Пасхи — целых семь недель,

А с крыш холодная капель

Уже за воротник мой тупо

Сползает, спину холодя…

Куда ни повернись, всё ветер…

«Как тошно жить на белом свете» —

Бормочешь, лужу обходя;

Собака под ноги суется,

Калоши сыщика блестят,

Вонь кислая с дворов несется,

И «князь» орет: «Халат, халат!»

И встретившись лицом с прохожим,

Ему бы в рожу наплевал,

Когда б желания того же

В его глазах не прочитал…

IV

Но перед майскими ночами

Весь город погружался в сон,

И расширялся небосклон;

Огромный месяц за плечами

Таинственно румянил лик

Перед зарей необозримой…

О, город мой неуловимый,

Зачем над бездной ты возник?..

Ты помнишь: выйдя ночью белой

Туда, где в море сфинкс глядит,

И на обтесанный гранит

Склонясь главой отяжелелой,

Ты слышать мог: вдали, вдали,

Как будто с моря, звук тревожный,

Для божьей тверди невозможный

И необычный для земли…

Провидел ты всю даль, как ангел

На шпиле крепостном; и вот —

(Сон, или явь): чудесный флот,

Широко развернувший фланги,

Внезапно заградил Неву…

И Сам Державный Основатель

Стоит на головном фрегате…

Так снилось многим наяву…

Какие ж сны тебе, Россия,

Какие бури суждены?..

Но в эти времена глухие

Не всем, конечно, снились сны…

Да и народу не бывало

На площади в сей дивный миг

(Один любовник запоздалый

Спешил, поднявши воротник…)

Но в алых струйках за кормами

Уже грядущий день сиял,

И дремлющими вымпелами

Уж ветер утренний играл,

Раскинулась необозримо

Уже кровавая заря,

Грозя Артуром и Цусимой,

Грозя Девятым января…

Третья глава

Отец лежит в «Алее роз»,

Улица в Варшаве.

Уже с усталостью не споря,

А сына поезд мчит в мороз

От берегов родного моря…

Жандармы, рельсы, фонари,

Жаргон и пейсы вековые, —

И вот — в лучах больной зари

Задворки польские России…

Здесь всё, что было, всё, что есть,

Надуто мстительной химерой;

Коперник сам лелеет месть,

Склоняясь над пустою сферой…

«Месть! Месть!» — в холодном чугуне

Звенит, как эхо, над Варшавой:

То Пан-Мороз на злом коне

Бряцает шпорою кровавой…

Вот оттепель: блеснет живей

Край неба желтизной ленивой,

И очи панн чертя́т смелей

Свой круг ласкательный и льстивый…

Но всё, что в небе, на земле,

По-прежнему полно печалью…

Лишь рельс в Европу в мокрой мгле

Поблескивает честной сталью.

Вокзал заплеванный; дома,

Коварно преданные вьюгам;

Мост через Вислу — как тюрьма;

Отец, сраженный злым недугом, —

Всё внове баловню судеб;

Ему и в этом мире скудном

Мечтается о чем-то чудном;

Он хочет в камне видеть хлеб,

Бессмертья знак — на смертном ложе,

За тусклым светом фонаря

Ему мерещится заря

Твоя, забывший Польшу, боже! —

Что́ здесь он с юностью своей?

О чем у ветра жадно просит? —

Забытый лист осенних дней

Да пыль сухую ветер носит!

А ночь идет, ведя мороз,

Усталость, сонные желанья…

Как улиц гадостны названья!

Вот, наконец, «Аллея Роз»!.. —

Неповторимая минута:

Больница в сон погружена, —

Но в раме светлого окна

Стоит, оборотясь к кому-то,

Отец… и сын, едва дыша,

Глядит, глазам не доверяя…

Как будто в смутном сне душа

Его застыла молодая,

И злую мысль не отогнать:

«Он жив еще!.. В чужой Варшаве

С ним разговаривать о праве,

Юристов с ним критиковать!..»

Но всё — одной минуты дело:

Сын быстро ищет ворота

(Уже больница заперта),

Он за звонок берется смело

И входит… Лестница скрипит…

Усталый, грязный от дороги

Он по ступенькам вверх бежит

Без жалости и без тревоги…

Свеча мелькает… Господин

Загородил ему дорогу

И, всматриваясь, молвит строго:

«Вы — сын профессора?» — «Да, сын…»

Тогда (уже с любезной миной):

«Прошу вас. В пять он умер. Там…»

Отец в гробу был сух и прям.

Был нос прямой — а стал орлиный.

Был жалок этот смятый одр,

И в комнате, чужой и тесной,

Мертвец, собравшийся на смотр,

Спокойный, желтый, бессловесный…

«Он славно отдохнет теперь» —

Подумал сын, спокойным взглядом

Смотря в отво́ренную дверь…

(С ним кто-то неотлучно рядом

Глядел туда, где пламя свеч,

Под веяньем неосторожным

Склоняясь, озарит тревожно

Лик желтый, туфли, узость плеч, —

И, выпрямляясь, слабо чертит

Другие тени на стене…

А ночь стоит, стоит в окне…)

И мыслит сын: «Где ж праздник Смерти?

Отцовский лик так странно тих…

Где язвы дум, морщины муки,

Страстей, отчаянья и скуки?

Иль смерть смела бесследно их?» —

Но все утомлены. Покойник

Сегодня может спать один.

Ушли родные. Только сын

Склонен над трупом… Как разбойник,

Он хочет осторожно снять

Кольцо с руки оцепенелой…

(Неопытному трудно смело

У мертвых пальцы разгибать).

И только преклонив колени

Над самой грудью мертвеца,

Увидел он, какие тени

Легли вдоль этого лица…

Когда же с непокорных пальцев

Кольцо скользнуло в жесткий гроб,

Сын окрестил отцовский лоб,

Прочтя на нем печать скитальцев,

Гонимых по́ миру судьбой…

Поправил руки, образ, свечи,

Взглянул на вскинутые плечи

И вышел, молвив: «Бог с тобой».

Да, сын любил тогда отца

Впервой — и, может быть, в последний,

Сквозь скуку панихид, обедней,

Сквозь пошлость жизни без конца…

Отец лежал не очень строго:

Торчал измятый клок волос;

Всё шире с тайною тревогой

Вскрывался глаз, сгибался нос;

Улыбка жалкая кривила

Неплотно сжатые уста…

Но разложенье — красота

Неизъяснимо победила…

Казалось, в этой красоте

Забыл он долгие обиды

И улыбался суете

Чужой военной панихиды…

А чернь старалась, как могла:

Над гробом говорили речи;

Цветками дама убрала

Его приподнятые плечи;

Потом на ребра гроба лег

Свинец полоскою бесспорной

(Чтоб он, воскреснув, встать не мог).

Потом, с печалью непритворной,

От паперти казенной прочь

Тащили гроб, давя друг друга…

Бесснежная визжала вьюга.

Злой день сменяла злая ночь.

По незнакомым площадям

Из города в пустое поле

Все шли за гробом по пятам…

Кладби́ще называлось: «Воля».

Да! Песнь о воле слышим мы,

Когда могильщик бьет лопатой

По глыбам глины желтоватой;

Когда откроют дверь тюрьмы;

Когда мы изменяем женам,

А жены — нам; когда, узнав

О поруганьи чьих-то прав,

Грозим министрам и законам

Из запертых на ключ квартир;

Когда проценты с капитала

Освободят от идеала;

Когда… — На кладбище был мир.

И впрямь пахнуло чем-то вольным:

Кончалась скука похорон,

Здесь радостный галдеж ворон

Сливался с гулом колокольным…

Как пусты ни были сердца,

Все знали: эта жизнь — сгорела…