<к> мировой системе и т. д.
Живописный олыт доказует, что всё, возникающее в представлении, не существует в поверхности живописного доказательства, что в нем нет ни линии, ни формы объема, <ни> времени, <ни> пространства и даже силовых перемещений, но существует действие вне всех предметных реальностей.
Таковое действие я называю возбуждением, {то есть} состояние, в котором нет измерения и протяженности. Сам же предмет может возникнуть тогда, когда будет обнаружена единица такая, которая при попытке ее разделить не разделится; но таковая единица не может быть предметом исследования, так как она не разделима никаким исследованием, следовательно, не измеряема. Исследовать возможно то, что разделяется (как всякий воображаемый предмет, делящийся на воображения о {других} предметах), раз-суждается, раз-мышляется, раз-множается (рассуждения как элементы), но и в этом случае бесконечность разделяемой единицы не может быть исследуема, она вне абсолюта, что и выводит ее из предмета исследования.
Исследование, влекущее за собой познание вещи, возможно тогда, когда существует абсолют. Поэтому полагаю, что в религии очерчение Бога как абсолютного совершенства нельзя считать верным, [ибо] Бог <в этом случае> был бы познан в подлинности (абсолют как статичность Бога, которую возможно постигнуть, ибо <тогда> существует абсолютная граничность)58.
С другой же стороны, Бог представляет собой вечность и бесконечность, в этом случае он не познаваем, он не абсолютен. Тоже не подлежит исследованию ни линия, ни другая форма в живописной холсте, где она существует только как видимость, но не подлинность, поэтому «Мир как восприятие» не суть действительность материальная.
Не иначе обстоит дело и в называемой подлинным <бытием> материальной жизни общежития. Однако все общежитие занято тем, что вечно всё исследует, «научно обосновывает» и утверждает либо в материальности, либо в духовности мировую суть. Таким образом, жизнь общежития сложена из того, что не может быть ни разделено, ни сложено, ни перемещено и исследуемо, а также не знаемо и познаваемо осязаемо сознательно. Это все касается простого суждения, действительность остается вне сознания.
Остается еще одно положение, претендующее на подлинность бытия, — «наглядность причины и действия». Не вникая ни в какие научные обоснования и исследования, размышления и предположения, — есть простыв действия, причины которых неизвестны, а вернее, их нет; <то есть> возможно чисто механическое беспредметное бытие, но и в этом случае возникновение наглядной «причины» как чистой подлинности не может быть ею — уже «причина» становится моим представлением и предположением, и в конце концов «причинность» и станет тайной. Но эта тайна становится <тайной> тогда, когда моя мысль хочет постигнуть несуществующее непостижимое в ней бытие как подлинную причину, т. е. всякая причина есть бытие, видоизменяющее явления. Но ведь всякое явление — бытие, следов<ательно>, <оно> не может иметь многих причин, отсюда и «наглядность» причины отпадает, ровно ничего не говорит и не устанавливает подлинного бытия.
Отсюда мне кажется, что установить, «что» направляет мое сознание, невозможно, причинного истока не вскрыть, а частичное не суть всё. Само сознание как подлинность в природе также не существует. Сознание, таким образом, как и бытие, — простое имя. Имя и будет подлинностью жизни общежития, сплошные условия и восприятия.
Мир общежития подобен живописному холсту, оно имеет то, чего не имеет природа, — мировая подлинность вне имени, а восприятия физические вне сознания. Чтобы создать реальный мир, общежитие дало неизвестному имя и [тем] сделало неизвестное реальным. Наступила условная реализация и восприятие, поддержанное представлением, но не познаваемым известным.
Так, наука дала имя неизвестному «камфара», «никель», «платина» и нашла, возможно, ближайшие причины воздействий.
Будет ли имя реальной подлинностью? Мне кажется, что нет. «Что» наука держит в своей руке, ей никогда не будет известно, — как и всякому человеку, носящему имя, неизвестно, подлинно ли им называет себя, и <откуда известно>что он действительно Иван.
Отсюда и возникает человеческая жизнь строящихся на условиях имен, другой реальности общежитие не может иметь (в действительности существует другая реальность, скрытая по-за сознанием). Природа не имеет имен и не может иметь ни закона, ни суда, ни преступлений; и если бы человек стал той же подлинностью, не имел бы их тоже.
Люди, сложенные на кладбищах, равны и безвредны природе, не подлежат ни суду, ни наказанию, не имеют над собой власти. Если человек, у которого нет имени, изловлен законом, — закон бессилен, не видит в нем подлинности, ему нужно известное, неизвестное <ни> закону, ни суду не подлежит. Для этого суд или закон будет добиваться выяснения личности, отыскивая не его как подлинность, а <его> имя, и это имя как условность подлежит суду закона.
Наука, как и церковь, вновь появившемуся явлению дает имя, делает явление фактом условно или научно реальным.
Государство только в имени своих сил считает их реальными — давая имя своей армии, видит их <силы> реально существующими. В имени видит подлинность охраны своего закона. Но имя остается именем, подлинность — подлинностью, что остается неизвестн<ой> и мо<жет> опрокинуть всю надежду, разрушив идею или закон.
Собирая имена, оно <Государство> стремится выяснить, свободно ли это имя, нет ли в нем заложенной чуждой идеи закона. Поэтому иногда подлинное носит чужое имя, имя пустое, в которое и вкладывается закон Государственный или иного строя, целиком рассчитыва<ющий> на его подлинность.
Так, мне кажется, что ни науке, ни просвещению нельзя рассчитывать на подлинность даже имени, имя может <быть> подложно, как и ложны все надежды и обоснования, исследования.
Наука и просвещение занимаются тем, чтобы темное сделать светлым и ясным, чтобы темный народ познал истину. Но народу всегда подкладывают истину, которая временно подложена; так подлинная истина <остается> скрыта.
В действительности же получается, что наука и просвещение выносят крещенное именем явление, само же явление остается темным. Светятся имена, как армейские мундиры в орденах, и только. Так же блещут начищенные буквы в книгах; так же священник, вынимающий из воды ребенка, говорит матери, «возьми, се Иван», и все убеждены, что именно Иван, что Иван умен и светел. Все общежитие строит всю жизнь на этом условном Иване, научно доказанном и обоснованном.
Не будет ли во всем этом простого предрассудка и не будет ли опровержение наукою существующей реальности опровержением одного предрассудка другим (смена предрассудков имен на незыблемом несменном бытии беспредметного абсолюта).
Наука и просвещение собираются освещать неизвестное, в этом вся их сущность. Но для того, чтобы неизвестное темное раз-светить, необходимо последнее разделить. Чтобы узнать, «что» лежит в сундуке (в темном), необходимо его открыть, но все темное лежит в Мировой подлинности, а Мировая подлинность не сундук. К ней нельзя подобрать <ни> отмычек, ни ключей, и она не яйцо, делящееся в руке хозяйки на желток-белок. Наука же не хозяйка, убежденная «наглядностью» того, что яйцо разделилось, наука нечто большее, «знающая», что вряд ли что-либо возможно разделить, — так как существует ли в Мировой подлинности единица как абсолют, нечто, выделенное от всякой связи? Отсюда усматриваю, что вряд ли возможно сделать чудо, сделать темное светлым и темное вид<ным>.
Мы живем в сегодня, — но всегда ждем совершенств в будущем. Будущее для всего предметного сознания цель, в которой наступит разрешение всех вопросов. Следовательно, каждое «сегодня» — недомысел, домысел коего в будущем. Будущее же не реально, реально же оно только тогда, когда фиксируется в «сегодня».
Таким образом, всякое «сегодня» — будущее, пришедшее из представляемого предположения к осуществленному реальному в сегодня, а всякое «сегодня» недомысел; следовательно, и всякое будущее тоже недомысел — домыслить предмет не представляется возможным, сделать предмет своего исследования познания нельзя, существует одна подлинность, беспредметность.
Человек хочет увидеть подлинный мир, но мир темен в его представлении. Разум, как единственный свет из всего света, должен осветить темное и разглядеть в нем подлинность, разум стремится выделить из мрака на светлый фон «нечто», нечто как бы стало видным, действительность же его тоже темная, [ибо] вышло из темного.
<По> этой попытке разума можно видеть, что он белое поле, — отсюда произошло разделение темного и белого. Разделение же показало, что как то, <так> и другое — «ничто».
Разум для всего общежития — те же краски для живописца, собирающегося выявить объем на поверхности картины; выяв<ленный> объем окажется несуществующим. Так на белом поле разума ничто не выявляется, из попытки познать темное создалось белое, цветное и всевозможные иные выявления.
Таким образом, на белом поле разума разделилось темное на различия — различия и стали во взаимном отношении связей и всевозможных комбинаций. Сущностью последних взаимных сопоставлений продолжает <быть> попытка познания свойств, качеств и т. д.
Так возникают всевозможные сооружения или, другими словами сказать, строительство жизни, которые в общежитии понимаются как практические утилитарные предметы. В действительности все возникшие сопоставления и связи выявившихся на белом поле разума различий имеют <смыслом> голую беспредметность, не носят утилитарной цели, так же как Мировая подлинность Земли вовсе не служит выявлением утилитарного шара для передвижения человека (<соображение> об этом не приходит никому в голову); он даже не осознает, куда и зачем падает шар Земли в вихре миров и какие причины скрываются в смысле этого падения.
Все же продолжающиеся попытки научных исследований и выявления остаются вечно темными, и все научные доказательства только ложные огни.