Том 3. Травницкая хроника. Мост на Дрине — страница 24 из 159

Подобными взаимными жалобами они хоть немного рассеивали скуку. А сквозь эти разговоры слышался шум воды и шелест дождя и чувствовалось море сырости, уже много дней окружавшее Конак и пробиравшееся в каждую дырку, в каждую щель.

Когда появлялся Сулейман-паша Скоплянин, чехайя, ежедневно, невзирая на холод и дождь, проезжавший по нескольку раз через город, они смолкали и глядели на него как на чудо.

В разговоре со своим помощником, простым, здоровым боснийцем, визирь спрашивал шутливым тоном, стараясь быть сдержанным и внимательным:

— И часто, скажи на милость, сваливаются на город такие бедствия?

Сулейман-паша отвечал серьезно на ломаном турецком языке:

— Слава богу, паша, тут нет никакого бедствия, — зима началась хорошо, как полагается; если вначале она сырая, а под конец сухая, значит, год будет добрый. А выпадет снег да грянут морозы, увидишь, как все озарится солнцем, под ногами заскрипит и заискрится. Любота и красота — как бог сотворил и как быть надлежит.

А у визиря мурашки по коже пробегали от этих новых чудес, которые чехайя обещал ему с таким воодушевлением, потирая покрасневшие костлявые руки и грея у печки ноги в отсыревших чулках,

— Ух, помилосердствуй, друг-приятель, нельзя ли полегче как-нибудь? — шутил визирь.

— Э, нет, нет! Пусть будет так, как богом положено. Не годится когда зима не зима, — твердо и все так же серьезно заявлял чехайя, отнюдь не задетый тонкими остротами пришлых турок, и равнодушный к их чувствительности. Он сидел прямой, крепкий и невозмутимый среди зябких и насмешливых чужестранцев, смотревших на него со страхом и любопытством, словно он был тем, кто неумолимо распоряжается погодой и сменой времен года.

Когда же чехайя поднимался и, запахнувшись в свой широкий красный плащ, отправлялся верхом в ледяной дождь по грязным улицам в свой дом, оставшиеся испуганно и безнадежно переглядывались, а как только за ним затворялись двери, продолжали с издевками поносить и боснийцев и Боснию, и небеса над нею, пока им не становилось легче от всех этих злобствований и нареканий.


Во французском консульстве жизнь также пошла более замкнуто и тихо. Госпожа Давиль, впервые знакомившаяся с травницкой зимой, старалась все учесть и запомнить на будущее, искала и находила выход из любого положения. Закутанная в серую кашемировую шаль, проворная и неутомимая, она целыми днями расхаживала по огромному турецкому дому, отдавая приказания, не всегда понятные прислуге из-за того, что госпожа Давиль не знала языка, а местные жители не умели прислуживать по хозяйству, но все же она заставляла себя слушаться и более или менее добивалась желаемого. А в такую погоду особенно проступали недостатки и недочеты дома. Крыша протекала с полу дуло, окна плохо затворялись, штукатурка отваливалась, печи дымили. Но в конце концов госпожа Давиль сумела все починить, устроить и наладить; ее сухие, всегда красные руки посинели от холода, но не знали ни минуты покоя в борьбе с порчей, изъянами и беспорядком.

В комнате нижнего этажа, сыроватой, но хорошо натопленной и светлой, сидит Давиль со своим молодым чиновником. Разговор идет о войне в Испании и о французских властях в Далмации, о курьерах, которые то опаздывают, то вовсе не приезжают, о министерстве, не отзывающемся на просьбы и требования, но больше всего о плохой погоде, о Боснии и боснийцах. Беседуют спокойно и обстоятельно, проводя время в ожидании, когда слуга внесет свечи или позовет ужинать, пока разговор незаметно не переходит на общие темы и не превращается в спор и ссору.

Наступил тот час дня, когда свет еще не зажигают, но читать уже нельзя. Дефоссе только что вернулся с прогулки — даже в такую погоду он неукоснительно, хотя бы раз в день, выезжал верхом в окрестности города. Лицо его раскраснелось от ветра и дождя, короткие волосы растрепались и слиплись. Давиль с трудом скрывал недовольство, считая, что эти прогулки опасны для здоровья и наносят ущерб авторитету консульства. Его вообще раздражал подвижный и предприимчивый молодой человек, живой и любознательный по складу своего характера. А Дефоссе, нечувствительный к замечаниям консула, понятия которого были ему совершенно чужды, с воодушевлением рассказывал о том, что он подмечал и узнавал во время своих прогулок по Травнику и его окрестностям.

— Э, — небрежно замечал Давиль, — Травник и на сто миль вокруг всего лишь грязная пустыня, населенная страдальцами двоякого рода: мучителями и мучениками, а мы, несчастные, принуждены жить среди них.

Дефоссе не уставал доказывать, что этот край, кажущийся мертвым и изолированным от остального мира, вовсе не пустыня, а, напротив, весьма разноликий, во всех отношениях любопытный и по-своему выразительный; правда, народ, разъединенный несколькими вероисповеданиями, полон суеверий, управляется самой плохой в мире властью, а потому во многом отстал и несчастен, но в то же время богато одарен, обладает своеобразными особенностями, придерживается интересных обычаев; поэтому стоит потрудиться и найти причины этой отсталости и несчастья. А то, что господину Давилю, господину фон Миттереру и господину Дефоссе, как иностранцам, жизнь в Боснии тяжела и неприятна, еще ничего не доказывает. Уровень и значение той или иной страны не измеряется тем, как себя чувствует в ней консул иностранной державы.

— Наоборот, думается мне, — говорил в тот вечер Дефоссе, — трудно найти страну, менее похожую на пустыню и менее примитивную, чем эта. Надо только копнуть поглубже, и наткнешься на могилы и остатки прошлого. Тут каждое поле — кладбище, и не одно; некрополь над некрополем — по мере того, как люди рождались и умирали, одно поколение сменялось другим в течение столетий, эпоха за эпохой. А кладбища — доказательство жизни, а не пустыни…

— Эх, — отмахиваясь, как от назойливой мухи, воскликнул консул, которого постоянно коробила манера молодого человека выражать свои мысли.

— И не только кладбища, не только кладбища! Сегодня по пути в Калибунар я заметил в одном месте размытую дождем дорогу. На глубине примерно шести локтей, словно геологические пласты, видны остатки дорог, пролегавших когда-то по этой долине. Тяжелые плиты на самом дне — остатки римской дороги, тремя локтями выше — обломки мостовой средневекового пути и сверху — щебень и насыпь теперешней турецкой дороги, по которой мы ездим. Так в случайно образовавшемся разрезе отразились две тысячи лет человеческой истории, три похоронившие одна другую эпохи. Видите!

— Вижу. Если, конечно, судить о вещах с этой точки зрения… — произнес Давиль, лишь бы сказать что-нибудь, потому что он не столько слушал, сколько наблюдал за холодным блеском карих глаз Дефоссе, словно старался лучше разглядеть, что это за глаза, которые так смотрят на мир.

Дефоссе рассказывал уже о следах неолитических поселений по дороге к селу Забиле, где он еще до дождей нашел клинок и маленькие кремниевые пилы, быть может, десятки тысяч лет пролежавшие в глине. Нашел он это на поле некоего Караходжича, заносчивого и угрюмого старика, не желавшего и слышать о том, чтобы раскапывали его землю и что-то в ней искали. Он долго провожал сердитым взглядом чужестранца и его телохранителя, направившихся в Травник.

По дороге телохранитель рассказал о происхождении и судьбе этих Караходжичей.

Более двухсот лет назад, во время великих войн[31], они переселились из здешних мест в Славонию, в окрестности Пожеги, где им достались два больших имения. Сто двадцать лет спустя, когда турецкие власти принуждены были уйти из Славонии, семье пришлось бросить прекрасные владения возле Пожеги и вернуться на небольшие скудные земли у Забиля. До сих пор в семье хранится как напоминание об утраченном богатстве и власти медный котел, который они привезли с собой, когда при старом Караходже, униженные и озлобленные, вернулись в Боснию. Завещая этот котел, Караходжа каждому из наследников наказал никогда не уклоняться от войны против швабов и делать все от них зависящее, чтобы вернуть потерянные владения в Славонии, если же, на их несчастье и с божьего попущения, швабы перейдут Саву, заклинал защищать скудные поля в Забиле до последней возможности, а в самом крайнем случае бежать дальше, от города до города, через всю Оттоманскую империю, хотя бы и до самой границы, до неведомых земель Чина и Мачина.

Рассказывая об этом, телохранитель показал на пригорок, где рядом со сливовым садом виднелось маленькое турецкое кладбище и на нем два высоких надгробных камня. Это были могилы старого Караходжи и его сына — деда и отца того старика, который все еще стоял, нахохлившись, возле ограды, гневно бормоча что-то, — видно было, как шевелились его губы и сверкали глаза.

— Видите ли, — продолжал Дефоссе, вглядываясь в сумрак сквозь затуманенное окно, — не знаю, что меня больше заинтересовало: остатки ли каменного века за десять тысяч лет до рождества Христова или этот старик, оберегающий завещанное предками и не позволяющий и пальцем коснуться его земли.

— Да, да, — машинально и рассеянно отозвался Давиль, удивляясь, чего только не видит этот молодой человек.

Расхаживая по комнате во время разговора, оба остановились у окна.

Смеркалось. Огней еще нигде не зажигали, только и долине, у самой реки, мерцал свет в гробнице Абдулах-паши — неугасимая свеча над его могилой. Ее слабое пламя постоянно видно было из окон консульства, даже когда остальные огни в городе еще не зажигались или уже были погашены.

Часто, стоя так у окна в ожидании полной темноты, Дефоссе и консул разговаривали о паше и «вечном пламени» его свечи, к которой они привыкли как к чему-то неизменному и хорошо знакомому.

Дефоссе знал и историю паши.

Абдулах-паша, местный уроженец, разбогател и прославился еще в молодые годы. Он побывал во многих странах и с армией и как наместник. Назначенный визирем в Травник, он скоропостижно в расцвете сил умер и был похоронен здесь. (Говорят, его отравили.) О нем вспоминали как о мягком справедливом правителе. Один травницкий летописец записал, что «во время правления Абдулах-паши бедняки не знали горя». Перед смертью он завещал свое имущество травницкому монастырю дервишей и другим духовным заведениям. Значительную сумму оставил на сооружение красивой гробницы из дорогого камня, а на доходы от домов и земель велел поставить над своей могилой восковую свечу необычайной толщины, которая должна гореть денно и нощно. Гроб его был покрыт зеленым сукном с вышитой на нем надписью: «Пусть всевышний освещает его могилу». Эту надпись придумали ученые люди из монастыря дервишей, выражая благодарность своему покровителю.