Том 3. Травницкая хроника. Мост на Дрине — страница 29 из 159

— Эх, я так рад, что дожил до этого, словно мне пол-Боснии подарили!

Мехмед-паша знал, что так бывает всегда и везде, что ничтожные и безвестные люди взбираются на трупы великих, павших в междоусобной борьбе. И понятно, что в данном случае он хотел избежать хотя бы этого.

Давиль сразу попросил аудиенции. Во время приема визирь признался под строгим секретом, что в самом деле покидает Травник якобы для того, чтобы проверить готовность войск к весеннему походу против Сербии, и больше не вернется. Как можно было понять из слов визиря, друзья из Стамбула известили его, что там царит полный беспорядок и идет глухая внутренняя борьба среди групп и людей, в мае прошлого года свергнувших султана Селима III. Лишь в одном были все согласны: надо преследовать каждого, кто хоть чем-нибудь выказал себя сторонником реформ и планов свергнутого султана. При таких настроениях жалобы боснийских бегов на визиря как на приятеля французов и приверженца режима Селима III нашли хороший прием. Визирю уже известно, что его сместили. Он надеется, что друзьям удалось избавить его от ссылки и выхлопотать для него назначение в другую провинцию, подальше от Стамбула. Во всяком случае, он хочет покинуть Травник до получения фирмана, не нарушая тишины и спокойствия, чтобы не дать своим боснийским врагам повода радоваться его смещению и мстить ему. А по пути, где-нибудь в Сенице или Приеполе, он дождется фирмана о новом своем назначении.

Все это Мехмед-паша сообщил Давилю тем неопределенным восточным тоном, который даже в самых бесспорных случаях не исключает сомнений, перемен и всяких неожиданностей. С лица визиря не сходила улыбка, вернее сказать, ряд белых ровных зубов все время блестел среди холеной, густой черной бороды и усов, ибо ни визирю, ни консулу было не до смеха.

Давиль глядел на своего собеседника, слушал переводчика и с бессмысленной учтивостью кивал головой. Но в глубине души он был поражен сообщением визиря. Холодный, мучительный спазм в желудке, который он ощущал — то сильнее, то слабее — при каждом посещении Конака и в разговорах с турками, теперь вдруг резко парализовал его тело и спутал слова и мысли.

В отъезде Мехмед-паши из Боснии Давиль усматривал и свою собственную неудачу, и чувствительный урон для французского правительства. Слушая нарочито спокойное уведомление визиря об отъезде, он чувствовал себя обманутым, непонятым и покинутым в этой холодной стране среди вероломного, злого и загадочного народа, общаясь с которым никогда по-настоящему не знаешь, что он думает и чувствует, для которого отъезд может и не означать отъезда, улыбка не есть улыбка, «да» не есть «да», так же как и «нет» не вполне «нет». Он сумел только в нескольких фразах выразить визирю искреннее сожаление по поводу его отъезда и надежду, что дело может все-таки кончиться хорошо, а также уверить его в неизменной личной дружбе и благорасположении своего правительства. Когда он вышел из Конака, будущее рисовалось ему в мрачных в красках.

В таком настроении Давиль вдруг вспомнил капиджи-пашу, о котором совсем было забыл. Смерть этого несчастного человека, не потревожившая ничьей совести, теперь, оказавшись бесполезной, снова начала его волновать.

В начале нового года визирь незаметно отправил наиболее ценные вещи, а потом и сам в сопровождении мамелюков покинул Травник. Злорадный и мстительный шепот, начавшийся среди травницких мусульман, уже не мог достичь его слуха. Единственным, кто знал о дне отъезда визиря и провожал его, был Давиль.

Расставание их было сердечным. В солнечное январское утро Давиль и Давна выехали верхом за четыре мили от Травника. Тут, возле уединенной придорожной кофейни, в беседке, осевшей под тяжестью снега, визирь и консул обменялись последними сердечными словами и приветствиями.

Визирь потирал от холода руки и старался сохранить на лице улыбку.

— Поклонитесь генералу Мармону, — говорил он со свойственной ему теплотой в голосе, как две капли воды похожей на искренность, способной убедить и успокоить даже самого недоверчивого собеседника, — пожалуйста, передайте ему, как и всем, кому следует, что я остаюсь другом вашей благородной страны и преданным почитателем великого Наполеона, куда бы ни забросили меня судьба и обстоятельства.

— Не премину сделать это, не премину, — отвечал искренне тронутый Давиль.

— А вам, дорогой друг, желаю здоровья, счастья и удачи. Сожалею, что не смогу быть с вами в трудные минуты, которые вам, несомненно, придется пережить, сталкиваясь с непросвещенным, варварским народом. Ваши дела я передал Сулейман-паше, который будет меня временно замещать. Можете на него положиться. Он груб и прост, как все боснийцы, по человек честный, и ему можно верить. Еще раз повторяю, что мне жаль уезжать только из-за вас. Но так уж суждено. Если б я захотел стать палачом и тираном, то удержался бы на этом месте и окончательно подчинил этих пустоголовых и надменных бегов, но я не таков и быть таковым не собираюсь. Поэтому и уезжаю.

Бледный, позеленевший, дрожа от холода в своем черном до пят плаще, Давна переводил машинально и быстро, как человек, знающий все это наизусть.

Давиль прекрасно понимал, что сказанное визирем не соответствует и не может соответствовать истине в полной мере, но тем не менее каждое его слово трогало. Расставание всегда вызывает в нас двоякое чувство. Человек, с которым мы, как в данном случае, прощаемся словно навеки, представляется нам более стоящим и достойным нашего внимания, а себя мы чувствуем способными на более великодушную и бескорыстную дружбу, чем на самом деле.

Затем визирь сел на своего рослого рыжего коня, быстрыми и резкими движениями скрывая свою хромоту. За ним тронулась многочисленная свита. Когда две группы — большая визиря и маленькая Давиля — отъехали одна от другой на расстояние больше полумили, из свиты визиря отделился всадник и стрелой понесся к Давилю и его провожатым, остановившимся в эту минуту. Он круто осадил запыхавшегося коня и громко проговорил: «Счастливый господин мой Хусреф Мехмед-паша еще раз посылает свой сердечный привет уважаемому представителю великого императора французов и передает, что его добрые пожелания будут сопутствовать ему на каждом шагу».

Удивленный и слегка смущенный Давиль церемонно снял шляпу, а всадник с той же стремительностью ускакал вдогонку за свитой визиря, ехавшей по снежной равнине. В общении с людьми Востока всегда находятся такие моменты, которые приятно удивляют и волнуют нас, хоть мы и знаем, что это служит не столько знаком особого внимания или личного уважения, сколько составной частью их древнего и неисчерпаемого церемониала.

Закутанные мамелюки со спины были похожи на женщин. Снежная пыль, поднимавшаяся из-под конских копыт, постепенно превращалась на зимнем солнце в розовато-белое облачко. Чем дальше отъезжала группа всадников, тем она казалась все меньше, а облако взметаемого снега все росло. В этом облаке она и исчезла.

Давиль возвращался по замерзшей дороге, едва различимой среди однообразного снежного покрова. Крыши редких крестьянских домиков, изгороди и лесочки в стороне все было окутано снегом и выделялось на этой белизне едва заметными темными очертаниями. Желтые и розовые тени становились синими и серыми. Небо темнело. Солнечный день быстро переходил в сумерки.

Лошади шли неровным, мелким шагом; на ногах у них сзади болтались пучки обледенелой шерсти.

Давилю казалось, что он возвращается с похорон.

Он думал о визире, с которым только что расстался, как о чем-то давно и безвозвратно погибшем. Вспоминал подробности разговоров, которые он вел с ним. И как будто видел его улыбку — светлую маску, — целый день озарявшую верхнюю часть его лица и угасавшую, вероятно, только во сне.

Вспоминал, как визирь до самой последней минуты уверял, что любит Францию и уважает французов. И теперь, сопоставляя это со сказанным при прощании, он проверял искренность его слов. Ему казалось, что он ясно видит побуждения визиря, бескорыстные и чуждые обычной профессиональной лести. Ему казалось, что он понимает и то, почему иностранцы любят Францию, французский образ жизни и мыслей. Любят ее в силу тяготения противоположностей; любят в ней все то, чего не могут найти в своей стране и к чему непреодолимо стремятся; любят Францию, и вполне справедливо, как образ всесторонней красоты и гармоничной, разумной жизни, которую никакое минутное затмение не в состоянии изменить или изуродовать и которая после каждого потопа и затмения снова является миру как непреоборимая сила и вечная радость; любят ее, даже зная поверхностно, мало или вовсе не зная. И будут любить ее многие, будут любить вечно, часто по самым противоположным побуждениям и причинам, потому что люди никогда не перестанут искать и желать больше и лучше того, что им послано судьбой. Да вот и он сам сейчас думает о Франции не как о своей родине, которую давно прекрасно знает и где он видел и плохое и хорошее, а как о дивной и далекой стране гармонии и совершенства, о которой человек всегда мечтает, когда он окружен грубостью и дикостью. Пока существует Европа, будет и Франция, и никогда она не перестанет существовать, разве что только вся Европа в известном смысле (то есть в смысле светлой гармонии и совершенства) станет как Франция. Но это невозможно. Люди слишком различны, чужды и далеки друг другу.

Тут Давилю вспомнился один прошлогодний случаи. Живой и любознательный, визирь постоянно расспрашивал о жизни во Франции и однажды сказал, что много слыхал о французском театре, но никогда в нем не был и потому желал бы хоть послушать что-нибудь из того, что там показывают.

Воодушевленный желанием визиря, Давиль на другой же день приехал со вторым томом Расина под мышкой, решив прочитать ему некоторые сцены из «Баязета». Слуги, подав кофе и чубуки, удалились, остался только переводчик Давна. Консул подробно ознакомил визиря, что собой представляет театр, как он выглядит, в чем задача и смысл игры. Потом начал читать сцену, где султан Амурат отдает Баязета под опеку султанши Роксаны. Визирь нахмурился, но продолжал слушать бесцветный перевод Давны и патетическое чтение консула. Но когда дошло до объяснения Роксаны с великим визирем, Мехмед-паша прервал чтение, от души расхохотался и замахал руками.