Когда человека покидает солнце родного края,
Кто будет освещать ему обратный путь?
(Давиля всегда злила эта манера турок во время рассказа цитировать стихи как нечто особо важное и значительное, и он никогда не мог понять, в чем подлинный смысл цитируемых стихов и какова их связь с предметом разговора, но всегда чувствовал, что турки придают им важность и значение, которых он не в состоянии был ни почувствовать, ни разгадать.)
Молодой хан сильно разгневался на своих звездочетов, которых он специально возил с собой, за то, что они предсказали более позднее наступление зимы. Он приказал связать этих мудрецов, оказавшихся невеждами, гнать их впереди войска босыми, полуодетыми, чтобы они на себе испытали последствия своего обмана. Однако оказалось, что эти худосочные ученые, вялые и бескровные, подобно клонам, выдерживали холод лучше, чем войско. Они остались живы, тогда как у молодых, полнокровных солдат сердце разрывалось в груди, словно крепкая древесина бука на морозе. Говорят, что до железа нельзя было дотронуться — оно обжигало, как раскаленное, обдирая кожу с ладоней. Так пострадал Гисари Челеби-хан, потеряв свои несметные полчища и едва сохранив свою голову.
Разговор закончился благословениями и наилучшими пожеланиями успеха Наполеону в его походе, москалям же, которые, как известно, плохие соседи, не любят мира и не держат данного слова, он пожелал поражения.
Конечно, рассказы о Кире и Гисари Челеби-хане визирь почерпнул от Тахир-бега. Это он помянул о них в Конаке, когда зашла речь о взятии Москвы и дальнейшем развитии наполеоновского похода в Россию. Давна, разузнававший обо всем, узнал и о том, как на самом деле расценивают в Конаке положение французской армии в России.
Тахир-бег объяснил визирю и другим, что французы зашли слишком далеко и не смогут уже отступить без огромных потерь.
— А если наполеоновские солдаты задержатся там еще на какую-нибудь неделю, — сказал тефтедар, — то я уже вижу их в виде холмиков, занесенных русским снегом.
Доверенное лицо в точности передало эти слова Давне, который бесстрастно повторил их Давилю.
«Все опасения в конце концов сбываются», — громко и спокойно произнес Давиль, проснувшись однажды зимним утром.
Декабрьское утро было необычайно холодным. Консул пробудился внезапно, ощутив собственные волосы на голове как прикосновение чьей-то холодной руки. Открыв глаза, он проговорил эти слова как предостережение.
Эту же фразу он повторил про себя несколько дней спустя, когда вошедший Давна объявил, что в Конаке много говорят о поражении Наполеона в России и полном разгроме французской армии. В городе ходит по рукам последний русский бюллетень со всеми подробностями французского поражения. По-видимому, русские бюллетени получает и распространяет австрийское консульство, разумеется, скрытно и через третьи руки. Во всяком случае, у Тахир-бега такой бюллетень имеется, и он показал его визирю.
«Все сбывается…» — повторил про себя Давиль, слушая рассказ Давны. Под конец, взяв себя в руки, он приказал Давне отправиться под каким-нибудь предлогом к Тахир-бегу и во время беседы, между прочим, попросить у него этот русский бюллетень. Он вызвал второго переводчика, Рафо Атияса, и велел ему, как и Давне, опровергать в городе эти неблагоприятные известия и убеждать народ, что армия Наполеона непобедима, несмотря на временные трудности, обусловленные зимой и дальностью расстояния, а вовсе не какими-то там русскими победами.
Давне удалось повидать Тахир-бега. Он попросил дать ему бюллетень, но тефтедар отказал:
— Если я тебе его дам, ты по долгу службы покажешь его господину Давилю, а я этого не хочу. Уж слишком тут неблагоприятные сведения для него и его страны, а я очень уважаю консула и не хочу, чтобы он получал такие известия от меня. Скажи ему, что мои добрые пожелания всегда ему сопутствуют.
Давна повторил все это Давилю со свойственной ему беспощадной и спокойной точностью и сразу вышел. Давиль остался один, обдумывая слова Тахир-бега, полные той восточной любезности, от которой по спине пробегают мурашки.
Человека, с которым османские турки обходятся столь предупредительно, можно считать либо умершим, либо несчастнейшим из смертных. Так думал Давиль, прислонившись к окну и вглядываясь в ночной сумрак.
На узкой темно-синей полоске неба над Виленицей незаметно появился молодой месяц, острый и холодный, как металлическая буква.
Нет, на этот раз дело не кончится, как бывало, триумфальным бюллетенем и победоносным мирным договором.
То, что давно предчувствовал Давиль, теперь встало перед ним как отчетливо осознанное в холодной чужеземной ночи под злым молодым месяцем и наводило на мысль о том, как мог отозваться полный разгром и окончательное поражение французской армии на нем и его семье. Он попытался сосредоточиться, но почувствовал, что для этого потребуется больше силы и смелости, чем было у него в тот вечер.
Да, на сей раз дело закончилось не как обычно — победоносным бюллетенем и мирным договором, по которому Франция приобретала новые территории и императорская армия пожинала новые лавры, а, наоборот, отступлением и разгромом. Во всем мире наступила тишина и молчаливое ожидание неминуемого и страшного развала. Так, по крайней мере, казалось Давилю.
Все эти месяцы консул был полностью лишен каких бы то ни было известий, почти отрезан от внешнего мира, с которым были связаны как его мысли и страхи, так и его личная судьба.
Травник и весь край были скованы лютой, долгой и необыкновенно суровой зимой, самой тяжелой из всех зим, которые Давилю пришлось здесь провести.
Говорили, что такая же зима была двадцать один год назад, но, как всегда бывает, нынешняя казалась и более лютой, и более тяжелой. Уже в ноябре зима парализовала жизнь, изменила лик земли и внешность людей. А потом она спустилась в Травницкую долину, сровняла все и установилась как смертоносное нашествие, без всякой надежды на перемену. Зима опустошила амбары и закрыла дороги. Птицы падали замертво, словно фантастические плоды с невидимых ветвей. Звери спускались с крутых склонов и прятались в городе. Страх перед стужей победил страх перед людьми. В глазах бедняков и бездомных отражался ужас перед смертью, от которой не было спасения. В поисках хлеба или теплого ночлега люди замерзали на дорогах. Вольные умирали, так как от холода не было лекарства. В ледяной ночи слышно было, как от мороза с треском лопается доска на крыше консульства или как над Виленицей завывают волки.
Печи топились и ночью, потому что госпожа Давиль боялась за детей, всех да думая о сыне, которого она потеряла четыре года тому назад.
В такие ночи Давиль и его жена сидели вместе после ужина, она — борясь со сном и усталостью после дневных хлопот, а он — с бессонницей и бесконечными заботами. Ей хотелось спать, а ему говорить. Хрупкая, вся закутанная в шали, но легкая и подвижная, она по целым дням вела борьбу с холодом и людским горем, и потому ей были чужды всякие разговоры и размышления по этому поводу. Он же, напротив, находил в этом хотя бы минутное облегчение. Однако она слушала его, хотя ей давно уже мучительно хотелось спать, и таким образом и по отношению к нему она выполняла свой долг, который целый день выполняла по отношению к другим.
А Давиль говорил обо всем, что приходило в голову в связи с бедствиями от холода, общими несчастьями и своими затаенными страхами.
Он рассказал, что видел и пережил много несчастий, постигающих человека в его борьбе со стихиями — как с теми, которые его окружают, так и с теми, которые живут в нем самом или рождаются при столкновениях с людьми. Он пережил голод и всевозможные лишения двадцать лет тому назад, во время террора в Париже. Тогда казалось, что насилие и беспорядки — единственное, что ожидает человечество в будущем. Засаленные и истрепанные ассигнации, тысячи и тысячи франков, не имели никакой цены, а за кусочком копченого сала или горстью муки приходилось тащиться по ночам в отдаленные предместья и таи в мрачных подвалах договариваться и торговаться с подозрительными людьми. День и ночь люди метались в волнении, стараясь сохранить свою жизнь, которую, и вообще-то невысоко оценивавшуюся, теперь можно было потерять в любую минуту по чьему-нибудь доносу, вследствие ошибки полиции пли просто по капризу судьбы.
Потом он стал вспоминать, как воевал в Испании. Неделями и месяцами не снимал он заплесневевшей на нем от пота и грязи рубашки, боясь выстирать ее: совсем истлевшая, она от малейшего прикосновения могла превратиться в лохмотья. Кроме ружья, штыка и небольшого запаса пороха и пуль, у него была единственная собственность — ранец из сыромятной кожи, который он снял с мертвого арагонского крестьянина, отправившегося во имя божье убивать французских пришельцев и якобинцев. В этом ранце не водилось ничего, кроме куска черствого ячменного хлеба, взятого или украденного в покинутом доме, и то лишь в исключительно счастливые дни. Тогда тоже были лютые метели, против которых были бессильны и теплая одежда, и крепкая обувь. Впору было забыть обо всем на свете и думать только о крове и пристанище.
Все это он перенес в жизни, но никогда еще не видел и не испытал такого ужасного холода, во всей его безмолвно-разрушительной силе. Он даже не представлял себе, что на Востоке возможны такие бедствия и нужда, полнейшая парализованность всего из-за долгой и суровой зимы, поражающей, словно божья кара, эту гористую, скудную и несчастную землю. Это он узнал только здесь, в Травнике, и лишь этой зимой.
Госпожа Давиль не любила воспоминаний вообще и, как все деятельные и по-настоящему верующие люди, избегала размышлений вслух, которые ни к чему не ведут, а вызывают лишь умиление самим собой, ослабляют восприятие окружающего и часто направляют мысли по неверному пути. До сих пор она слушала напряженно и доброжелательно, но тут поднялась, покоренная усталостью, и заявила, что пора спать.
Давиль остался в большой комнате, в которой становилось все холоднее. Он долго еще сидел один, лишившись собеседника, и «слушал», как холод проникал во все и разрывал нутро каждой вещи. И куда бы ни протянулась его мысль — думал ли он о Востоке и турках, об их беспорядочной и неустойчивой, а следовательно, бессмысленной и бесполезной жизни, старался ли понять, что происходит во Франции и что случилось с Наполеоном и его армией, потерпевшей поражение и возвращавшейся из России, — всюду он видел страдания, бедствия и жестокую неизвестность.