Конечно, мы менее всего склонны воспринимать Катилину как «большевика», даже в закавыченном виде, но это не столь важно. Важней само обращение Блока к одному из восстаний предхристианской эпохи. «Заговор Катилины, — пишет он, — бледный предвестник нового мира — вспыхнул на минуту; его огонь залили, завалили, растоптали; заговор потух. Тот фон, на котором он вспыхнул, остался, по-видимому, прежним, окраска не изменилась». Несмотря на видимость внешнего благополучия, римская империя была обречена, в ней зарождалась и крепла новая сила — христианская философия, как закономерный выход из нравственного кризиса. И для истории уже не имело значения, что чудовищно огромное тело античного государства, разлагаясь и распадаясь, существовало еще несколько веков.
Знаменательно, что для подкрепления своей концепции Блок обращается не только к показаниям историков — Саллюстию и Цицерону, бывших свидетелями и участниками событий, — нет, наоборот, оспаривая их свидетельства, он находит свои доказательства в исступленном ритме одного из стихотворений Катулла — «Аттис», написанного, казалось бы, на далекую мифологическую тему, при этом приводит латинские цитаты стиха, которые я даю в переводе А. Пиотровского:
По морям промчался Аттис на летучем, легком челне,
Поспешил проворным бегом прямо в глушь фригийских лесов
Прямо в дебри рощ дремучих, ко святым богини местам,
Подстрекаем буйной страстью, накатившей яростью пьян,
Облегчил он острым камнем молодое тело свое.
И, себя почуяв легким, ощутив безмужнюю плоть,
Окропляя землю кровью, что из свежей раны лилась,
Он потряс рукой девичьей полнозвучный, гулкий тимпан.
Это твой тимпан, Кибела, твой святой, о матерь, тимпан!
В кожу бычью впились пальцы. Под ладонью бубен запел.
Завопив, к друзьям послушным исступленный голос воззвал:
«В горы, галлы! В лес Кибелы! В дебри рощ спешите толпой!
Эй, владычицы Диндима паства, в горы, скорей, скорей!»
Вот этот поэтический документ и оказался для Блока более доказательным, чем разоблачительные речи Цицерона в римском сенате. «Латинский Пушкин» — Катулл, современник Катилины и Цицерона, не мог не уловить трагических диссонансов жизни, не воплотить их в древнем размере галлиамба — «размере исступленных оргийских плясок». При этом Блок замечает: «Кроме того, художники хорошо знают: стихотворения не пишутся по той причине, что поэту захотелось нарисовать историческую и мифологическую картину».
Эту фразу следует обратить и на самого Блока, не единой истории ради взявшего темой статьи восстание Катилины. Прежде всего он увидел две исторически схожие ситуации. Древний Рим пал еще до того, как на него обрушились полчища варваров — с появлением первых христиан, совершавших свои таинства в римских катакомбах. Теперь и сам Блок стал свидетелем того, как под натиском революционных сил, новой, более высокой нравственности рушилась христианская философия с ее шатким, ни к чему не обязывающим гуманизмом. Господствуя в мире почти два тысячелетия, она не избавила человечество ни от войн, ни от угнетения, ни от нищеты. Она должна была рухнуть и рухнула.
К такому выводу Блок пришел не с легким сердцем. Не надо забывать, что был он одним из главных столпов русского символизма, в основе которого лежала все та же, несколько модернизированная христианская философия с ее репутацией незыблемости. Теория символизма предписывала сознательное отстранение поэта от действительности, потому что по символизму (как и по Платону) творчество — воспоминание какой-то первичной, давно забытой идеальной жизни, стремление через эти воспоминания к вечному мифу, а шумная, дробная действительность способна лишь помешать этим воспоминаниям. Признав ее гибель, надо было признать и распад символизма, не только как литературной школы, но как основы основ самой жизни. И Блок нашел в себе мужество признать это.
Но вернемся к «Аттису» Катулла, к тому, что наш великий поэт заметил в нем. Обратите внимание на ломающийся ритм строчек, напоминающий изломы исступленных тел.
Подстрекаем буйной страстью, накатившей яростью пьян,
Облегчил он острым камнем молодое тело свое.
Читая эти стихи, представляешь картину далеко не мифологического танца в рощах богини Кибелы, а нынешний западный танец с его умопомрачительными телесными и душевными изломами. Разница небольшая. Если в основе фригийского танца — физическое оскопление, освобождение от тяжести пола, в современном западном — душевное, когда тяжесть пола сбрасывается вместе с чувством стыда и человеческого достоинства. В обоих танцах страсть, по существу, бесполая, безадресная, возникшая от страха перед жизнью и смертью. На память приходят стихи из английской баллады о преступнике, оказавшемся перед виселицей:
В последний час
В последний пляс
Пустился Макферсон.
Современный западный танец не единственный пример душевного оскопления как выхода из нравственного кризиса. Абстракционизм в живописи освободился не только от пола, но и от телесности. На полотнах даже самых талантливых художников можно увидеть, например, небольшую горку телесного хлама, вроде разобранной старой автомашины, с подписью: «Женщина». Что это, презрение, ненависть к женскому полу? Но ведь и Аттис впал в неистовство от великой ненависти к богине Венере.
Поэт, если он настоящий, устанавливает связи вещей, явлений, времен. Без них он будет страдать творческой близорукостью, потому что один предмет, одно явление, один момент не дают исторической перспективы. В ретроспективе всей мировой поэзии фигура Блока видится мне в особой близости к скорбной фигуре Данте. Обладая неистребимой жаждой истины, жаждой добра и справедливости, социального совершенства, интеллектуальной нервностью и чуткостью к слову, как к оружию борьбы, оба развились в недрах старых, отживающих общественных формаций и стали провозвестниками новой нравственности. Между ними есть прямая связь. Если Данте стоял у колыбели буржуазной морали, то Блоку довелось ее хоронить, а похоронив, стать у колыбели нашего социалистического общества, стать ее первым поэтом. Но в отличие от Данте, даже не подозревавшего о социальных последствиях своего творчества, Блок работал на революцию сознательно. Рафинированнейший интеллигент, человек высокой культуры, именно в силу этих своих качеств он порвал с кастовостью своего окружения и пришел к революции.
Подлинная интеллигентность, подлинная культура предполагают повышенное чувство ответственности за судьбы мира. Этим чувством в наивысшей степени обладал Блок. Оно заменило ему Вергилия на пути по сложным кругам и лабиринтам революционного времени. Для нас сегодня — это один из главных уроков блоковской судьбы. Обращаясь к ней, нам еще придется не только уяснять ее внутренние сложности, но и освобождать ее от многих исторических накладок, от групповых пристрастий! Достаточно вспомнить стихи Маяковского о встрече с Блоком у солдатских костров в поэме «Хорошо!»:
Солдату
упал
огонь на глаза,
на клок
волос
пег.
Я узнал,
удивился,
сказал:
«Здравствуйте
Александр Блок.
Лафа футуристам,
фрак старья
разлазится
каждым швом».
Блок посмотрел —
костры горят —
«Очень хорошо».
И сразу
лицо,
скупее менял,
мрачнее,
чем смерть на свадьбе:
«Пишут…
из деревни
сожгли…
у меня…
библиотеку в усадьбе».
Вот это «скупее менял», «мрачнее, чем смерть» и придыхания «сожгли… у меня» можно было бы отнести к разряду полемических издержек, если бы потом это не стало литературной директивой, доведенной до школьных программ, укреплявшей ложный тезис о двойственном восприятии революции Блоком. В то время оспаривать такой тезис было трудно по двум причинам. Первая: общественность не располагала блоковскими документами в том объеме, в каком мы имеем теперь. Вторая: футуристы всегда претендовали на поэтическую монополию, и то, что не удалось их группе, выпало на долю Маяковского после смерти. Между тем в замечательной поэме «Хорошо!», написанной в 1927 году, в отношении к Блоку Маяковский грешит футуристическими пристрастиями.
Уже более полувека с нами нет Блока, всего на десять лет меньше — Маяковского. Когда-то эти два великана спорили — спорили не по пустякам, а по одному из коренных вопросов революции: как относиться к старой, дореволюционной культуре? Они не доспорили. Возможно, Маяковскому в 1927 году казалось, что последнее слово в споре остается за ним. Но на роль арбитров в этом споре время выбрало и нас. Наша любовь к ним диктует нам быть документально точными. Нет сомнения, что о своей сожженной библиотеке в Шахматове Блок сообщил Маяковскому с большим огорчением, и не потому только, что библиотека была его личная. Он смотрел дальше, уже тогда понимая, что за сожженные библиотеки и разрушенные здания народу-победителю придется еще раз платить. Теперь мы знаем, как Блок в ту пору отреагировал на стихотворение Маяковского «Радоваться рано», в котором тот призывал разрушить дворцы и другое «старье», охраняемое «именем искусства». «Не так, товарищ! — начал он свой ответ главе футуристов. — Не меньше, чем вы, ненавижу Зимний дворец и музеи… Ваш крик — все еще только крик боли, а не радости. Разрушая, мы все те же еще рабы старого мира…» Если бы жизнь страны пошла по рецептам футуристов, не видать бы нам ни Зимнего, ни тех великих сокровищ искусства в нем, которые учат нас сегодня красоте.
Подлинное отношение интеллигента Блока к революционным событиям было недвусмысленно выражено им в статье «Интеллигенция и Революция», написанной в январе 1918 года, что само по себе было подвигом. В ней он писал: «Она (революция. — В. Ф.) сродни природе. Горе тем, кто думает найти в революции исполнение только своих мечтаний, как бы высоки и благородны они ни были. Революция, как грозовой вихрь, как снежный буран, всегда несет новое и неожиданное; она жестоко обманывает многих; она легко калечит в своем водовороте достойного; она часто выносит на сушу невредимыми недостойных; но — это ее частности, это не меняет ни общего направления потока, ни того грозного и оглушительного гула, который издает поток. Гул этот все равно всегда — о великом». После этого он спрашивает: «Что же вы думали? Что революция — идиллия?»