Том 3 — страница 30 из 109

Ямбы, хореи, сравнения, многоточия, восклицательные знаки! Стихотворение за стихотворением, тетрадка за тетрадкой! Столбцы коротких и длинных строчек душат Толю, ему необходимо прочитать их кому-нибудь — кому же? Коростелеву, он молодой и неженатый, поймет! Распихав тетрадки по карманам пиджака, Толя идет к Коростелеву.

— Здорово, честное слово! — говорит Коростелев, послушав. В поэзии он не искушен, все написанное в рифму кажется ему прекрасным.

Они вдвоем. Толя читает стоя, Коростелев сидит, закинув ногу на ногу («совсем как Пушкин и Пущин на картине!»). После Толиного ухода Коростелев подходит к окну, дергает раму — сыплется краска, с хрустом рвутся бумажные ленты, которыми заклеены щели рамы, — в звездах черное небо, острый жадный ветер влетает в комнату…

— С ума сошел, Митя. Кто же в марте открывает окна!

Не золотые кудри, не васильковые очи — волосы прямые русые, глаза серые — ах ты моя милая, ты моя хорошая, куда ж я раньше глядел, где я раньше был, никакой другой нет на свете, позови ты меня сейчас — за тыщи километров побежал бы на твой зов!

Стихов не умею сочинять. Один только раз, в школе, сочинил стишок на учителя, который мне поставил «неуд» по арифметике. Полюби меня без стихов, без шелковых галстуков, без выдающихся заслуг, простого, немудреного, любящего тебя!

Говорят: сердце сердцу весть подает, — неверно! Встретишь ее, скажет: «Здравствуйте, Дмитрий Корнеевич» — и идет своим путем, не остановится.

Позови меня, Марьяша.

Врет он в своих стихах, будто ловил твои взгляды. Не верю! Не потому, что он недостоин твоих взглядов — наверно, достоин, славный паренек, талантливый, честный, а вот не верю, и все.

Меня позови, Марьяша.

Сам не шел. Так же боялся пойти без зова, как боялся Толя читать ей стихи. Свободные вечера проводил у Горельченко.

Иван Никитич и его жена Анна Сергеевна — гостеприимные, радушные. Званых вечеров не устраивают, а набежит гость — все, что есть в доме, подается на стол. Заходят всякие люди — районные работники, колхозники, учителя, вдовы фронтовиков (Анна Сергеевна работает в райсобесе). За вечер человек десять придут, выпьют стакан чаю, переговорят о деле, сообщат новости и уйдут, а Коростелев сидит, подобрав под стул длинные ноги, чтобы не споткнулся кто, стакан за стаканом пьет чай и уходить не хочет.

«Что значит ум и принципиальность!» — думает он, слушая Горельченко. «Что значит интеллигентность!» — думает он, слушая Анну Сергеевну. «Что значит, когда между мужем и женой такое уважение и внимание! — думает он, наблюдая за Горельченко и Анной Сергеевной. — Когда такие отношения, то тепло в доме и приятно зайти в дом…» У Анны Сергеевны и Ивана Никитича оба сына убиты в войну, их карточки стоят на столе; известно всему городу, что иногда в сумерки Анна Сергеевна приходит в сквер, садится на лавочку около обелиска Александра Локтева — будто это могила ее детей — посидит и уходит. Но никогда ни она, ни Иван Никитич не говорят с людьми о своем горе, не жалуются, не предаются тяжким воспоминаниям.

Иван Никитич увлечен железной дорогой. По пятилетнему плану в сорок восьмом году к городку будет проведена железнодорожная ветка, строительные работы начнутся этим летом. Новые возможности открываются перед городком, перед колхозами, перед всем районом! Чкаловский председатель так и кружит вокруг Ивана Никитича, усы председателя становятся дыбом от нетерпения, от размашистых планов, от буйных хозяйственных мечтаний. И другие люди, встречающиеся у Горельченко, говорят о вокзале, пакгаузах, холодильниках, об асфальтированной трассе от вокзала через весь город… Расти городку, цвести городку, приумножать свое достояние!

— Ну-ка, старожилы, — говорит Горельченко, — ну-ка, местные уроженцы, почему у вас до сих пор не было железной дороги, а у костровцев была, кто скажет?

Никто не может сказать.

— Ладно, старожилы, ладно, местные уроженцы. Послушайте лекцию из истории города. В области раскопал, в архиве. Три четверти века назад строили дорогу через нашу область — тогдашнюю губернию, — и дорога эта по первоначальному проекту должна была пройти через наш город. Но заартачились окрестные помещики: не надо нам, и без того, дескать, после освобождения крестьян жизнь стала неустойчивая, дайте хоть кой-как дожить в тишине, не рушьте дедовских гнезд… Темные люди были помещики.

Послали петицию в Петербург. Петиция в архиве не сохранилась, только следы ее, а жалко: то-то, должно быть, было произведение… Помещики здешние — что, люди маленькие, никто на их петицию не обратил бы внимания, но у некоей госпожи Ломакиной, местной такой Коробочки, племянник был при дворе, влиятельное лицо; по тетушкиной просьбе замолвил там кому-то словечко; благо ему это, как говорится, ни копейки не стоило… Дворянскую петицию уважили.

Вот и прошла дорога за тридцать верст от города, через село Кострово. А как пустили ее в эксплуатацию, и стало Кострово расти не по дням, а по часам, и тамошние землевладельцы стали втридорога сдавать свои участки взвыли в дедовских гнездах блюстители тишины! Вона что наделали! Сами себя ограбили! А всему, дескать, злу корень — старая дура Ломакина с ее племянником… Кричали, ругались, потом сочинили новую петицию: мы передумали, пускай дорога и у нас будет, мы согласны. Но уж на это послание ответа не последовало. И остался город — как-никак, административный центр — от дороги в стороне…

Горельченко рассказывает с живостью, глаза его жмурятся веселой улыбкой. Ласково и внимательно смотрит на мужа Анна Сергеевна, и ее бледное лицо тоже улыбается…

Тихими темными улицами Коростелев идет домой. В теплой тьме перестукиваются невидимые капели. В их перестуке обещание, надежда, радость. Полным-полно надеждами сердце Коростелева, и всему-то хорошему и высокому раскрыто оно, это простое сердце. Идет Коростелев один, но в каждом домике, за запертыми ставнями, чувствует присутствие людей. И в полях тоже люди, людские жилища. И по всей земле советской — люди, с которыми связан едиными чаяньями и делами: сокурсники ли, с которыми учился, однополчане ли, с которыми плечо к плечу отстаивал все, что дорого в жизни, те ли, которых знаешь понаслышке о великих ихних трудах на заводах, в шахтах, в поле… Может быть, и они в эту самую ночь слушают перестук капелей и улыбаются своим надеждам. И в далекой Москве, может быть, отворил окошко, закурил трубочку, заслушался перестука капелей самый драгоценный в мире человек, любовь и слава народа — Сталин… Громадная, громадная земля кругом, громадная, громадная весна на земле!

Коростелев делает крюк, проходит по Дальней улице, мимо ее темных окон.

Спи, моя хорошая. В чистом и радостном труде прошел твой день, и сны тебе, должно быть, снятся легкие, веселые. И как это так — жила ты и жила, и я не думал, как ты живешь, какая ты, хорошо тебе или плохо… И вдруг стала ты мне близкой навеки, и я уже не смогу перенести, если тебе будет плохо, — почему не смогу, с чего это вдруг, как же так устроено?..

Вот как началось: я шел по улице и совсем не думал о тебе, и вдруг вижу — ты стоишь у калитки. Не чужая и гордая, как в ту встречу на дороге, а простая и печальная. Без чулок, и прическа рассыпалась… Я оглянулся, ты смотрела на меня твоими глазами…

В тебе радость. В тебе ясность, и нежность, и молодое материнство, и женская прекрасная тишина. Это правильно, что ты учишь маленьких детей. Да, ты именно должна учить маленьких детей! — и дети вырастут хорошими. И именно в таком доме, с такими ставенками, ты должна жить. И городок — не придумать для тебя лучше. И Сережа — как раз для такой мамы сынишка. Все правильно, в самый раз. Люблю тебя, Марьяша.

Ну, и что дальше? В гости к тебе ходить? А вдруг встретишь неласково — ведь я же сбегу и больше не приду, и всему конец!.. В кино тебя пригласить, в клубе повертеться с тобой под музыку?.. Не хочу. Оскорбительно. Чувства не те. Ты мне разреши сразу сказать самые главные слова. И ответь: да, нет.

…Как хороший рабочий, старается солнце. Стрельнули из земли иглы молодой травы, взбухли почки на деревьях, и перед окнами конторы, на припеке, дерзко расцвел первый одуванчик.


Лукьяныч ладит новый челн.

Еще зимой, по санному пути, к субботинскому дому подвезли на специально сколоченных санях огромное бревно, тянула его тройка лошадей. Лукьяныч вышел из дому, важный, обошел бревно, пощелкал — сухое ли, спросил:

— То самое, что я выбрал?

— А как же, Павел Лукьяныч! — сказали возчики. — Вот же ваша отметина.

— Ладно, выпрягайте, — сказал Лукьяныч.

Возчики отпрягли лошадей и уехали. Бревно с санями осталось на улице.

Наступила оттепель, снег подтаял, осел, осели и сани с бревном. Весенняя грязь была — в грязь оседали сани. Дожди шли, мороз ударял, солнце грело — бревно мокло, покрывалось ледяной коркой, оттаивало, обсушивалось на ветерке.

Когда грязь подсохла, Лукьяныч взялся за работу. Придя из совхоза домой, он надевает старые брюки и свитер и идет к своему бревну. Бревно надлежит остругать, выдолбить, обточить, осмолить. Хватит работишки на всю весну.

Тетя Паша сидит у ворот на лавочке и смотрит, как работает муж. Она закончила на сегодня все свои дела, настал ее час отдыха. Отдохнуть бы вместе: сели бы двое стариков, поговорили дружно… Поговоришь! Когда, вот именно, жена свободна, он вишь как взялся трудиться! Летят щепки, стучит топор, шуршит рубанок, сам весь в поту — видели стахановца?

Тете Паше хочется сказать ему что-нибудь обидное.

— Удивляюсь, — говорит она, когда он наконец останавливается отдохнуть и топор умолкает, — кто это у чкаловцев выдал тебе такое бревнище? Небось незаконно. Небось как откроется, под следствие пойдет.

— Ты под следствие пойдешь, — замечает Лукьяныч. — За клевету. Это мой гонорар за красоту баланса.

— Из него что дров можно напилить, — говорит тетя Паша. — Кубометров шесть, право. Или не будет шести? Всё бы для жизни, для дела, а не для глупости.

— Тебе поручить управление, — говорит Лукьяныч, — ты бы и дома, и пароходы, и фабрики попилила на дрова.