Том 3. Верноподданный; Бедные — страница 93 из 117

— Нет, все брошу! Не могу я так жить! — визжала она и чуть не сшибла с ног Польстершу, которая тоже взвизгнула. Бальрих пытался задержать Малли, но она вырывалась изо всех сил и продолжала кричать, что все бросит. Когда она, наконец, замолчала, из комнаты донеслась ругань Динкля и детский рев.

— Почему ты держишь меня? — всхлипывала Малли. Бальрих показал на окно, за которым серело тусклое утро.

— Броситься в окно и то лучше! — стонала она. Тогда Бальрих спросил:

— Динкль обижает тебя? — И в голосе его прозвучала угроза.

Но она схватила брата за руку и умоляюще заговорила:

— Динкль не виноват! И дети тоже, хотя они и замучили меня.

— Тогда пойдем, так продолжаться не может. — И он повел ее домой.

Динкль шлепал ребенка. На полу посреди комнаты стоял грязный таз для умывания.

— Вот так начинается день, — сказал Динкль. И когда на минуту наступила тишина, послышалось блаженное чмоканье ребенка, который, лежа на комоде, шевелил ручонками.

Малли вынесла умывальный таз, затем с помощью Польстерши принялась одевать и причесывать детей. Динкль, не в духе после этой сцены, сердито напустился на шурина.

— А-а, господин Бальрих? Наконец-то удостоили. Скажите, какой скрытный? Разбогатели, да? Зарабатываете денежки, как Яунер?

Бальрих чуть не вспылил, но сдержался.

— Скоро ты сам поймешь, Динкль, какой ты дуралей.

— А ты, — вскипел Динкль, — зубришь латынь, как буржуй. Поэтому и Тильду не знаю до чего довел, негодяй. — И он указал на Тильду, которая стояла тут же, закрыв лицо передником. — Дядя Геллерт рассказал нам кое-что про тебя.

— Вот пусть он и повторит это открыто, — громко заявил Бальрих, обращаясь к старику маляру, стоявшему в дверях.

Тот хотел было тут же повернуть назад, но Ганс втолкнул его в комнату. Затем барчук повел носом, но в комнате пахло только что вставшими с постели людьми, а не той, кого искал его взгляд. Все же Лени, наконец, вышла из своей конуры. И Ганс Бук, минуя все преграды, устремился к ней.

Старик Геллерт сделал вид, что знать ничего не знает; он прикинулся глухим. Но вдруг рассвирепел и со всей яростью неопохмелившегося пропойцы заорал:

— Довольно молчать! Этот жулик обманывает меня! — Но так как Бальрих хранил спокойствие, старик стал всех призывать в свидетели. — Пусть сознается сейчас же, он стоит перед своим судьею! Намекал я тебе когда-нибудь на одно старое письмо, где сказано, что Гаузенфельд принадлежит мне?

Бальрих загадочно усмехнулся.

— Слушай, — сказал он, — я даже раздобыл это письмо, но в нем нет того, о чем ты говоришь.

Тут старик затрясся. Руки и ноги заходили у него ходуном, он стал кричать, что Бальрих продал письмо, а деньги прикарманил.

— Я подстерегаю его, а он увиливает или отделывается пустыми словами.

— Потому, что об этом деле говорить не так просто, — отозвался Бальрих. — А письмо — вот оно. — И он протянул старику листок.

Все тотчас принялись читать: и Динкль, державший письмо перед собой, и Геллерт, который тянул его к себе, и Малли с грудным младенцем на руках, и Тильда, утиравшая слезы, и Польстерша, шевелившая губами, и самый старший из детей — он примостился на стуле возле них. Тут же стояли, вытягивая шею, и остальные ребята, удивленные вдруг наступившей тишиной. Вошли на цыпочках оба младших брата Бальриха, следом за ними прибрел старик Динкль с жестяной кружкой, в которую ему наливали кофе. Они тоже примкнули к этой кучке и тоже стали читать письмо.

Один Бальрих слышал шепот и тихую возню за перегородкой. Это Лени выталкивала Ганса.

Динкль, дочитав, спросил:

— А нам-то что до этого письма?

— Оно всем нам принесет богатство, — ответил Бальрих.

Тогда они еще раз прочитали письмо, неподвижные, в торжественном молчании.

Геллерт первый нарушил его.

— Коли он продал мои права, что же делать мне, старику?

— Да, ты стар, — согласился Бальрих твердо и снисходительно, — и ты беззащитен, и все вы беззащитны. Поэтому я взялся за это дело. Поэтому я взялся за ученье и буду учиться, покуда не изучу право. Тогда я добьюсь своего.

Так стоял он среди них, и бледный свет раннего утра падал на это широкое лицо; все смотрели на него молча, стараясь понять происходящее. Вдруг Геллерт опять завопил:

— А какой прок мне от твоего ученья! Я стар, и мне нужны деньги. Сейчас же выкладывай мои деньги — и все!

Но тут Динкль приказал ему замолчать. Потом перевел дыхание и обратился к Бальриху:

— Много может пройти времени, пока мы добьемся своих прав. Кто знает, доживем ли? Но наши дети, они-то хоть увидят лучшую жизнь?

Бальрих посмотрел ему в глаза, затем в глаза остальным, медленно переводя взгляд с одного на другого. Это тянулось долго, в глубокой тишине. Так заключил он с ними безмолвный договор. Он взял младенца из рук Малли и показал им.

— Клянусь его жизнью, — заявил он.

Снова наступило молчание. Потом кто-то закашлялся, и все стали собирать свои вещи, торопясь на фабрику. Бальрих, стоя, пропустил их мимо себя. Подошла Тильда и строго, как монахиня, сказала:

— Я буду ждать тебя. Теперь я знаю, что ты вернешься.

Польстерша, которая оставалась дома, приказала детям идти вперед. А брата Динкля робко спросила, достанется ли и ей что-нибудь.

— Неизвестно, все будет сделано по закону, — деловито ответил Динкль. — Если ты будешь настаивать, нам придется судиться.

Тут из глубины комнаты послышались еще два голоса. Сперва настойчивый голос Ганса:

— Я знаю, что ты задумала. Не делай этого, не делай! Только один человек на свете любит тебя, и это я.

И Лени презрительно ответила, что это каждый может сказать.

— Сказать — да, но сделать? И я раньше хотел только получить от тебя удовольствие, я был преступником! А теперь я хочу трудиться ради тебя, уехать отсюда и сам зарабатывать себе кусок хлеба. Уехать сейчас же. Я хочу быть, как вы, и всю жизнь работать. Я люблю не только тебя, но всех вас. — И с горячей мольбой добавил — Лени, услышь меня, не всякий скажет тебе такие слова.

— Зачем? — ответила Лени, и в ее голосе Бальрих впервые услышал резкость и раздражительность. — Это протянется слишком долго. Так же долго, как…

Бальрих обомлел. Он понял, что она имела в виду, и украдкой выскользнул за дверь. Но вдруг кто-то из-за спины схватил его руку, и не успел он опомниться, как чьи-то губы прижались к ней; обернувшись, он увидел седой узел волос на голове Малли и ее смиренно склоненную спину. Он поднял сестру.

— Сегодня мне уже незачем молиться, — проговорила она бескровными губами и заспешила прочь, топая своими мужскими ботинками и оправляя юбку, обтягивавшую ее костлявые бедра.

Ушел и он, опустив голову, впервые ощущая бремя взятой на себя ответственности, и все же чувствуя прилив новых сил. Он думал: «Теперь все помогут мне, я добьюсь своего. И Лени еще поверит в меня».

Незаметно для него прошла зима. Однажды, в весеннюю ночь, сидя полураздетый в душной комнате, он распахнул окно и высунулся наружу, чтобы подышать свежим воздухом, а потом снова взяться за книги. Сквозь тонкие стены и раскрытые окна на него со всех сторон веяло дыхание спящего дома. Вот донеслось ругательство, вот кто-то вскрикнул во сне, и тут же ему почудился предсмертный стон, а следом за ним писк новорожденного. Он слышал все эти звуки и раньше, но воспринимал тогда по-другому. Теперь они, казалось, уже не говорили о том, что эта суровая жизнь беспросветна. Пусть люди спят или страдают — он бодрствует и думает о них.

Он блаженно потянулся. Все это — товарищи, близкие, все — свои. Сегодня они, как и он, бедны, но наступит день, и с его помощью они станут богаты. Он видит, как на вилле «Вершина» чуть шевелятся гирлянды роз… Вдруг лицо его омрачилось, он задумался. Было время, когда он заботился только о себе, о своих правах; тогда ему хотелось немедленно овладеть богатством и насладиться им. Но сейчас сердце напомнило ему о ней, о Лени, о самом дорогом для него существе. А разве другие менее заслуживали любви, богатства и свободы? Правда, не все они добры, не все чутки и благородны. Но только богатство даст им утонченность, благородство и доброту. Порой они озлоблены друг против друга, как озлоблены против них богачи, которых деньги ожесточают, — однако угнетенные не ладят между собой оттого, что страдают, они борются за существование и сами не знают, куда их приведет борьба. Ни в одном из них еще не пробудился разум.

Но ведь разум подсказывает каждому, что у всех одинаковые права. У нас отняли средства производства, нас ограбили, поработили тело и душу. Мы обездолены и нищи. Но мы должны лишить их богатства, и пусть будет нашим земное счастье, как была нашей земная юдоль… Да, и мы вынуждены идти на несправедливость, так как наша жизнь построена на несправедливости. Ведь источником Геслингова богатства послужили жалкие гроши, когда-то принадлежавшие одному из нас. А тот, от чьего имени мы предстанем перед Геслингом, приобрел их постыдным способом. Мы, его наследники, ничуть не справедливее того эксплуататора; однако мы должны стать справедливее.

«Как это сделать? Уравнять ли заработки и доходы? Упразднить ли предпринимателя? Но ведь я уже сегодня знаю больше других, поэтому могу и должен получать больше. Чем же я отплачу им?» — настойчиво вопрошал он некий представший ему смутный образ, имя которому было — Равенство.

Когда раздался скрип ворот, как обычно по утрам, Бальрих с изумлением вернулся к действительности: стоял белый день, доносился воскресный звон колоколов. Сколько же времени пропало даром! Но, сам того не ведая, он в эту ночь совершил еще один шаг на трудном пути познания: он «думал, не зная о том, что думает».

Был праздник, и Бальрих, выйдя побродить, увидел адвоката Бука, который прохаживался по луговине.

— Гуляете? — спросил толстяк. — Хорошо бы вам пройтись на виллу «Вершина», а мне в такое утро покинуть ее.

— Я не пойду туда, — проронил Бальрих.

— Не хотите? Она кажется вам слишком ослепительной, от нее веет слишком большой беспечностью и счастьем? Или это