— Ну, прямо из горла вырвал, — ликуя, шумел он, размахивая билетами. — Собирайся, Даша, живо!
Но она даже не пошевельнулась ему навстречу. Закуталась в белый пуховый платок и чужим, черствым голосом ответила:
— Я никуда не пойду с тобою, Виктор.
— Не пойдешь? — растерялся он. — Да почему же?
— Иди со своей Ларисой! — сказала она, обиженно поджимая губы, и еще непримиримее, еще отчужденнее завернулась в платок, словно спряталась в раковину.
Он потоптался немного на пороге, ничего не понимая, не чуя вины за собой, потом вздохнул и ушел.
Он пошел в театр один. Почему-то вдруг никого не захотелось звать с собою. И в театре, помимо своей воли, думал только о Даше. Ему было без нее скучно.
Он уже привык всегда и везде бывать вместе с Дашей, и когда она была рядом — он часто забывал о ней, а сейчас ее нет — и ему без нее скучно. Скучно. Пусто. Одиноко.
«Да за что же она рассердилась на меня? — в сотый раз спрашивал он себя. — Лариса... Ну при чем тут Лариса? Да я десять Ларис отдам, только б ты, Светик, не обижалась. Да разве ж можно девчонок равнять с дружбой? Дружба ж, это... это куда дороже!».
В антракте ему стало еще горше. Как неприкаянный, слонялся он по фойе. Не находил себе места. Затосковал.
Раньше, бывало, в антрактах они с Дашей оживленно и шумно спорили о спектакле и об актерах; и все оглядывались на них и невольно нм улыбались: их молодости, их румянцу, их радости. И все люди в театре казались тогда Виктору хорошими, добрыми, близко знакомыми...
А сейчас Даши нет — и он как в пустыне. И никто не смотрит на него. Он всем здесь — чужой. И Даши нет. И без нее на душе пусто. Холодно и пусто.
Он подошел к буфету, спросил пива и вдруг заметил тянучки в узенькой желтой коробочке.
Он улыбнулся этой коробочке, как воспоминанию. Потом купил и, продолжая бессмысленно и разнеженно улыбаться, стал представлять себе, как принесет Даше подарок, — она тянучки любит, — и скажет: «Мир, Дашок, мир, мир!..»
«А она возьмет да швырнет мне эти тянучки в рожу! — тут же подумал он. — Разве ее тянучками подкупишь?» — Он хмуро сунул коробку в карман и пошел в зал, продолжая думать о Даше.
«А что, как она всерьез обиделась? Что, как навсегда?» — Он сам ужаснулся этой мысли. И — растерялся.
«Да как же я... как же я тогда? — беспомощно заморгал он своими девичьими ресницами. — Как же я без нее? Да я без нее жить не могу! — чуть не застонал он. — Все мне без нее тошно!»
Тошно! Вот и верное слово нашлось. Тошно. Не мило все. И сладкая музыка не мила. И в театре холодно и неприютно. И Лиза нехороша. За что только Герман ее любит? Вот Даша...
«Что же это выходит? — вдруг растерянно спросил он себя. — Выходит, что я... люблю Дашу? Люблю?» — и едва только произнес он про себя это колдовское слово, как сразу же и почувствовал: ну да, любит. Конечно же, любит! Всегда любил. Только слова подобрать не мог.
Он был сам потрясен этим открытием. Оно раздуло в нем такую бурю новых, неведомых чувств, что они сразу и смяли и оглушили его.
«Да нет, постой, постой! Тут разобраться надо! — попробовал он притормозить себя и тут уж совсем сорвался. — Да что разбираться! Люблю! Люблю!..»
— Люблю-у! — чуть не завыл он на весь зал.
Нет, он уже не мог больше оставаться в театре. Он не Андрей. Он должен сейчас же бежать к Даше, он должен немедля узнать свою судьбу! Жить ему или не жить, любит она или не любит.
Запыхавшись, прибежал он в общежитие.
— Даша! Даша! — нетерпеливо затараторил он в дверь ее комнаты, — Выйди на минутку, Даша!
Она не сразу появилась на пороге. Ее глаза опухли, но он не заметил этого.
— Чего тебе, Витя? — слабым, безжизненным голосом спросила она, Мне надо поговорить с тобой, Дашенька... Немедленно...
— Ну, что случилось? — устало сказала она.
Он вдруг рассердился.
— Да не стану же я объясняться тебе тут, в коридоре!.. Идем!
Он схватил ее за руку, и они побежали. Побежали по этажам, лестницам и коридорам так, словно крылья выросли у них за плечами.
И двери сами распахивались перед ними.
В сквере, подле общежития, Виктор и признался Даше в любви.
— А теперь — говори, говори! — дрожа от нетерпения и страха приказал он. — Не любишь? Да? Не любишь? — и он почти с ненавистью заглянул ей в глаза.
Вот когда Даше следовало бы отомстить ему за свои долгие муки, заставить помучиться и его, заметаться в любовной лихорадке!
Она так и хотела поступить. И — неожиданно пала ему на грудь и заплакала от счастья...
Они поженились летом, когда были на «Крутой Марии» на практике, — так хотела Даша.
На свадьбе в родительском доме был и Андрей.
Он подошел к Даше и улыбнулся ей своей нетерпеливой, светлой улыбкой.
— Люби его, Даша! — шепнул он ей. — Он большой любви достоин. И прощай ему. Понимаешь? Ему надо прощать.
— Я знаю... — тихо ответила она.
Они жили с Виктором дружно, хоть и не покойно. Но Виктор ни в чем спокойным быть не мог, — ни в учебе, ни в работе, ни в любви.
Он и сейчас, в поезде, не находил себе места. Метался. Поминутно бросался к окну. Ему все казалось, что поезд идет слишком медленно, неохотно, на станциях стоит слишком долго, лениво. В окно уж врывался терпкий, знакомый запах угля и колчедана и тревожил Виктора, как запах пороха тревожит боевого коня.
— Как счастливо вышло, — вдруг задумчиво заметила Даша, — что ты именно в родной район получил назначение...
Он быстро обернулся к ней.
Ты думаешь? — с сомнением спросил он.
— А разве нет?
— Н-не знаю... — сказал он. Подошел и стал рядом. Взял ее руки в свои. Но с ответом медлил.
Тебя что-то мучает, дорогой? — спросила она.
— Д-да... — неохотно признался он. — Там, в Москве, в суматохе не думалось... А сейчас...
— Но что ж это, что? — уже с тревогой спросила она.
— Ну, понимаешь, — с трудом, словно винясь в чем-то постыдном, выдавил он, — ведь тут все... все... и инженеры и шахтеры... все помнят меня молокососом, шахтарчонком, понимаешь? Ну, какой я для них управляющий трестом?! — с отчаянием вскричал он.
Даша не выдержала и расхохоталась.
— Вот ты смеешься... — обиженно сказал он. — А стань на мое место. Вот, например, Светличный... Это особенно меня тревожит. Ведь всю жизнь Федя Светличный был у нас вожаком, старшим. А теперь... теперь, что же выходит? Ведь как завшахтой он вроде должен подчиняться мне? Понимаешь?
Не понимаю.
— Нет, ты понимаешь, понимаешь!.. — уныло сказал он. — Или Петр Фомич. Он у меня будет главным инженером треста. Даже страшно! Не я у него, а он у меня. Ну, теперь понимаешь?
— Теперь понимаю... — с намеренной лукавинкой сказала она, — ты просто трус.
— Трус. Согласен. Но я докажу им — и очень быстро, что я уже не щенок! — вскричал он. — Я с первого же дня... Нет, с первой же минуты круто возьму дело в свои руки. Я их — ошарашу!
— Вот это голос уже не отрока, а мужа... — засмеялась Даша.
— А что ты думаешь? Я покажу, что меня недаром четыре года мяли в институте! — и он уже снова затрепетал, запламенел, взвился, как скакун на дыбы: у него легки были такие переходы. — Ну, что ж, что Петр Фомич! Да если правду сказать, так старикан порядочно-таки отстал. Стал провинциалом. Дальше кровли ничего не видит. А меня вооружили последним словом науки. Да-да! — заторопился он. — Горное дело больше не искусство колдунов и знахарей... Я с первого же дня возьмусь за механизацию. Механизация всех процессов — вот тот гаечный ключ, которым я поверну все дело. Ты, как конструктор, должна меня понимать. Механизация...
Она слушала его с тихой, молчаливой завистью, с завистью, которую она тщательно прятала от него. Напрасно он помянул, что она инженер-конструктор. Она грустно усмехнулась. Она — жена. Муж едет в Донбасс работать, а она — рожать...
— Подъезжаем! — вдруг перебивая самого себя, завопил Виктор и бросился к окну. До станции оставалось еще добрых три километра.
Но в окне уже показались знакомые шахты. «Мои шахты!» — не мог не подумать он. Он узнавал их, как приятелей молодости. «Здорово, ребята!» — едва не крикнул им он.
Вот «София». Вот «Красный партизан». Вот «имени Сталина». А там, за холмами, — отсюда не видно, — должна быть и шахта «4-бис». А вон, вдалеке, закурился и древний террикон «Крутой Марии».
Но вот и перрон.
— Ого, сколько народу привалило нас встречать! Даже не ожидал! — не без удовольствия воскликнул Виктор. — Смотри, Даша!
Даша подошла к окну.
И сразу же увидела торжественно тревожное лицо отца. Вытянув шею, он следил за вагонами, искал дочку...
«Постарел он, нет? — спросила себя Даша и не могла решить: но слезы уже готовы были ринуться из глаз. — Нет, не постарел, — такой же, батя ты мой!»
— И Светличный тут... И Петр Фомич... — все восклицал Виктор. — А-а! — вдруг просиял он, завидев Андрея. — Сам секретарь горкома пожаловал, кореш ты мой дорогой! Смотри, какой он ладный стал, солидный...
— Но пришел один, без супруги... — заметила Даша.
— Одевайся же скорее, Дашенька! — сказал Виктор и подал пальто.
Она мельком взглянула на себя в зеркало. «Какая же я некрасивая стала... — безразлично подумала она. — И пятна на лице... И живот».
Поезд медленно терял ход. Последний толчок — и он остановился.
И только с этим последним толчком, только тогда, когда вдруг перестал скрипеть и качаться вагон, поняла Даша, что она приехала. Вернулась. И только теперь вдруг почувствовала настоящую, живую и полную радость.
Вот она и вернулась!..
Вернулась на родную землю, на землю отцов... На землю, где когда-то она родилась. Где ее родила мать. Где сама мать родилась от донецкой женщины, которую Даша никогда не знала и никогда не смогла назвать бабушкой.
А теперь пришел черед Даше рожать. Здесь, на этой земле. Здесь, на «Крутой Марии». И нигде больше.
Иначе и быть не могло...
3
Виктор Абросимов сказал жене правду: он стосковался. Стосковался по живому, самостоятельному делу, по веселому, трудовому общению с людьми, по кипению и трепету горячей горняцкой жизни, просто по шахте стосковался. Ему не терпелось поскорее, да притом с головою, нырнуть в дела и заботы. Руки чесались.