Том 4. Император Португальский. Возница. Предание о старом поместье. Перстень рыбака — страница 29 из 44

И наконец, всему виной была бедность. Если бы отец получил повышение, стал бы старшим пастором или, может быть, даже главным пастором, все бы уладилось. И вернулись бы прежние времена, когда все ее любили. Ну конечно, когда-нибудь все станет по-прежнему! Ингрид поцеловала букетик. Мать, верно, не хотела быть жестокой. Это бедность ожесточила ее сердце и сделала ее такой злой.

Но, в сущности, ей теперь было все равно, как с ней будут обращаться. Отныне ничто на свете больше не сможет омрачить ее, потому что она теперь всегда будет радоваться жизни. А если когда-нибудь ей станет тяжело, то она вспомнит о материнских цветах и о деревянной лошадке маленького братца.

Прекрасно уже то, что ее несут по дороге живую. Нынче утром никто бы не поверил, что она сможет вновь очутиться на этой дороге, среди этих холмов. И пахучий клевер, и певчие птицы, и прекрасные тенистые деревья — все это существует, чтобы радовать живых. Еще совсем недавно все это было уже не для нее.

Но, как было сказано, времени для раздумий у нее было немного, потому что спустя двадцать минут далекарлиец подошел к пасторской усадьбе.

Дома были только пасторша и служанки, как того и хотела Ингрид. Все утро пасторша хлопотала над поминальным обедом. Теперь обед уже поспел, и оставалось только дожидаться гостей. Она сходила в спальню и нарядилась там в черное платье.

Пасторша выглянула на дорогу, но гости пока что не показывались. Тогда она решила снова наведаться в кухню и снять пробу с приготовленных блюд. Она осталась вполне довольна, стряпня нынче удалась ей, а это не может не радовать хозяйку, даже если в доме траур. В кухне находилась лишь одна служанка, из тех, кого пасторша взяла сюда с собой из родительского дома, и она решила, что с ней можно пооткровенничать.

— Знаешь, Лиза, я думаю, любой остался бы доволен такими поминками, — сказала она.

— Хотела бы я, чтобы она взглянула с небес на землю и увидела, как хозяйка старается ради нее, — ответила Лиза. — Уж как бы это ее порадовало!

— Ну, я-то никогда не могла ей угодить, — возразила хозяйка.

— Она умерла, — сказала служанка, — и не мне говорить худое про ту, которую, можно сказать, еще земле не предали.

— Немало попреков наслушалась я от мужа из-за нее.

Дело в том, что у пасторши была потребность говорить с кем-нибудь о покойнице. Она чувствовала некоторые угрызения совести из-за своей приемной дочери. Оттого-то и затеяла она столь пышные поминки. Ей казалось, что совесть не будет так сильно мучить ее, если она взвалит на себя все эти хлопоты с поминальным обедом. Но этого не случилось. Ее мужа тоже мучила совесть. Он говорил, что они не сдержали слова и не обращались с девушкой, как с родной дочерью, хотя он и обещал это, когда удочерил ее. И он утверждал, что лучше было бы вовсе не брать ее в дом, раз они не сумели полюбить ее, как собственное дитя. И теперь приемной матери требовалось поговорить с кем-нибудь о девушке, чтобы выведать, не кажется ли людям, будто она чересчур жестоко обходилась с ней.

Она заметила, как Лиза в сердцах стала энергично помешивать поварешкой в котле, точно ей было трудно совладать со своими чувствами. Девушка она была сметливая и знала, как подольститься к хозяйке.

— Сдается мне, — начала Лиза, — если уж у тебя есть мать, которая печется о тебе денно и нощно, холит тебя и лелеет, так не грех бы, кажется, постараться угодить ей и быть послушной. И коль тебя взяли в почтенный пасторский дом и воспитывают, как благородную, то надо бы хоть какую ни на есть пользу приносить, а не все только бездельничать да мечтать. Хотела бы я знать, что сталось бы с нею, ежели бы пастор не взял к себе в дом эту маленькую нищенку. Небось, шаталась бы по дорогам с этими циркачами да и померла бы где-нибудь под забором, как последняя побродяжка.

Тут во дворе усадьбы появился далекарлиец, тот самый, что и в воскресенье бродит со своим мешком по дорогам. Он тихо вошел в открытую дверь кухни и поклонился, хотя никто не ответил ему на приветствие. Хозяйка и служанка обернулись, но, увидев, кто пришел, как ни в чем не бывало продолжали беседу.

— Может, оно и к лучшему, что девушка померла, — сказала пасторша.

— Вот что я вам скажу, хозяйка, — подхватила служанка, — сдается мне, что пастор и сам понимает это, а если нет, то в скорости непременно поймет. В доме наконец настанет покой, и пастор этому только рад будет!

— Да уж наверняка поймет, — сказала пасторша. — Ведь мне то и дело приходилось препираться с ним из-за нее. На ее одежду такая пропасть денег уходила, что уму непостижимо. А он все боялся, как бы ее не обделили, так что иной раз ей перепадало даже больше, чем собственным детям. Она ведь старше всех была, и на нее материи много надо было.

— Теперь, небось, вы, хозяйка, ее платье Грете отдадите?

— Да, либо Грете отдам, либо себе оставлю.

— Не больно-то много от нее, бедняжки, осталось.

— Никто и не ждал от нее наследства, — сказала пасторша. — Хватило бы и того, чтобы она по себе добрую память оставила.

Именно такие речи и ведутся, когда у человека совесть нечиста и ему хочется оправдать себя. Приемная мать Ингрид наверняка говорила не то, что думает.

Далекарлиец повел себя точно так же, как он обычно поступал, приходя в усадьбу торговать. Постояв немного и оглядевшись в кухне, он очень бережно поставил мешок на стол и принялся расстегивать ремни. Затем оглядевшись еще раз, чтобы окончательно убедиться, что ему не грозит опасность со стороны кошки или собаки, он выпрямился и стал открывать верх мешка, завязанный многочисленными веревочными узлами.

— Нечего тебе мешок развязывать, — сказала Лиза. — Нешто не знаешь, что мы в воскресный день куплей-продажей не занимаемся? — Больше она не обращала на него внимания, хотя дурачок продолжал расстегивать ремни. Она вновь обратилась к хозяйке, чтобы продолжить разговор. Нельзя было упускать столь удобного случая заслужить ее благоволение.

— Я вот думаю, не обижала ли она малышей? Я частенько слышала, как они плачут в детской.

— Как она к их матери относилась, так и к ним, — сказала пасторша. — А теперь они, ясное дело, плачут, горюют, что она умерла.

— Бедные несмышленыши, сами не знают, об чем горюют, — ответила служанка. — Вот помяните мое слово, хозяйка, и месяца не пройдет, как никто в доме по ней больше тужить не станет.

Тут они обе повернули головы от очага и посмотрели на стол, где далекарлиец открывал свой огромный мешок. Им послышалось нечто необычное — не то вздох, не то всхлипывание. Далекарлиец наконец-то открыл мешок, и перед ними предстала лишь нынче утром похороненная приемная дочь, точно такая, какой они положили ее в гроб.

Впрочем, она была теперь не совсем такая. Если можно так выразиться, она была куда мертвее, чем утром, когда ее хоронили. Тогда лицо у нее было почти такое же белое, как при жизни, а теперь оно было серое, точно у призрака, с иссиня-черными губами и жутко ввалившимися глазами. Она ничего не говорила, но глубокая скорбь читалась в ее лице, а букетик цветов, полученный от приемной матери, она протянула ей с выражением жалобного укора.

Это было зрелище, которого никто из людей не смог бы вынести. Приемная мать тут же свалилась в обмороке, а служанка сперва остолбенела на месте, переводя взгляд с дочери на мать, а затем, закрыв лицо руками, убежала в кладовку и заперлась там.

— Нет, нет, — сказала она, — не ко мне она явилась, и ни к чему мне там быть.

Но Ингрид обернулась к далекарлийцу.

— Завяжи меня в мешок и унеси отсюда! Слышишь! Слышишь? Унеси меня отсюда! Унеси туда, откуда принес!

В эту минуту далекарлиец выглянул за дверь. Он увидел, как по аллее движется к дому целая вереница повозок. Ну нет, тут он нипочем не останется! Это ему не с руки.

Ингрид снова свернулась калачиком на дне мешка Она больше ни о чем не просила, а только плакала. Ремни снова были затянуты, ее подняли на спину и понесли.

Гости, прибывшие на поминальный обед, чуть не лопнули от смеха, глядя, как спешил прочь отсюда Козел, кланяясь при этом каждой лошадиной морде.

Глава пятая

Матушка Анна Стина была старая женщина, которая жила в глухом лесу. Она частенько наведывалась в пасторскую усадьбу, чтобы помочь там по хозяйству. Проделав долгий путь по лесистым склонам, она являлась, как по заказу, именно тогда, когда в усадьбе пекли хлеб или затевали большую стирку. Это была умная и славная старуха, и очень скоро они с Ингрид стали добрыми друзьями. И теперь, как только девушка вновь обрела способность соображать, она тотчас же решила искать помощи у Анны Стины.

— Послушай, — сказала она далекарлийцу, — когда выйдешь на проезжий тракт, сверни в лес и иди прямо, пока не выйдешь на тропу. Там свернешь налево и опять пойдешь прямо, пока не увидишь большую песчаную яму. Оттуда видна будет избушка. К ней ты меня отнесешь, и там я буду играть для тебя.

Даже для ее собственного слуха невыносим был этот резкий и повелительный тон, каким она говорила с далекарлийцем. Но она вынуждена была так говорить с ним, чтобы заставить его повиноваться. Иного выхода у нее не было. И все же не ей бы приказывать другому человеку, ведь она даже и жить-то не вправе!

После того, что произошло, она считала себя не вправе жить. Ужаснее того, что с ней случилось, и быть не могло. Шесть лет провела она в пасторской усадьбе и не сумела снискать любовь у окружающих хотя бы настолько, чтобы кто-нибудь пожалел о ее смерти. А тот, кого никто не любит, не имеет права жить. Она не смогла бы объяснить, откуда у нее это убеждение, но ей это казалось само собою разумеющимся. Она убедилась в этом потому, что с той минуты, как она услышала, что они не любили ее, сердце ее словно сжала чья-то железная рука и сжимала его все сильнее и сильнее, словно вынуждая остановиться. Отныне вход во врата жизни ей заказан. Именно в тот момент, когда она вырвалась из когтей смерти и почувствовала властный и неодолимый зов жизни, то, что дает право на жизнь, было у нее отнято.