уманист являлся их опорой, даже их руководителем; без него они чувствовали себя неуклюжими медведями, не знали ни как вести политику, ни как себя вести лично.
Новая гуманистическая интеллигенция противопоставляла себя духовенству, — чем дальше, тем более резко. Старое общество состояло из феодалов и мужиков. А кто был идеологическим вождем? Жрец католический. А теперь? Теперь на первый план выдвинулись купец и солдат. Они спаялись воедино. Это был коммерсант-воин и воин-коммерсант. Каждый кондотьер торговал, ж каждый купец был воинственен. Новым сеньорам противостояли бедные горожане и крестьяне. Гуманисты пытались руководить этим новым обществом.
Может быть, гуманисты будут новым духовенством? Но духовенство было чудесно сорганизовано, оно имело церковную организацию, оно имело универсальную политику, руководимую папами; это был союз, унаследованный от старых времен и отлично приспособленный к тому, чтобы создавать нужную идеологию для кругов правящих и нужный обман для кругов низших. Духовенство умело обуздывать народ и вести его за собой.
Могли ли гуманисты держать в узде низшие круги? Что они могли им сказать? Латинские стихи? Чем они могли прельстить их? Проповедью: лови наслаждения дня, потому что смерть кончает все? Но на это им сказали бы: «А! Лови день! — Значит, нужно приняться за богатых и выжать из них все, что мне нужно для этого сегодняшнего дня!» У гуманистов не было возможности так овладеть народом, как это удалось католикам. Поэтому, хотя известную борьбу с католической церковью гуманисты старались вести, духовенство было сильнее гуманистов.
Равным образом влияние гуманистов на общественные верхи было далеко не беспредельным. Высшая знать, конечно, хотела «жить и пользоваться жизнью», но побаивалась прямо вступать на стезю чистого язычества, так как с молоком матери всосала идею бессмертной души. Страшно ведь: а ну как ад существует? А поп грозит: ты ушел к гуманистам, душенька твоя много поплачет об этом на том свете! И недавно вышедший из средневековья темный человек трепетал. Часто и сами гуманисты боялись бога и подумывали о своей душе. Когда наступал смертный час, многие из этих полуатеистически настроенных гуманистов посылали за священником. В каждом из них жил католик. Это делало их слабыми.
К тому же каждый из гуманистов жил сам по себе и вел отчаянную полемику с другими. Все они вели настоящую борьбу шутов между собою, друг друга изобличали; изобличали и господ — не своих, конечно, а чужих, а когда переходили к новому хозяину — ругали старых хозяев.
Неорганизованность и распыленность гуманистов не давали возможности этой породе интеллигенции сыграть руководящую ноль, о которой они мечтали. Но надо сказать прямо, что светская интеллигенция никогда такой роли не приобретала и не приобрела во все времена, сколько стоит мир.
Богатые монастыри (все равно где — в Тибете или в Индии, в России или на Западе) играли роль не только хозяйственных, но еще больше идеологических организаторов. В силу известного соотношения других классов они становились регулирующей силой и часто делались силою господствующей настолько, что какой-нибудь брамин считал себя много выше представителей фактически господствующего класса — дворянства, а папа требовал, чтобы император приходил целовать ему туфлю. На основе идеологического господства приобреталось и прочное хозяйственное значение.
Когда положение изменилось и новое общество, народившееся в эпоху Возрождения, нашло для себя своих светских идеологов, то эта новая группа идеологов оказалась расщепленной, пескообразной и, конечно, власти никакой иметь не могла, а только в области искусства, да и то лишь в известной мере, второстепенно, проводила кое-какие собственные тенденции.
Петрарка был самым выдающимся из гуманистов своего времени, самым талантливым, самым ученым, самым почтенным. В отличие от других гуманистов, он держался с величайшим достоинством. Но не только это делало его вождем светской интеллигенции, а еще и то, что он прекрасно ладил с христианством. Правда, ладить с христианством ему было очень трудно, и он иногда, обливаясь слезами, заявлял: какие же мы христиане, когда так восторгаемся Цицероном и другими языческими авторами!16 Он сознавал, что литература, где наряду с житиями святых отцов появляются жизнеописания героев со всеми человеческими страстями и грехами, отражает упадок христианства. Он грустил об этом, но не упиваться новой светской культурой он, однако, не мог. Петрарка чувствовал, что именно «языческое» начало дает ему славу, что именно оно ставит его во главе всего современного ему культурного мира. Тем более его тянуло сюда.
Но внутреннее расщепление на христианина и язычника не позволяло развернуться в нем росткам нового миросозерцания. Он оставался слугой папы, жил в Авиньоне, получал от папы отпущение грехов и — читал ему произведения греков.
Несомненно, что и Петрарка страдал. Прокладывание новых путей сопровождается постоянными сомнениями, ошибками и страданиями.
Но бывают разные натуры. Данте был вышиблен из своего класса, он составлял партию сам по себе, он был и католик и не католик, от этого его душа обливалась кровью. И страдания Данте были тем сильнее, что убеждения свои он проводил в жизнь с решимостью. Петрарка, натура мягкая, больше поддавался всяким давлениям, влияниям. Поэтому в нем нет той целостности, которую в конце концов обрел Данте, создав определенное миросозерцание. Натура гибкая, Петрарка хотя иногда страдал, но в общем чувствовал себя недурно. Он был покладист, умел наслаждаться всем, умел со всеми ладить, каждому сказать похвальное слово. Но рядом с этим он отличался выдающимся талантом и известной внутренней глубиной. Ему не чужды и терзания о душе, и восторги перед чувственной любовью, и возвышенная рыцарская любовь, восхищение и перед языческим миром, и перед христианским. Ему ничто не было чуждо, и это делало его дорогим для всех. Всякий находил в его очаровательной по мягкости и многогранности личности какой-то отзвук для себя. Каждая зарождавшаяся личность тех времен, начинавшая сомневаться, колебаться, искать путей, видела в Петрарке своего вождя. Но Петрарка не был суровым и решительным вождем — он был оппортунистом, все сглаживал, перебрасывал мосты, благодаря которым можно было любому язычнику мириться с христианством и христианину мириться с язычеством.
Всюду, где появляется несколько классов приблизительно равной силы, мы будем встречать то таких людей, которые раздираются в муках, потому что не видят, по какому пути идти, то таких, которые одновременно идут по нескольким путям и иногда с большой грацией, с большим совершенством умеют двоерушничать, вести двойную и тройную бухгалтерию.
Очень характерно, что, заглядывая в свою душу, Петрарка находил ее очень сложной.
Душу средневековье ценило очень высоко, потому что именно душа, а не тело, не телесная жизнь важны для христианства. Что же такое душа? Это, по тогдашнему представлению, какая-то субстанция, которая является источником нашего сознания, она отвечает за грехи, совершаемые человеком при жизни, ей присуще тяготение ввысь, к святому богу. После смерти человека черти с ангелом устраивают маленькую потасовку за обладание его душой и победившая сторона тащит ее в рай или в ад. Особенной сложности тут не предполагали.
Петрарка, стоя на одной из альпийских вершин, днем созерцал широкие горизонты, перед ним открывающиеся, а к вечеру, дождавшись того, чтобы над ним заблестели созвездия, восхищенный, с обычным своим талантом описывал звездное небо, восторженно любовался его законами. Все это не казалось средневековому человеку сколько-нибудь достойным, а Петрарка отводит очень много внимания этим реалистическим пейзажам.
Но все же, говорит он, значительнее и лучше всего то, что человек носит в самом себе. Для такого самосознания нужно, чтобы человек действительно носил в себе большое содержание.
И Петрарка имел право так говорить. Он был первым осознавшим себя человеком нового времени, первой, ярко выраженной личностью, первым цветком индивидуализма.
А вы знаете, кто всегда несет с собой индивидуализм? Это буржуазия, разбившая рамки цеха, с разрушением которых, можно сказать, стержнем человеческой жизни становится эгоизм и конкуренция, частная собственность и личность собственника. Позднее эта сущность буржуазного строя накладывает печать прозаизма на всю культуру. Но на заре подъема этого класса стоит Петрарка с его очаровательной мягкостью, с душевной расцвеченностью, которая переливает каким-то опалом, разноцветными огоньками в тумане его общего оппортунизма.
Перейдем к младшему поэту — Боккаччо. Он благоговел перед Петраркой и почтительно и многократно перечитывал каждое его письмо, и всегда называл его «великий учитель» и писал ему в подобострастном тоне. И сам этот человек как будто бы расслояется на две части. С одной стороны, это педант, страстно следящий, чтобы не сделать ошибки в латыни, сам безумно увлеченный всем латинским, а с другой стороны (и более или менее в соответствии с этим) — чрезвычайно ревностный католик, который к концу своей жизни окончательно делается ханжой. Этим нас уже не удивишь, потому что и Петрарка был одно время ханжой. Но у Петрарки, в противовес ханжеству, были великолепные сонеты к Лауре, была его переписка, был дневник17, в которых жила многогранность его души; и у Боккаччо этот противовес был. Контраст у него был еще гораздо более резким, ибо у Боккаччо противовесом его католическому ханжеству была его книга «Декамерон» на итальянском языке, то есть на языке вульгарном, — а это значило, что написана она была для того, чтобы ее читал народ. «Декамерон» — это сборник анекдотов, главным образом о попах, изображавшихся в смешном виде. Боккаччо собрал, великолепно организовал и весело рассказал анекдоты, которые существовали уже раньше как анонимные устные рассказы, нечто в