Прекрасно озеро Чудское…
Ваш кот Бодлэр мне кажется похожим
На чертика, на мышку и крота.
Даст сто очков всем смехотворным рожам
Смешная морда Вашего кота.
Нет любознательней и нет ручнее,
Проказливей и веселей, чем он.
Моя жена (целуется он с нею!)
Уверена, что он в нее влюблен…
О нем мы вспоминаем здесь с тоскою
И лишь о нем поэтова мечта…
О, как прекрасно озеро Чудское,
Создавшее подобного кота.
Двинск, 1927 г.
Шелковистый хлыстик
Парижские Жоржики
Два Жоржика в Париже
С припрыжкой кенгуру, —
Погуще и пожиже, —
Затеяли игру.
Один, расставя бюсты
Поэтов мировых,
Их мажет дегтем густо,
Оплевывает их.
Другой же тщетно память
Беспамятную трет,
И, говоря меж нами,
Напропалую врет.
Полны мальчишки рвенья,
Достойного похвал,
Из вздора нижут звенья
И издают журнал.
«Звено» мальчишек глупо,
Как полое звено,
Но все ж тарелку супа
Приносит им оно.
Зане есть зритель, падкий
До мыльных пузырей.
Ах, знает мальчик гадкий,
У чьих шалит дверей!
Ведь в том-то все и дело,
Таков уж песни тон:
В столице оголтелой
Живет один Антон.
Его воззренья крайни
На многие дела,
Мальчишек любит втайне,
Их прыть ему мила.
А так как не без веса
Сей старый господин,
Антону льстит повеса
И друг его — кретин.
За это под защиту
Мальчишек взял Антон,
И цыкает сердито
На несогласных он:
Не тронь его мальчишек, —
И жидких, и пустых,
Отчаянных лгунишек,
По-новому простых.
Их шалости глубинны
Их пошлости тонки.
Мальчишки неповинны
За все свои грешки…
«Погуще» и «пожиже»
За старца пьют вино.
Вот почему в Париже
И нижется «Звено».
1927
Toila
Шелковистый хлыстик
Маленькая беженка
(Род не без скуфьи!..)
Молвила разнеженно:
— Знаете Тэффи?
Катеньке со станции
Очень потрафил
Сей француз из Франции —
Господин Тэффи. —
…Вот что, семя лузгая, —
В-яви, не во сне, —
Дама архи-русская
(Дура петербургская)
Говорила мне.
Я от здешней скуки
До того дошла,
Что, взяв книгу в руки,
Всю ее прочла!..
Ничего такого…
Типов никаких…
Как его?… Лескова!
Про Карамзиных…
(На щеках румянец)
Про каких-то пьяниц…
От визитов Икса
Хоть в окошко выкинься —
Просит: «Дайте Дикса»…
(Это значит — Диккенса!)
А «эстет», понятно,
Стал каким-то «эстиком»…
Икса мне приятно,
Стукнув в темя пестиком,
Очень аккуратно
Уложить под крестиком.
В первые годы беженства
Тятенька ее был слесарем,
Драматург назывался «пьесарем»…
А теперь своеобразное бешенство:
Поважнела, обзавелась детектором
И — наперекор всем грамматикам —
«Пьесаря» зовет «драматиком»,
А слесаря — архитектором…
Сижу на подоконнике
И думаю: что такое поклонники?
Поклонников-то изобилье,
А у поэта — безавтомобилье.
Вокруг «восторги телячьи»,
А у поэта — бездачье!
Паломнические шатанья,
А у поэта — бесштанье!
И потому хорошо, читатели,
Что вы не почитатели,
А то было бы вам очень стыдно,
А поэту — за вас обидно…
1929 г.
Три эпиграммы
Всю жизнь жеманился дух полый,
Но ткнул мятеж его ногой, —
И тот, кто был всегда двуполой,
Стал бабой, да еще Ягой.
Она цветет не Божьим даром,
Не совокупностью красот.
Она цветет почти что даром:
Одной фамилией цветет.
Когда б споткнулся пастор на ком,
И если бы был пастырь наг,
Он выглядел бы Пастернаком:
Наг и комичен Пастернак.
Эпиграмма на одну провинциальную поэтессу
Есть — по теории
Невероятности —
И в этой инфузории
Признаки опрятности.
Saarkala
1937 г.
Спутники солнца
Изыски Гоголя
Писать мне мысль пришла такая
(Я не сочту ее грехом)
Струей столетнего Токая,[3]
Иначе — пушкинским стихом,
По выраженью Николая
Васильевича, кто знаком,
Не знаю, мало ли вам, много ль,
Но кто зовется все же — Гоголь…
Любовь веснует у него,
Горит лимон в саду пустыни,
И в червонеющей долине —
Повсюдных знаков торжество.
И зимней ночи полусвет
Дневным сменился полумраком…
Все это мог сказать поэт,
Отмеченный парнасским знаком.
А — звукнет крыльев серебро?
А — расквадрачен мир на мили?
В снег[4] из слоновой кости были
Вы вникните, как то остро! —
Растенья выточены. В стиле
Подобном — Гоголя перо.
1925 г.
Джиакомо Пуччини
В диссонах Пуччини броско
Любила (финал на откосе!)
Певица Флория Тоска
Художника Кварадосси.
В диссонах Пуччини дэнди —
Как Скарпиа — равен шельме.
…Не Ливия ли Берленди?
Не Руффо ли? не Ансельми?
В диссонах Пуччини столько
Насыщенности богемы:
Ты помнишь Мими и Рудольфа —
Героев его поэмы?
А сколько в его пучине, —
В пучине Мапоп немасснэйной,
В пучине диссон Пуччини, —
Грации бётерфлейной!..
Впивая душой Пуччини,
Над безднами вы висели.
О, дикая весть о кончине —
Нескончаемого — в Брюсселе!..
1924 г.
Три периода
Рифм благородных пансион
Проституировало время.
Жизнь горемычно отгаремя,
В непробудимый впали сон
Все эти грезы, грозы, розы…
Пусть декламические позы
Прияв, на кафедрах чтецы
Трясут истлевшие чепцы
Замаринованных красавиц —
Всех грез, берез, и гроз, и роз,
Пусть болванический мерзавец
В глазах толпы потоки слез
«Жестоким» пафосом пробудит
И пусть мерзавца не осудит
Любитель тошнотворных грез, —
Пусть! время есть, — пусть!
День настанет,
Когда толпа, придя в театр,
Считать ихтиозавром станет
Чтеца, пришедшего в азарт
От этих роз противно-сладких,
И, вызывая без конца
Кривляющегося в припадках
Мамонтовидного чтеца,
Его приемлет, точно чудо…
И в этот день, и в день такой
Ей подадут ушат помой
Футуристического блуда…
А мы, кого во всей стране
Два-три, не больше — вечных, истых,
Уснем в «божественной весне»
И в богохульных футуристах…
Но это не последний день —
Я знаю, будут дни иные:
Мои стихи — мою сирень —
Еще вдохнет моя Россия!
И если я не доживу
До этих дней, моя держава,
Мне на чугунную главу
Венок возложит величаво!
1924 г.
Поэтам польским
Восторженное настроенье
Поэтов польских молодых
(Они мои стихотворенья
Читают мне на все лады)
Напоминает, что сиренью
Снега заменятся и льды!..
Ты на отлете, четкий Тувим,
Тебе чеканный путь на Рим.
Пари, о царственный, пари
На родственный тебе Везувий!
И ты, в бразильские лианы
Врубавшийся Слонимский, тут!
Ты созерцал змеиный жгут,
Чти звенья как сицилианы.
И ты, кто ласковей снежинки,
Чей взгляд радушней звука «а»,
Как солнце светишься, Вежинский,
Пронзающее облака!
Три с половиною зимы
Прошло со дня последней встречи.
Разлукой прерванные речи
Легко возобновляем мы.
И Тувим прав, сказав, что легче
Всего вести поэтам речь:
В сердцах так много птичек певчих —
Стихов о росах на заре.
Я руку жму его покрепче,
Изнеженную на пере…
Варшава
31 янв. 1928 г.
Бриндизи Лео Бельмонту
В честь Вас провозглашенье тоста,
Поверьте, для меня восторг:
Вы — новый Уриэль Акоста!
Вы — «ахер», кто шаблон отторг!
Воспитаннику Мнемозины,
Ее, подругу Аонид,
Дочь Эхо, нимфы из долины
Пенея, ту, кто озарит
Лучом своих созвучий небо,
Вы рифму, дочь от бога Феба,
Спасали двадцать лет назад,
Как даровитый адвокат,
От клеветы и от наветов
Непоэтических поэтов,[5] —
И я отметить это рад…
В ту невеселую эпоху
Вы дали руку «скомороху»
На обывательском арго —
Поэту русскому большому,[6]
Взглянуть Вы смели «по-иному»
На все новаторство его…
И оттого, — и оттого,
Что Вы, прекрасный чужеземец,
Россию лучше россиян
Познали, Вы клеймились всеми,
Непризнанностью осиян…
Свершали твердо путь свой скользкий
Вы вне пространства, вне времен:
«Онегин» целиком на польский
Не Вами ли переведен?
Пред Вами, витязем в увечьях,
Склонялись правды короли:
Ведь двадцать жизней человечьих
От виселицы Вы спасли![7]
И ныне, путь свой завершая,
Не по заслугам Вы в тени:
Не слишком ли душа большая
В такие маленькие дни?…
Свой тост за Вас провозглашая,
Я говорю: Вы не одни!
Не знаю кто еще, но с Вами
Я вечно впредь наверняка.
И пусть забыты Вы пока, —
Вас благодатными словами
Почтут грядущие века!
1924 г.
На смерть Валерия Брюсова
Как жалки ваши шиканья и свист
Над мертвецом, бессмертием согретым:
Ведь этот «богохульный коммунист»
Был в творчестве божественным поэтом!..
Поэт играет мыслью, как дитя, —
Ну как в солдатики играют дети…
Он зачастую шутит, не шутя,
И это так легко понять в поэте…
Он умер оттого, что он, поэт,
Увидел Музу в проститутском гриме.
Он умер оттого, что жизни нет,
А лишь марионетковое джимми…
Нас, избранных, все меньше с каждым днем:
Умолкнул Блок, не слышно Гумилева.
Когда ты с ним останешься вдвоем,
Прости его, самоубийца Львова…
Душа скорбит. Поникла голова.
Смотрю в окно: лес желт, поля нагие.
Как выглядит без Брюсова Москва?
Не так же ли, как без Москвы — Россия?…
Yarnve
l6 окт. 1924 г.
Сергею Прокофьеву
Перевести Эредиа сонеты —
Заданье конкурса. Недели три
Соревновались в Мюнхене поэты.
Бальмонт и я приглашены в жюри.
Всего же нас, я помню, было трое
И двое вас, воистину живых,
Кто этот конкурс, выдумав, устроил,
Кто воевал, и Вы — один из них.
Кому из вас внимала Карменсита?
(У всех своя, и всякий к ней влеком!)
Но победил поэта композитор,
Причем, оружьем первого — стихом.
Я, перечитывая Ваши письма
С десятеричным повсеместно «i»,
Куда искусствик столь искусно втиснул
Мне похвалы, те вспоминаю дни.
И говорю, отчасти на Голгофе,
Отчасти находясь почти в раю:
— Я был бы очень рад, Сергей Прокофьев,
В Эстийском с Вами встретиться краю.
1927 г.
В блокнот Принцу Лилии
О вы, Принц Лилии, столь белой,
Как белы облака в раю,
Вы, в северном моем краю
Очаровавший изабеллой
Тоску по южному мою, —
Для Вас, от скорби оробелый,
Я так раздумчиво пою.
Я вижу нынешнее лето
В деревне той, где мать моя
Дождалась вечного жилья,
Где снежной пеленой одета
Ее могила, где земля,
Мне чуждая, родною стала,
Где мне всегда недоставало
Спокойствия из-за куска,
Где униженье и тоска…
Но были миги, — правда, миги, —
Когда и там я был собой:
Средь пасмурности голубой
Я вечные твердить мог книги,
Борясь с неласковой судьбой.
Моя звезда меня хранила:
Удачи тмили всю нужду.
Я мог сказать надежно: «Жду»
Не как какой-нибудь Данила,
А как избранник Божества.
За благодатные слова
Мне были прощены все злые.
Да, в ближнего вонзить иглы я
Не мог, и, если чрез семь лет
Расстался с женщиной, с которой
Я счастье кратко знал, нескорый
Финал порукой, что поэт
Тогда решается расстаться,
Когда нельзя уж вместе быть.
Ее не может позабыть
Душа трагичного паяца:
Мне той потери не избыть.
Я так любил свою деревню,
Где прожил пять форельных лет
И где мне жизни больше нет.
Я ныне покидаю землю,
Где мать погребена моя,
И ты, любимая Мария,
Утеряна мной навсегда.
Мне стоит страшного труда
Забыть просторы волевые, —
Вас, милой Эстии края!
Забрызгано людскою грязью
Священное, — темны пути,
Я говорю теперь «прости»
Прекраснейшему безобразью…
Jarve, 23.XI. 1921 г.
Зинаиде Юрьевской
Она поступила, как Тоска!
Что броситься в пропасть ее побудило? Тоска,
О чем говорят серебристые пряди виска
У женщин нестарых, о чем подтверждает прическа,
Тоскующая уязвляющею сединой,
Такой неуместной и горестно-красноречивой…
Была ли несчастной — не знаю. Но только счастливой
Исканьем забвенья бросалась с горы ледяной.
1925