Том 4. Очерки и рассказы 1895-1906 — страница 25 из 126

Испугалась жена. Голос хриплый, встал из-за стола, закорузлыми руками размахивает и пошел запрягать лошадь.


Вдоль моря светлой лентой вьется шоссе. То подвинется к самому обрыву, где там внизу, между острых скал, беспокойно море плещет, то уйдет в горы и исчезнет в пыльной листве садов.

Медленно, грохоча и подпрыгивая, едут роспуски. Лошадь лениво, шаг за шагом тянет их в гору, отбиваясь от невидимого врага — какой-то маленькой, но злой мушки: машет хвостом, трясет гривой и головой, а то приостанавливается и энергично топнет ногой.

Боком, спустив ноги с роспусков, так что они то и дело касаются пыльной дороги, сидит угрюмый Андрей. Громадная фигура его, как шлемом, одета мешком. Глаза Андрея машинально смотрят на море, ограды садов, скалы, на покрытый серой пылью щебень, правильными призмами выложенный вдоль дороги.

Думает он, что вот прежде, бывало, в праздник с кумом рыбу ловил. Наловят бычков, а то и камбалу поймают, уху сварят, камбалу сжарят, уксусом польют, водки выпьют и съедят. А перед тем выкупаются, а после еды заснут тут же под шум моря, под теплым солнышком. И спят они, спит с ними с открытыми глазами золотой день, синее море, серые скалы. А к вечеру домой: ужин, Ася…

Да, вот Ася… Ему-то полгоря, а вот то, что баба точно потеряла себя, — это уж беда, от которой никуда не уйдешь. Нет, не уйдешь… Были бы молоды, другую бы Асю нажили… А теперь ходи, пожалуй, после времени по малину. Так вот жизнь вся позади и мотает уж ветром, как посохшую, никому не нужную траву… Ночью, бывало, проснется Ася и начнет трясти за бороду:

— Тато, тато…

И не было гнева. Поцелует ее, погладит жесткой рукой по головке, а как охватит она его ручонками за шею, да как прижмется, так и обольет сердце радостью, как теплой водой. Так и заснут отец с дочкой. И пускай завтра дождь и каторжная работа, нужда и долги… Эх, все свое теперешнее богатство отдал бы он, чтобы опять воротить то время… Э-эх!

Сплюнул Андрей, тяжело отхаркнув набившуюся в рот пыль, и поднял глаза.

Стоит перед ним на крутом повороте женщина с чем-то завернутым в тряпки, стоит так, как будто горячий уголь у нее под ногами, и голосит, не помня себя:

— Дяденька, а дяденька… где тут балка и камень большой?

Платок сдвинулся у нее, волосы торчат, а глаза, как рыбки на полу прыгают, и бьются, и замирают в страшной истоме. А из тряпок детский писк несется. Впился Андрей глазами в женщину, и замерло вдруг в нем все, и не он, а другой кто-то, как во сне, пытает ее очарованным голосом:

— А большой камень надо?

И рыдает ее голос, и дрожит она вся:

— Ох, большой, дяденька, большой…

— И скоро надо?

— Ой-ой, скоро! Скоро!

И страшно стало.

— Садись!

Посадил, повернул и погнал домой. Только и спросил дорогой:

— Мальчик, девочка?

— Девочка.

— Крещеная?

— Нет.

Приехал, отворил дверь. Стоит посреди комнаты его толстая сырая Анна, и смотрит на него, на еле живую чужую женщину.

Протянул Андрей руку к кровати:

— Ну! Вот тебе камень…

И с безумным воплем радости и горя бросилась женщина к кровати, положила свою ношу и, не оглядываясь, выскочила и исчезла там, в блеске праздничного дня.

— А тебе бог новую Асю послал…

Кинулась Анна к кровати.

— Го-го-го! — голосит она над развернутыми тряпками.

Говорит Андрей:

— И что за народ эти бабы? С горя воют, с радости воют.

А Анна уже перед ним на коленях, целует его руки:

— Голубчик ты мой, голубчик! С виду неласковый, а все-то ты видишь, понимаешь… Го-го-го!!


В тот же день окрестили, назвали Асей. Весь базар сбежался на крестины, все дела бросили, полную шапку денег на крестик собрали.

Успел Андрей и кума разыскать и на рыбную ловлю с ним отправиться.

И счастливый день выдался.

Наловили бычков, камбалу поймали.

Пока варилась уха, друзья пили водку, и Андрей говорил своему другу:

— Как это она спросила меня про балку да камень, так точно темная вода с глаз моих сошла. И стал я видеть все нутро у нее и все, что она задумала, и на что ей камень большой. И страшно мне, и радостно, и — господи боже мой! — что за день вышел… Ведь ты считай: одна душа от смерти спасенная — раз; другая от погибели вечной своей жизни — два; третья — жена моя опять нашла, что душе ее надо было — это три; а я? Опять будет кому и меня за бороду по ночам таскать… И все сразу! Одним днем вся жизнь перевернулась наново! Ой, и напьюсь же я сегодня!

А кум отвечал:

— Если при таком случае не напиться, так когда же напиться?

И оба друга действительно так напились, что добрая часть ночи ушла, пока, наконец, они поплелись домой.

Как при этом не свалились они в овраг, не разбились о скалы, — объяснить можно разве только тем, что малого да пьяного бог бережет.

Когда-то*

I

…Когда отворилась дверь и я вошел в столовую, Наталья Александровна вскрикнула и уставилась в меня своими большими черными глазами:

— Я вас не узнала… Отчего я так испугалась?

— Вы испугались меня?.. Она подумала и сказала:

— Вы мне показались черным…

— Черным?..

Я думал об этой встрече и, быть может, хотел показаться ей совсем другим…

— Вам налить чаю? Крепкий? Сколько кусков сахару?..

Рассеянный, безучастный взгляд, голос…

— Я сейчас в театр иду… Ваша комната готова… Если хотите, я позову к вам мужа…

— Ему лучше?

— Все так же… Я сейчас… пойду, посмотрю…

Она встала, захватила с собой мешочек с биноклем и ушла. Среднего роста, худенькая, стройная, в черном с кружевами платье… Эти кружева как будто говорят о желании нравиться, о чем-то более легком, чем равнодушный тон и серьезное без игры лицо…

А может быть, это лицо было бы совсем другим, если бы я показался ей другим?..

А что такое «я»? И почему непременно — я? Почему ей ждать меня, когда и муж есть, и всех других к ее услугам столько же, сколько… сколько красивых и молодых людей будет, например, в театре, куда она идет?.. Она вошла и сказала, что муж спит…

— Пойдемте, я покажу вам комнату… приготовленную для вас.

Комната большая, прямо из передней, а по ту сторону передней — их домашние комнаты; рядом с моей — гостиная, из гостиной — ход в столовую…

— Эту дверь, в гостиную, вы можете запереть…

Впрочем, у нас никого почти не бывает, — вам будет спокойно… Это — комод, шкаф… ящики в столе запираются…

Она говорила рассеянно, очевидно не думая о том, что говорила…

— Отчего вы мне показались черным?

Что-то лукавое — в ее лице… Она уже готова улыбнуться… Но все-таки не улыбается… Она говорит с раздражением:

— Ах, как я испугалась… Заприте за мной дверь!..

Я вышел за дверь. Она была уже на площадке лестницы. Обернувшись, она посмотрела мне в глаза, пока чала головой и бросила:

— Мне так не хочется идти в театр…

— Так не ходите!

Она помолчала, серьезно по-товарищески сказала «надо» и пошла. Я стоял на площадке и смотрел, как спускалась она по лестнице. Дом был новый, лестница широкая, светлая, было тепло… Ее стройная фигура опускалась по ступенькам, и я видел ее маленькую с высоким подъемом ножку. Она чувствовала, что я смотрю, любуюсь ею, она знала это и не хотела поднимать головы. Только при последнем повороте, как будто против воли, подняла она голову и так холодно посмотрела, что я, назвав себя мысленно дураком, ушел в квартиру и запер дверь.

И только что запер, — опять звонок:

— Скажите девушке, чтобы приготовила самовар к двенадцати… Пусть купит что-нибудь к чаю…

И опять внимательный и в то же время недоумевающий взгляд. Я намеревался сейчас же приняться за чемоданы и навести кое-какой порядок в своем маленьком хозяйстве, но что-то меня удерживало: я думал о театре, и меня тянуло туда, в залитый огнями зал, где много народа, шумно, где — она… Кто она?.. Неуловимый, едва обрисовавшийся, едва коснувшийся меня призрак… И даже не коснувшийся: недоумевающий, неудовлетворенный…

Тихо… Тикают в столовой часы и сильнее подчеркивают тишину квартиры… Шаги человека в туфлях: «муж»!.. Дверь отворяется: высокий, сгорбленный, худой, в халате… Лицо длинное, острое, острый нос, редкая клином бородка. Молодой. Глухой голос, руки большие, костлявые, с крючкообразными загнутыми ногтями…

Я смотрю на эти ногти и вижу, как будет он лежать в гробу, и высоко на груди у него будут сложены эти руки с бледно-мертвыми, большими, загнутыми книзу ногтями…

Чувствовалось что-то болевое, обиженное до смерти…

Я посмотрел на часы и сказал:

— Уже одиннадцать… Наталья Александровна просила к двенадцати самовар и что-нибудь к чаю…

— Теперь поздно: наша лавка заперта уже.

— А что купить? Я пойду в большие магазины…

Он пожевал и не спеша ответил:

— Она любит рябчики холодные, икру…

Она любит… Непременно надо рябчиков и икры! Он запирает за мной дверь, я заботливо напоминаю ему о самоваре и через две ступеньки лечу по лестнице… Неожиданно вздрагиваю: передо мной — Наталья Александровна.

— Куда вы?

Я обрадованно сообщаю о рябчиках и икре. Она устало отвечает:

— А я не досидела… Скучно… Мы стоим друг против друга.

— Как хорошо на воздухе! — задумчиво говорит она.

Я хочу предложить ей поехать вместе за рябчиками, но не решаюсь и смотрю ей в глаза, странные, недоумевающие.

— Что вы так смотрите?

Я опускаю глаза.

— Я вас не стесню, если поеду с вами?

— Вы?.. Меня?!.

В моем лице, в моем голосе столько радости, что и она оживляется…

Мы едем. Плохой извозчик… Переменили на хорошего… Летим… Мы в магазине, в булочной. Она удерживает меня от мотовства, мы весело смеемся усмотрим друг другу в глаза… Это лицо, глаза совсем не те, которые смотрели на меня, когда я впервые вошел в столовую.

Мягкая зима, нежный ветер, и пушинки снега падают на руки, лицо и ресницы. И тогда свет электрических фонарей горит, как в призме, и так ярко, рядами вырастают громадные освещенные дома набережной. Я слегка обхватил ее тонкую талию и боюсь прикоснуться сильнее. Ощущений самых тонких, самых неуловимых — миллион, но слов нет, и говорить не о чем… О чем думает эта головка, прячущая лицо за муфтой и какое лицо за этой муфтой?.. Я стараюсь вспомнить это лицо: я совершенно забыл его, не помню; около меня какой-то чужой человек, которого я не знаю, который меня не знает