Том 4. Очерки и рассказы 1895-1906 — страница 55 из 126

Опять заговорил Петр Иванович:

— Э… они желали бы поднести вам по случаю при езда хлеб-соль… Э… впрочем, лучше сперва отслужить молебен… Впрочем, как прикажете…

Дело в том, что двое уже шли ко мне: староста с бляхой и все тот же Родивон.

Хлеб на металлическом блюде. Традиционных кур, яиц, поросят не было и в помине.

Я вынул было деньги, чтобы, по обыкновению, поблагодарить крестьян, но Родивон строго и решительно отрезал:

— Не надо!

Староста за ним, прокашлявшись, с ноткой сожаления, тоже тихо повторил:

— Нет, уж не надо…

Петр Иванович важно, с соответственным жестом остановил меня:

— Э… это не за деньги, а от доброго чувства… Так, господа?..

— Так точно…

— Ну, что ж, ко кресту? — обратился я смущенно к Петру Ивановичу.

— Хоругви вперед! — скомандовал Петр Иванович так, словно он приказывал целой армии.

С хоругвями бодро зашагали, пошел батюшка с дьячком, затем я, поодаль от меня Петр Иванович, а еще подальше староста и толпа крестьян.

Попробовал было я поравняться с Петром Ивановичем — не удалось, с крестьянами и подавно сохранялась какая-то заколдованная дистанция.

Так дошли мы до креста на шишке. На кресте висела икона с изображением моего и жены моей патрона.

Ученики нашей школы и соседнего села вышли вперед и под руководством дьячка пели вместо певчих, и это было нововведением. Пели хорошо, и молодой батюшка скромно, а Петр Иванович торжествующе все время косились на меня. И ученики каждый раз, пропев, смотрели на меня с каким-то особенным любопытством.

Пропели многолетие.

Торжествующий толстый Петр Иванович, протягивая мне руку, сказал:

— Позвольте поздравить вас с благополучным приездом.

Попробовал я после молебна заговорить с крестьянами:

— Ну, что ж, всходы хороши, кажется?

Прокашлялись, переступили с ноги на ногу, посмотрели на Петра Ивановича:

— Слава богу…

— Еще бы не хороши, — усмехнулся Петр Иванович, — на унавоженной… таких и не видали, чать…

— Дай бог здоровья и барину и Петру Ивановичу…

Петр Иванович встряхнулся…

— Я что? А вот за барина день и ночь надо молиться: ноги его мыть да воду эту пить…

— Арендой довольны?

— Довольны.

— Еще бы не довольны, — вставил опять Петр Иванович, — даром кому не надо…

— Может быть, кто-нибудь имеет попросить о чем-нибудь меня?

Мгновенное гробовое молчание. Петр Иванович и торжествует и строго, в упор смотрит на крестьян.

Преодолевая соблазн, кто-то за всех уныло отвечает:

— Что уж просить? Довольно просили…

Петр Иванович сияет:

— Что? Совесть проснулась. Нет… э… надо правду говорить: я теперь доволен.

Вдруг выходит Алена и валится мне в ноги.

— Встань, встань, — говорю я, торжествуя в душе.

Зато Петр Иванович взволнован, огорчен и, не выдержав, говорит угрожающим голосом:

— Алена?! Помни!..

Алена отчаянно кричит ему:

— Да я не насчет чего там: земли, альбо денег… Муж меня донимает: защити, батюшка…

Это она говорит уже мне.

— Что же, — перебивает Петр Иванович, — ты думаешь барин — правительствующий синод, что станет разводить тебя с мужем?

Алена смущенно встает.

— Мне на что развод? Вид бы хоть… Ушла бы с детками в город от разорителя и полюбовницы его, чтобы сраму хоть не видать…

Петр Иванович важно распускает свои толстые губы, собирает их колечком, пыжится и брызжет, как сифон с сельтерской.

— Э… я не одобряю, конечно, твоего мужа… э… но и жену, уходящую от мужа… э… по головке гладить нельзя…

Петр Иванович вдохновенно мотает головой. Я не выдерживаю:

— Андрей, — обращаюсь я к пьянице и развратнику Андрею, — опять ты за жену принялся: ведь такой же человек она, как и ты… Только потому, что можешь за горло схватить… Ну, ты ее можешь, а она тебя белым порошком угостит…[20]

Я обрываюсь, потому что сознаю всю бесполезность таких уговоров, и перехожу на практическую почву:

— Если ты дашь волю жене, я тебе лесу дам.

Андрей говорит, не поднимая глаз с земли:

— А пес с ней… дам паспорт.

— Ну, спасибо! Приходи ко мне сегодня в усадьбу за ярлыком.

Андрей равнодушно и тихо отвечает:

— Слушаю.

Петр Иванович снисходительно шепчет мне:

— Собственно против уговора… Своим решением вы ведь подрываете мой авторитет.

В ответ я обращаюсь к толпе:

— Еще кто-нибудь, может быть, имеет ко мне дело?

В толпе крестьян молчание, зато Петр Иванович говорит:

— Ну, э… я при владельце заявляю, что, если кто выйдет о чем просить, то я все равно не исполню… э… и тот мне враг.

Он обращается ко мне:

— Э… извините, пожалуйста, я предупреждал… э… что на три года… э…

Петр Иванович еще брызжет, но я, попрощавшись с батюшкой, иду уже назад в усадьбу.

Обед на террасе.

Перед нами весь в солнце сад с цветущими яблонями. Вершины душистых тополей ушли в лазурное небо, и вокруг них гул от пчел. Вот они золотыми нитями, то приближаясь, то удаляясь от деревьев, берут свою первую взятку. Седые ветлы над рекой, ленивые, громадные, едва шевелят, как опахалами, своими вершинами, и сквозит за ними другой берег реки с высокими, как горы из красной глины, холмами Князевки.

Какой-то праздник, нега, сон с этими неподвижными, застывшими навеки в голубой дали красными холмами.

Я ездил по имению, проверил кассу и отчетность. Во всем такой же порядок, как в этом саду. Деревня моя дает доход! Петр Иванович прекрасно устроился и с лесами; он поставляет дрова теперь в казну, он в дружбе с интендантом, называя его офицером.

Когда Петр Иванович бывает в городе, они вместе завтракают, слегка выпивают и говорят друг другу «ты».

— Так уж это у нас, у офицеров, заведено.

— Вы разве тоже офицер?

— Почти, — говорит уклончиво Петр Иванович.

Я воображаю себе этих двух «офицеров», а Петр Иванович важно и в то же время почтительно говорит:

— Э… он просит, чтоб вы замолвили за него словечко…

— Какое словечко я могу за него замолвить?

Петр Иванович еще важнее и снисходительнее играет своими толстыми короткими пальцами.

— Ну, положим… э… если такой дворянин, как вы… э… такой вельможа…

— Петр Иванович, побойтесь вы бога…

— Зачем же скромничать?

И Петр Иванович покровительственно, любовно, как человек, сообщивший мне какое-то неожиданное громадное счастье, любуется первым ошеломляющим действием этого известия.

Петр Иванович быстро встает и осведомляется:

— Э… собственно, дело к вечеру уже… насчет дальнейшего осмотра именья?

— Завтра…

— Слушаю-с… В таком случае я пойду в контору.

Вместо него появляется старый слуга его, Абрам. Абрам из николаевских солдат. Бритое, в седой щетине лицо, злые старые глаза, весь олицетворение неудовлетворенности. Он служит у Петра Ивановича «денщиком» за два рубля в месяц. Абрам укоризненно смотрит на меня и, качая головой, говорит наконец:

— Так вот как, сударь, пришлось нам скоро узнать друг дружку…

— В чем дело?

— В чем дело? — зло, не спеша переспрашивает меня Абрам, — а Петру Ивановичу кто на меня донес, что я водку из графина после завтрака выпил?.. Хорошо, метку он, положим, сделал: нет водки, — верно… Хорошо! Так почему же непременно я?! Барин, говорит, сам тебя видел, когда вошел в столовую… Так неужели же барину доносами заниматься?1

Я защищаюсь всеми силами перед Абрамом во взведенной на меня Петром Ивановичем напраслине.

Абрам недоверчиво слушает и пренебрежительно отвечает:

— Теперь, конечно, что ж вам и отвечать… а Абрам виноватым остается.

— Ну, хорошо: вот придет Петр Иванович, и я это дело выведу на свежую воду…

Абрам опять долго укоризненно смотрит на меня.

— Выведете, а Абрама рассчитают…

Он неумолимо торжествующе впился в меня глазами.

— Что мне делать?..

— Ну так вот что: вот тебе деньги…

Абрам берет деньги и медленно уходит, а я по ступенькам спускаюсь в сад.

Нежный аромат цветущих яблонь. Где-то в саду звонко и отчетливо, подчеркивая безмятежный покой, насвистывает какая-то птичка. Тонет взгляд в лазури неба, и резче контраст этой молодой весны с старым, все тем же садовником Павлом. Он стоит в конце дорожки, и несколько ребятишек окружают его.

Так окружают молодые побеги, закрывая, старое, готовое уже к смерти дерево.

Все тот же Павел с проповедью о спасении души и притче о зазнавшемся богаче.

В этом смысле все такой же неугомонный и последовательный он, когда я подхожу к нему, отпускает мне несколько горьких фраз.

Все попытки с моей стороны к примирению отвергнуты величественно и стоически.

— Барин вы — барин и есть, — разводит он пренебрежительно руками.

Я прихожу к тому месту сада, где за оградой извивается дорога в Князевку, видна деревня, пруд ясный, зеркальный, отражающий покой безмятежного неба. Там на пруде утки и гуси и два диких лебедя, которые ежегодно весной на неделю, другую прилетают на этот пруд. Иногда они вытягивают длинные шеи и кричат своими гортанными звуками. Звуки несутся и медленно замирают в праздничной округе, и снова наступают минуты тишины, неги, безмятежного покоя. Ветер стих совсем, я стою под яблоней, в ее аромате, и вокруг меня падают розовато-белые лепестки ее цвета.

Я слышу голоса на дороге. Я узнаю их: это Матрена и Родивон. Ни я их, ни они меня не видят. Грубый, резкий голос Родивона:

— Нуда! Так и сказывали бы зимой: кто б тогда тебе давал муку?

Горький голос Матрены:

— Давал муку… Много дал… За полпуда три дня не разгибаясь, жать…

Удаляющийся голос Родивона:

— Много — мало: не теперь толковать об этом.

И Родивон быстро проходит мимо меня.

Матрена ровняется с моей засадой, и я, подходя к ограде, говорю:

— Здравствуй, Матрена!

Маленькая, оливковая Матрена, с черными, как у турчанки, глазами, изможденная и сухая, вздрагивает и говорит: