На третий рядиться принялись. Сорок нарт надо было, чтобы станцию поднять. За сорок нарт столько-то муки, столько-то соли, масла, табаку. Я через толмача так только, для формы, торговался. Уступал сразу. Они не запрашивают, а у меня инструкция — во что бы то ни стало сорганизовать помощь. Мне каждый час дорог. Шесть часов разговаривали. Уговорились.
— Собирайтесь, — говорю. — Поезжайте.
— Как, — говорят, — мы поедем? К сорока нартам оленей надо.
Опять торг — за оленей плати.
Торговались, торговались, — кончили.
— Теперь, — говорят, — к оленям людей надо, ямщиков.
Опять сначала торг.
Ямщикам чум нужен. Сговорились, сколько за чум. К чуму прислуга нужна. Опять сначала.
Два дня разговаривали. Совсем мы с толмачом замаялись.
Наконец — всё. Вышли самоедины, стали у нарт. Ещё с полчаса о чём-то между собой толковали. Приходят:
— Не едем.
Что ты с ними будешь делать! Пришлось к крайнему средству прибегнуть. Вызвал я двух мотористов: «Заводи моторы». Сам с толмачом к самоедам.
— Вот что, — говорю, — граждане. Мы вам помогаем в беде? Когда голод у вас или на оленей мор?
— Помогаете, — говорят.
— А вы нам в беде помочь не хотите. Так и буду говорить большевикам в Москву.
Тут как раз и моторы затрещали.
— Едем, — говорят.
Поехали. Через несколько дней привозят. Из пятерых один на месте помер, один — в пути. В пути помер, на глазах — самоедины и поняли: цинга. Довезти довезли, не бросили, а выгружать отказываются. Отошли метров на двадцать, лица руками закрыли, молчат. Цинги они страшно боятся, бросают всё, уходят. Издали увидят больных — сейчас себя и оленей дымом обкуривают.
Упакованы люди на нартах — хоть машиной снимай! Чуть живы лежат. Каждая минута дорога. «Ну, — думаю, — не для таких случаев законы писаны. Была не была…» И пошёл за спиртом. Поднёс чарку больному. Он выпил, глаза заблестели. Я опять чарку наполнил. Предлагаю самоедину. Отказывается. Тогда я сам выпиваю.
Они видят: здоровый человек после больного пьёт — и ничего. Стали подходить один за другим.
Перенесли все-таки больных.
Опять в каюте…
«Гусихин» велик и надёжен — ещё больше и надёжней «Москвы». Но сон у нас беспокойный: говорят, салмы тут кругом и, бывает, сядет пароход — и не слезть, пока другой не выручит.
Матросы беспрерывно меряют глубину наметками с бортов. Так я и заснул под крики:
— Шесть! Шесть с половиной! Восемь!
Восемь, шесть аршин или даже метров — разве это много для такой громадины, как «Гусихин»?
«Зверобой» — тот мелко сидел…
…Тряхнуло так, что я чуть не слетел с дивана. Казалось, корпус парохода разом стал, и вся палуба с каютами сорвалась и пошла вперёд.
Конечно, сели на мель.
Колёса перестали работать. Гремели команды. Опять заработала машина: задний ход.
Долго стояли. Слегка покачивало.
Потом с обоих бортов сразу раздались крики:
— Три с половиной! Четыре!
— Четыре. Четыре!
Слезли, нащупываем зерлó.
— Шесть с половиной! Семь.
— Восемь! По-од табак!
— Под табак!
— До полного! — командует командир.
Разом уверенно затопали колёса.
Опять погружаюсь в сон.
Я проснулся под те же крики с обоих бортов:
— Семь! Восемь! Под табак!
Вышел на палубу — вот чудеса! Вверху и внизу — небо. Только чуть голубее вверху, чуть зеленее внизу. И нигде ни следа земли, нет горизонта.
Внизу впереди на нижнем небе — облако.
Оно растёт, медленно приближается. И вдруг поднимается, вплывает в пустоту между нижним и верхним небом — распадается на куски.
Теперь понятно: это — халеи.
Вспомнил: Обь, так сказать, уже превратилась в море, Обская губа тут километров шестьдесят шириной. Ямал давно исчез из глаз. Мы шли теперь к восточному берегу губы.
Наконец вдали показалась тонкая, твёрдая линия: горизонт. Тогда всё сразу стало на место: вода, земля, небо.
Некоторое время мы шли прямо на тёмную полосу. Потом повернули, пошли вдоль.
Ещё раз повернули, в другую сторону, пошли наискосок к земле.
Стал виден плоский высокий берег. Под ним выросла точка. Она разрослась, превратилась в кучку маленьких домиков — посёлок.
Мы то приближаемся к нему, то направляемся мимо, то начинаем удаляться, — и опять поворачиваем. Штопором подходим к берегу.
С бортов беспрерывно выкрикивают глубину.
Уже видны рыбницы у берега, с десяток чёрных лодок кругом них. Видны отдельные домишки.
Но вот что это справа от них — пёстрые треугольники?
Чумы! Это же самоедские чумы!
Для меня неожиданно, что они — пёстрые: чёрными, жёлтыми, серыми, коричневыми шашечками.
Тоненько лают собаки. Чёрные фигурки людей суетятся у берега, входят в воду. Идут по воде, приближаются к нам по воде.
— Хэ-хэ! — бормочет кто-то у меня за спиной.
Оборачиваюсь — Валентин.
— Ты чего?
— Хэ, говорю, добрались-таки до Хэ, увидали самоедов.
«Гусихин» остановился метров за триста от берега. К нему сейчас же прилипли лодки. И через минуту на палубе появились люди без шеи, с тюленьими маленькими гладкими головами и бескрылые, как пингвины.
Раз! — человек-пингвин откидывает оболочку головы на спину — и настоящая человеческая голова поворачивает ко мне своё настоящее человеческое лицо.
Что за любопытные глаза! Они прошивают насквозь, быстро и многократно, как игла швейной машины.
Пингвинье крылышко поднимается, и человеческая рука доверчиво тянется к моей.
— Здрастуй?
— Здравствуй.
Крепкое рукопожатие.
Он щупает материю моей охотничьей куртки.
— Терпит?
Я не совсем понял, но улыбаюсь, отвечаю:
— Терпит!
Мы стоим друг против друга — совсем разные люди, — с любопытством и удивлением глядим друг на друга, и вдруг оба смущаемся.
Он что-то быстро заговорил на своём языке.
Я не понял.
Я сказал ему несколько фраз по-русски.
Он не понял.
Засмеялся — как дверь распахнул на солнце, потоптался на месте, чисто сказал:
— Понимать не терпит!
И отошёл.
— Торопись! — крикнул мне Валентин из каюты. — Лодка сейчас отваливает.
Мы запаслись патронами, взяли ружья и сели в большую лодку.
Лодка не дошла до берега метров сто — и стала.
Вместе с другими мы побрели по воде до сухого песка. Женщины и те из пассажиров, на ком не было высоких сапог, ехали на берег на наших спинах.
Люди Самоедь ездят на оленях и питаются рыбами.
Неприступный замок стеной огня отделён от мира.
В замке — Брунгильда, валькирия[5]. Она ни жива ни мертва: закованная в холодные латы, она спит долгим сном Спящей красавицы, сном тысячелетий.
Кто — смелый — пройдёт сквозь огненную стену? Кто вернёт миру оцепенелую жизнь?
Зигфрид, жизнерадостный золотоволосый герой Нибелунгов, отважно ринулся в огонь.
В чистой и тёплой избе при неверном свете ночника неожиданно встали передо мной эти два образа народной фантазии далёкого народа: Брунгильда, Зигфрид.
Я удивился: откуда они здесь, на Конце Земли? Чем напомнило прекрасную и пламенную сказку всё то, на что я здесь нагляделся за день? Здесь, за Полярным кругом?
Я не понял тогда.
Принялся за дневник.
Утром мы вышли из воды на плоский песчаный берег и сразу почувствовали необычайное. Огромная пустота вокруг казалась значительнее всего, на чём останавливался глаз. Нас обдавал холодный ветер, невидимо мчался куда-то, а небо было совершенно неподвижно, ни одно облако не проходило по нему.
— Идёмте, — приветливо говорит лёгкий сухолицый человек. Он приехал с нами в лодке. — У меня тут родственник. Оставим вещички и пройдём в чумы.
— Знакомься, — говорит Валентин, — Якимыч, заведующий факторией Госторга, охотник.
Перед нами под увалом раскинулся не маленький посёлок. Вместительные, крепкие сибирские избы.
Два-три строения, крытые красным железом, напоминают о городе.
С десяток мужчин в суконных гусях[6] на берегу. Ни одной женщины.
Редкие нелюбопытные прохожие на коротеньких улицах едва взглядывают на нас.
— Зырянский поселок, — говорит Якимыч. — Русские тут только летом, к зиме почти все съезжают.
Он ведёт нас в чистую просторную избу. Приветливая пожилая хозяйка, суетливый, с володимирским говорком хозяин, две швейных машинки Зингера в горнице: Кочетов — хозяин — портной.
Сразу позабылся Конец Земли, пропала простота.
— Беседуйте, — приглашает хозяйка так просто, точно мы вчера только здесь были. — Я сейчас самоварчик…
А в нескольких шагах — самоедское становище.
Чумы возвышаются пёстрыми конусами. Они по-летнему крыты нюгами — большими кусками берёсты, где почти белой, где жёлтой, коричневой или совсем чёрной от копоти. Над срезанной верхушкой — колючий венчик из тонких кончиков шестов.
Позади каждого чума, как клеть при избе, — нагруженная нарта, крытая шкурами, увязанная ремнями.
Там — кладовая кочевников: оленьи шкуры — крыть чумы зимой, меховая зимняя одежда.
Мы вошли в становище, как в заколдованное царство: нигде ни человека, всё неподвижно, собаки свернулись, спят в заветёрках. Рядом ступаешь, а они даже головы не поднимут.