— Осторожней!.. — говорит Якимыч. — Человека раздавите.
Он показывает на пушистый клубок у меня под ногами, смеётся.
Смотрю: собаки. Одна — поменьше — притулилась к другой — большой, очень лохматой. Спят.
Вдруг дунул ветер — резкий, порывистый. На маленькой собачке приподнялась шерсть вместе со шкурой, выглянул розовый голый животик: спящий ребёнок?
Только у третьего и у четвёртого чума увидели наконец живое и подвижное: под пустой деревянный ящик стрельнули от нас два серых зверька. Посредине песчаной ямы, где ящик, вбит кол, на колу — две цепочки.
Зверьки недолго прятались: из-под ящика выглянула одна острая мордочка, за ней другая. Быстрые глазки забегали, с любопытством разглядывали нас. Наконец два пушистых комочка выкатились в яму, засеменили вокруг кола на цепочках: норники, песцы-щенята.
Около других чумов — такие же колы, только привязаны к ним не песцы, а чёрнолапенькие лисята.
Якимыч рассказывал:
— Кормлёнков разрешают иметь не больше трех-четырех на чум, и то только беднякам. Это дело теперь думают коллективным сделать, артельные питомники создать и так положить начало пушному звероводству самоедов.
— Самоедов нам подай, самоедов!
— Сейчас мужчины все на ловле да на пароходе, а женщины — по чумам. Впрочем, вон в тот пройдём, там, кажется, вся семья.
Вслед за Якимычем мы нырнули в открытое входное отверстие чума.
В первое мгновение мне показалось, что я — в музее забрался внутрь витрины с надписью:
Груда красных углей посредине, котёл над ними и вокруг — совершенно неподвижные фигуры сидящих людей с тёмными, как горшки, обожжённые в печи, лицами. Пристально смотрят на нас немые, остановившиеся глаза…
Молчание, оцепенелая неподвижность.
Мы постояли так, и вдруг Якимыч говорит:
— Юрó! Здравствуй, юро! Узнаешь?
И все задвигались.
Голый по пояс низкоплечий мужчина; весело засмеялся, протянул Якимычу руку. Одна из женщин налила из котла чаю в круглую чашу, поставила перед Якимычем. Девочка лет четырёх подняла в руке нож и быстрым, точным движением у самых губ резнула по сырой рыбине, зажатой в зубах. Казалось случайностью, что при этом она не отхватила себе кончик носа или кусок чёрной лоснящейся от рыбьей крови щеки.
Остались неподвижными только два древних старика. Они сидели в самой глубине чума, один — по одну, другой — по другую сторону очага.
У Якимыча с низкоплечим пожилым самоедом начался длинный разговор про всех знакомых — кто жив, кто помер. Якимыч не был в этих краях три года, и самоеду нашлось о чём рассказать ему за чашкой чая отрывистыми, с трудом сплетёнными словами.
Мы слушали.
Простая, как палка, в коротком его рассказе нам предстала судьба полярного бедняка.
Я не запомнил его имени, да и не нужно его имя, пусть будет просто Юро, что по-самоедски значит: друг.
Юро, когда знал его Якимыч, был небогатый, но справный хозяин: оленей до двухсот было у него. Чум его был полная чаша: жена, ребятишки, старый отец — все одеты и не голодны. Весной на пятнадцати нартах семья начинала кочёвку, подвигалась к северу Ямала.
Во время кочёвки телились важенки[7].
Длинноногие пешки[8], неплюи[9] давали свои мягкие, теплые шкурки на пошивку новой одежды. С десяток взрослых оленей шло на мясо. Остальное стадо спокойно паслось всё лето.
Летом Юро ловил рыбу, промышлял ленную птицу — гусей, уток — и тюленей. Тюлени давали жир и на редкость прочную кожу.
В начале зимы доходил песец: из крестоватика и синяка становился весь белый. Юро расставлял ловушки, обирал пушистый урожай — и откочёвывал к югу, где лес и не так страшна зима.
Жить было сносно.
Но три года назад напала на его оленей ужасная болезнь — сибирка. Олени один за другим кидались из стада, хрипели и грохались оземь. В один день пала половина стада.
Юро без оглядки бежал от того места. Но беды догоняли его.
Раз ночью подошёл к стаду сармик — волк, десять оленей зарезал, разогнал остальных. Еле собрал их в тундре Юро.
Весной, как важенки отелились, задул север, сумасшедшие начались бураны. И заметались важенки: замерзли их нежные пешки.
Кочевал Юро в этот год на восьми только нартах. Сам уж не ехал; шёл с женой пешком рядом с оленями.
Была у Юро своя вотчина: земля, где пас оленей и промышлял его род из поколения в поколение. Но в тот год сосед-окатэтта[10] — многооленный богач — пригнал своё двухтысячное стадо к самой границе его вотчины.
Юро отодвинулся: маленькое стадо оленей бежит к большому, теряется в нём, как ручей в море.
Окатэтта пошёл за ним.
Юро ещё отодвинулся.
Окатэтта — за ним.
Юро бежал из дедовской вотчины: спасал последних своих оленей.
Без оленей в тундре — смерть.
Окатэтта звал Юро:
— Будешь мне помогать — через год оленей дам.
Юро сказал:
— Нет. Большевики собирают чумы. Поеду на собрание.
Окатэтта сказал:
— Поедешь на собрание — ко мне не приходи. Будешь помощи просить — не дам.
Испугался Юро: откажется помочь окатэтта — куда денешься? Не поехал на собрание.
Стал просить окатэтту:
— Дай на выпас тридцать оленей. Год пройдет — пригоню тридцать же оленей да песцов дам пятнадцать.
— Тридцать, — сказал окатэтта.
Совсем отощали, замучились у Юро олени. Не поможет богач — и на зимовку не откочевать. Тут зимовать — не терпит.
Обещал Юро окатэтте тридцать песцов.
Дал окатэтта тридцать сытых оленей.
А летом копытка объявилась — оленья болезнь. Поредело стадо вконец.
Совсем бы пропал Юро, да год выдался песцовый.
Пошёл и пошёл песец, как заяц. Было бы у Юро оленей побольше — деревянные пасти ставить пошире, — сколько бы Юро собрал белых шкурок! Каждая шкурка — олень.
Через год отдал Юро тридцать песцов окатэтте. А оленей — только десять. В долгу теперь.
Четырнадцать себе оставил. На четырнадцати куда откочуешь? Как оденешься, обуешься?
Уж не один с семьёй живёт Юро в чуме — с братом. У брата — своя семья, отец-старик.
Был Юро и у большевиков на собрании. Учили бедняков на собрании не слушать богатых, в артель сбиваться.
Юро в артель пошёл — рыболовную.
— Гáну-грютти, — смеётся Якимыч, — лодочный житель?
— Гану-грютти, — соглашается весело Юро.
— Как теперь живёшь? — спрашивает Якимыч.
— Терпит, — говорит Юро. — Моя туземный совет выбирал, сын Берёзов ехать — грамота учиться.
Тут все в чуме оживились. Залопотали ребята, даже бессловесная пожилая женщина с красной лентой в связанных концами косах.
Она потихоньку, но быстро что-то заговорила по-самоедски.
Юро строго на неё глянул: женщина должна молчать, когда мужчины разговаривают.
Но ничего не сказал Юро, и жена его продолжала говорить про своё.
Одни только древние старики в глубине сидели молчаливые и неподвижные, как деревянные идолы. Их коричневая кожа скорёженным лубом висела на черепах.
— Сколько им лет? — спросил я.
Якимыч спросил Юро по-самоедски, ткнул пальцем в одну и в другую сторону, сказал:
— Этому — сто шестьдесят. Этому — сто восемьдесят.
— Что?
— Сто восемьдесят, — повторил Якимыч задумчиво, посмотрел на меня — и вдруг расхохотался.
— Ну да же: сто восемьдесят самоедских — наших, значит, девяносто. Они же один год за два считают.
Мы вышли.
Чернолапенький лисёнок безостановочно кружил, и кружил, и кружил вокруг прикола. Мне подумалось: совсем как рассказ Юро вокруг оленей.
— Чего он так? — спросил Валентин.
Якимыч скучно ответил:
— Есть хочет, замёрзнуть не хочет — вот и кружит.
Я остался поговорить с лисёнком, отстал от своих.
— Бегаешь? — спросил я чернолапенького зверька. — И как тебе только не надоест всё кругом да кругом?
Лисёнок ничего не ответил, даже не повернул ко мне головы.
Тут моё внимание привлекла ватага мохнатеньких самоедских ребятишек.
Они выскочили откуда-то из-за чумов. Они увидели меня и остановились было. Но сейчас же один из них что-то строго крикнул, и все скрылись в кустах. Через минуту они появились далеко на берегу. Я успел только разглядеть лук в руках у одного — парнишки лет так пяти — шести. Лук был выше охотника в два раза.
Над берегом летали халеи, порывистыми взмахами носились крачки.
Я видел, как маленький охотник натянул свой лук, прицелился, пустил стрелу — и лёгкая белая крачка, кувыркаясь, упала на землю.
Через несколько минут ватага окружила меня и лисёнка. Меткий стрелок бросил лисёнку мёртвую крачку.
Зверёк лапками на лету подхватил птицу, в один миг отгрыз ей голову, хрустнул и проглотил.
Ребятишки деловито побежали за новой добычей.
К берегу приближались лодки, из них выходили люди-пингвины, шли по воде, выходили на песок.
Я пошёл бродить.
За чумами начинался подъём «в гору» — на увал.
Я взобрался наверх — и бесконечная серая тундра развернулась перед моими глазами: равнина, мох, трава, кой-где озерки.
Вдали показалось быстро движущееся тёмное пятно. Не сразу я понял, что это — олени.
С поразительной быстротой они мчались гуськом — штук семь друг за другом, сзади ещё пять, — мчались прямо, как по рельсам. И когда им на пути встретился широкий куст, животные только рога откинули назад и — пролетели над кустом, как птицы. Я только тут заметил, что сзади них были нарты и на нартах сидели люди. Люди на нартах тоже перелетели через куст, и стремительный бег оленей не задержался ни на мгновенье. Их бег не задержался, даже когда они промчались мимо меня и с маху кинулись вниз по отлогому спуску.
Только внизу, перед самыми чумами самоед на передней нарте что-то дико закричал, взмахнул длинной палкой-правилом, передовой олень кинулся в сторону, дал круг, задние налетели на него, сшиблись — нарта разом остановилась.