В старинных книгах чего только не брехали на самоедцев. Не интересовались? Прежде ндравилось мне, я и на память затвердил. Писалось: «летние месяцы живут в море, а на сухо не живут того для: того же месяца понеже тело от них, вообще напежить, трескается и они тот месяц в воде лежат, а на берег не могут вылезти». Слыхали такое, а? Да ни один самоедец и плавать-то не умеет, купаться их палками не загонишь. Моется самоедец один-единственный раз в жизни: когда на свет родится, мать его водицей али снегом ополоснёт — вот тебе и всё, вообще напежить, купанье. Мыло в интегральной лавочке берут, покупают мыло, и очень даже любят. А зачем, думаете? Глаза лечить! Глаза у них у всех больные: дым в чумах и грязища. Так они глаза мылом трут: щиплет, вообще напежить, он и доволен, самоедец-то. Малые дети, а чтоб сказать — несознательные, этого нет. Вполне к развитию способный народ, все работники про это вам подтвердят.
Я спросил у Кочетова о госторговском работнике с ржаными волосами.
— Дельный человек, ничего не скажешь, и честный, о копеечку не споткнётся. Обдумчивый, вообще напежить, человек: всё про жизнь думает, как здесь её лучше устроить. Партейный.
— Злись, ветер, дуй, пока не лопнут щеки.
И хаос опять выползает на свет,
Как во времена ископаемых.
Первый раз в жизни очутился я в таком месте, где нет ни воробья ни галки. О кукушке здесь и слыхом не слыхивали.
«Одна ласточка не делает весны», — говорит старинная поговорка.
Тут ласточек совсем нет. Нет даже грача. Того самого грача, что у нас в Ленинграде прилетает первый и делает весну. Тут первая из перелётных прилетает ворона, обыкновенная серая ворона.
Зимой самоеды живут на месте. Зима — тяжёлое время. Им только бы дотянуть до весны.
И вот прилетает ворона. Этот день — большой день, единственный в году праздник.
Уóрнга-яле, ворона-яле — вороний день.
День самоедского Нового года.
С этого дня самоеды начинают кочёвку, чум за чумом уходит на север.
Следующий Новый год — Покрóуя-яле — 14 октября. С этого дня последние чумы снимаются с севера Ямала и уходят к югу на зимовку.
— А что у вас тут петухи не поют? — спросил я хозяйку за утренним чаем.
— А нет их. Пытали курочек держать, да всех собаки порвали.
— И голубей нет?
— Летось прилетели, жили, да зимой всех холодом побило.
— А где у вас тут поблизости птицы побольше, мелкой и всякой?
Хозяйка кинула рукой вдоль берега.
— Тропочкой, всё тропкой подле гору пойдёте, пока не ляжет вам поперёк Хэнская речка. Как будет вам Хэнская речка, тут сор большой начнётся. На том сору всегда утка, а в гору пойдёте — по левую руку всё гора будет, — там озёра и на озёрах разная птица.
Разная птица началась куда раньше Хэнской речки — сразу за чумами. В кустах то и дело перепархивали, мелькали красными головками чечётки, потрескивали дрозды. На открытых дюнах перебегал рюм — рогатый полярный жаворонок. Сиде-нице — «дважды кладущий яйца» — называют его самоеды; в короткое полярное лето эта расторопная птичка два раза успевает вывести птенцов. И по всему берегу провожала нас сáдобе-пыесаркаптáм — «чёрту нос затыкающая» — белая трясогузка, а впереди бежал и кланялся, кланялся хóэд-сармик — «святой зверь» — зуёк. Зверь ли, птица ли — у самоедов всё одно слово — сармик. Просто сармик значит зверь. Просто зверем, как и у нас во многих местах в народе, у них зовётся волк.
Чуть заметная в песке тропка отошла от воды, зарылась в кустарник, и тут вдруг у самых наших ног — ко-ко-ко! ко-ко-ко! — и как ветром взметнуло бумажки — взлетели крупные белые птицы.
С детства привычным движением, движением бессознательным и более быстрым, чем мысль, я сорвал с плеча ружьё и раз за разом выстрелил в улетающую стаю.
— Оглаушил, чёрт, на оба уха! — выругался Валентин. — Стебает, сам не знает куда…
Но такая быстрая стрельба, без прицела, как камнем швыряешь, редко бывает неудачной у привычного к дробовику человека. За кустами мы нашли одну убитую птицу, немножко подальше — другую.
Это были тальниковые куры — нéро-хóнде — тундряные белые куропатки.
Скоро мы дошли до маленькой Хэнской речки.
Я вышел по речке к обширному сору. Здесь на песок медленно и полого выкатывались длинные волны. Птиц нигде не было видно.
Неподалёку на берегу лицом к воде стоял самоедин и от времени до времени принимался кричать дико и пронзительно. Наверно, он и распугал всю утку. Слов я не понимал, но явно было, что он кого-то звал.
А в руках он держал длинное ружьё.
Напрасно я всматривался в широкий водяной простор: он был пуст. Нигде ни лодочки, ни даже утки или халея.
Самоедин опять закричал. Теперь похоже было, что он обкладывает кого-то нехорошими словами, русскими словами.
«Кого это он? — недоумевал я. — Воду, что ли? Или ветер?»
Я тихонько приблизился к нему.
Вдруг далеко на воде мелькнуло что-то тёмное, круглое: мне показалось — мокрая человеческая голова. Но она скрылась так быстро, что я не поручился бы за свои глаза: может, и привиделось.
Самоедин опять закричал, ещё громче прежнего, и поднял ружье.
Я подошёл к нему вплотную.
Он обернулся, и приветливая улыбка замаслилась на его тёмном лице.
— Кого это ты?
— Сало нада, ремень нада.
Я ничего не понимал: из утопленника, что ли, решил он добыть себе сало и ремень?
Тут опять мокрая чёрная голова высунулась из воды, ещё дальше от берега, и самоедин закричал.
На этот раз я успел разглядеть, чтó это была за голова, и расхохотался.
— Такой охота, — весело объяснил самоедин. — Человек на берегу кричать, — водяной сармик не терпит. Приходит близко глядеть. Тогда стрелять.
— Морской заяц?
— Морской заяц большой. Этот маленький. Нерпа, нерпа.
Он ещё покричал несколько раз. Но зверь не показывался больше.
Потом я узнал, что это здесь обычный способ охоты на тюленей.
Нерпа до смешного любопытна. Она не может удержаться, чтобы не подплыть, не посмотреть, кто это стоит на берегу и кричит. Тут её и бьют.
В Обской губе два тюленя — нерпа и крупный морской заяц.
Шкура их идёт на ремни для постромок и на пошивку непромокаемых сапог. Жир самоеды едят сами и кладут в песцовые ловушки для привады.
Зимой промышляют тюленей на припае[11] у продухов. Это очень опасная охота: большие куски льда часто отрывает от припая и вместе с охотниками уносит в океан.
На горе открылась нам безотрадная мокрая степь — тундра. Она холмилась, кой-где на склонах стояли невысокие корявые деревья, распластались кустарники — лазуны. В низинах и падях поблёскивали озерки.
— Смотри: княженика, сморода! — крикнул из кустов Валентин.
Удивительным кажется, что эта вымокшая насквозь земля, такая хлипкая и беспомощная, может еще родить плоды.
Но ягод мы тут нашли много. Кроме княженики и очень кислой и мелкой красной смородины нашли множество рясной морошки — золотистой, распаренной, сладкой, — нашли много брусники.
Ещё удивительней было найти на корявой низкой сосенке большое беличье гайно из сучьев, с сухим мохом внутри. Оно было заметно издалека, и его можно было достать рукой.
Я прямо глазам своим не верил: что делать здесь, в тундре, лесному зверьку? Как белка живёт здесь, на низеньких, редких деревьях, среди этих мокрых пространств?
Хозяйки дома не оказалось. Мы пошли дальше.
Начался мох, олений мох — ягель. Сухой — он ломкий и хрустит под ногами, как жухлый осенний лист. Но тут в нём столько влаги, что идти по нему — наказанье.
Сапоги невыносимо увязали в мох, почва под ногами качалась.
Тело исходило потом, к нему липла одежда, а лицо и руки полосовал, жёг холодный ветер.
Мы спустились в низинку. Ветер перестал мучить, но облепили, беспрерывно кололи мошки.
Перед нами лежало небольшое озерко, всё затянутое травой. Его окружал низкий кустарничек.
Мне некогда было разглядывать, что это за растения. Валентин уже грохал в озерко.
Я торопливо пробирался через кустарник. Цепкие ветки охлёстывали сапоги, хватали за ноги, не давали идти, не пускали к озеру.
Это сопротивление раздражало, выводило из себя. Казалось, густая, жадная растительность нарочно цепляется, нарочно держит.
Наконец ноги совсем увязли в каких-то не то корнях, не то ветвях, ползущих по земле.
Я должен был остановиться, помочь ногам руками, — и тут внимательней взглянул на державший меня кустик.
Что за дикая нелепость? — Берёза!
Коричневатой кожицей покрытый ствол, крошечные с зубчиками листья — ошибиться было невозможно: этот жалкий кустик, это пресмыкающееся растеньице — взрослая, даже престарелая берёза. Я, как великан выше леса стоячего, запутался ногами в берёзовой роще!
Стало смешно и горько: во что превратился тут лес! Север бросил его на колени. Север превратил его в жалкого ползучего гада.
Старушка крепко обняла мои ноги. Я осторожно высвободился и пошёл дальше.
Мы смело вошли в неглубокую воду озерка: ведь, тут не провалишься, не ухнешь в окно: под водой всюду твёрдая почва — вечная мерзлота.
Здесь не нужна охотнику собака: утки снимаются из-под самых ног или спасаются вплавь. Я стрелял взлетающих, Валентин — уплывающих.