Том 4. Очерки, рассказы, статьи, дневники, письма — страница 40 из 86

Лев Бианки вернулся из Германии гражданским инженером.

Про него — деда моего — знаю только, что он то богател, то разорялся, но опять легко богател; очень верил людям и вечно был окружён молодёжью.

Был на фронте в Турецкую войну.

Женат был на украинке Евдокии (переименовала себя в Елисавету), урождённой Сидоренко, особе с большим темпераментом.

Детей у него было трое: Валентин (старший), Иво и Сидония («тётя Зида»).

Но тут для меня кончается легендарная «история нашего рода» и начинается то, «чему свидетелем господь меня поставил».

Итак, вот и всё то, что возродилось из пепла сожжённых весёлой молодёжью пергаментов.

Июнь 1940.

Михеево.

Отрывки из автобиографии

— Ты должен писать свою автобиографию, — сказал мне однажды мой друг и редактор.

Слова эти и смутили и рассмешили меня. Коли уж «а-в-т-о-биографию», то уж, очевидно, с-в-о-ю. Но всякая автобиография всегда бывает похожа на публичную исповедь. Вот, мол, смотрите все, какой я. Всё равно как взойти на трибуну и, вместо интересной речи, которой от тебя ждут, взять да раздеться догола перед всем честным народом. Для совершения этого стыдного подвига надо быть либо Фриной, с её гордым сознанием совершенной красоты своего тела, либо убогим, с их профессиональным равнодушием к обнажению своих язв перед людьми. Поскольку я не принадлежу ни к той ни к другой из этих пород людей, мысль о написании автобиографии сильно меня смущала.

Однако зерно-мысль, что заронил мне в душу друг, прорастая, дало неожиданные всходы. Размыслив, я пришёл к выводу, что отказаться от всенародной в печати исповеди о своей жизни, если у тебя есть хоть что-нибудь любопытное сказать о себе людям, никто не имеет права, как мы ничего не имеем права утаивать про себя такого, что могло бы послужить к счастью или хоть к малой радости будущих поколений. И уж совсем не смешным показалось мне сочетание слов «своя автобиография»: ведь так соблазнительно и просто, так безнаказанно (поди-ка потом проверь!) для автора подменить в рассказе себя образом другого, выдуманного человека — героя рассказа! Так легко и прикрасить, и очернить себя невольно.

Тот ли я на самом деле, каким себя воображаю?

Принялся я за воспоминания о себе, стал припоминать себя маленьким мальчиком, и вот уже мне

все неотступнее снится

жизнь другая, моя — не моя[20].

Никого не хочу обманывать: здесь, в автобиографии, я не стремлюсь к фотографической точности описания пережитого — разве не бессмысленна попытка фотографировать давным-давно прошедшее? Моя задача — силой живого воображения нарисовать словами главное из того, что сохранила мне из далёкого прошлого память, «волшебной силой песнопенья» восстановить давно погрузившиеся во тьму времен картины и самого себя вытащить из этой тьмы, из тьмы — увы! — уже опять хаоса на свет рампы того театра, актёр которого, Александр Блок, опять и опять восклицает:

О, я хочу безумно жить!

Всё сущее — увековечить,

Безличное — вочеловечить,

Несбывшееся — воплотить!

Беспощадная искренность искусства — беспощадная, прежде всего, к самому себе — пусть будет мне порукой в предельной правдивости этих моих рассказов о пережитом чувствовании когда-то мною.

31 декабря 1951 г.

г. Ленинград.

Пробуждение

Мне кажется, что я был всегда.

Когда я обращаю свои мысли вспять, посылаю их в далёкое прошлое, я там не вижу своих первых дней. Память не сохранила мне о них никаких воспоминаний. И впечатление получается такое, будто я долго-долго спал, а потом начал просыпаться, приходить в себя. Откуда?

Как сказать: это впечатление возобновляется каждый раз, как я вижу признаки начала сознания, осмысления окружающего у новорождённых человечков или недавно прозревших зверят. Сходство с пробуждением от сна у пробуждающихся к жизни сознательной бесспорно очень велико.

Вероятно, первые годы жизни я плохо различал сон от яви. Я долго верил, что приснившиеся мне тогда сны были действительностью, то есть «правдой». И это свойство (поэта?) осталось у меня на всю жизнь: я до сих пор не научился свято верить, что то, что мы считаем «действительностью», на самом деле правда, а то, что мы считаем «сновидением», а пуще того «мечтой», «грезой», «фантазией», достигающей силы галлюцинации, — неправда.

Два сна врезались мне в память от первых дней моей жизни: один чудесный, солнечный; другой — ужасный. Эти сны, видоизменяясь, снятся мне до последних лет. И не будет преувеличением сказать, что между этими двумя повторяющимися снами протекла моя неспокойная жизнь.


Смертный сон

Я ещё маленький, едва научился ходить. Вхожу в мамину спальню. Мама сидит на полу перед печкой. Печка белая, кафельная. Чугунная дверца её открыта. В печке — зияющая пустота. В комнате — сумерки.

— Мама!

Она оборачивается ко мне, и я вижу на любимом лице жалкую, приниженную улыбку. В ту же минуту пустая печка начинает втягивать в себя маму, мою маму, мою родную маму. Мама становится маленькой, маленькой — и спиной уезжает, втягивается в пустую, тёмную печку — до конца эта её жалкая, беспомощная улыбка, — и всё исчезает в темноте, в пустоте.

Я поворачиваюсь, бегу из спальни, падаю, и всё кричу:

— Мама! Мама! Мама!


Сон солнечный

Утренним солнцем залита поляна, берёзы, ели, сосны, осины. Очень большие и красивые цветы; с цветка на цветок порхают яркие бабочки. Прекрасными голосами ярко распевают птицы, из травы и кустов прекрасными добрыми глазами смотрят на меня звери. Молодая женщина чудесной красоты стоит, вся залитая солнцем, и простирает ко мне свои прекрасные, золотистые от загара руки.

Себя я не вижу в этом полном чудес утреннем сне, но чувствую всё: и нежный аромат цветов, и прохладу утреннего ветерка, и свежесть росы. Слышу флейтовые переборы птиц и дивный голос красавицы. Она поёт:

Узнай же тайну третью:

Тебя я полюбила.

Это — заключительные слова её песни, но вот странность: сколько раз мне ни снился этот сон, всякий раз я начинал слышать и разбирать слова только с этого места.

Сама по себе эта тайна и жаркие объятья красавицы, куда я вслед за этими словами попадал, — всё было так чудесно, что я не допытывался до предыдущих двух тайн.

Примечательно в этих двух снах для меня многое.

Во-первых, то, что впервые они мне приснились очень рано, на самой заре моей жизни, когда ещё решительно никакого истолкования привидившимся мне образам я дать не мог.

Во-вторых, то, что сны эти, как я уже говорил, видоизменяясь, снились мне то чаще, то реже, то ярче, то невнятней в течение всей моей жизни.

В-третьих, я заметил, что первый — страшный — сон снился мне только в городе и ни разу в жизни не снился мне в деревне, в лесу. Солнечный сон чаще снился мне в деревне, но бывало и в городе, особенно весной, — и всегда под утро.

В-четвёртых, эти два сна как бы спорили между собой за мою душу в течение всей моей жизни. Уже в больших годах моих смертный сон стал уступать, стал сниться всё реже и реже, всё бледнее. Наконец совсем перестал, и в то же время — лет под пятьдесят — я окончательно освободился от всяких, всю жизнь меня мучивших «фобий», или, попросту сказать, страхов. Сон солнечный победил: он продолжает мне сниться и до сих пор, правда — очень редко.

В сне солнечном надо ещё отметить то обстоятельство, что молодая женщина в нем с годами меняла свой облик: в раннем детстве я не сомневался, что это моя мама, но очень скоро она превратилась в девочку, потом в юную деву, в молодую женщину: я стал узнавать в ней то жену, то невесту, то опять мать. Но всегда неизменно то был образ самой любимой, самой желанной на свете женщины. И неизменно, являясь во сне, она приносила мне счастье, в эти дни мне всё удавалось, я чувствовал себя в силах совершить любой подвиг. Наоборот, «смертный» сон мой отнимал у меня всю силу и бодрость; тупой, неизбывный страх в эти дни наполнял мне душу…


Отец

Мать, мама — самый близкий на свете человек. Она всегда с нами рядом, к ней несёшь все свои беды и радости, она — самая родная.

Совсем другое дело — отец. С ним ещё надо знакомиться.

Он существует где-то сам по себе, живёт отдельной от нас и неведомой нам жизнью. Мы его мало видим. В городе он встаёт поздно, — мы в это время обычно уже гуляем. Выпив чай, уходит к себе в музей. Приходит к обеду и сразу же после обеда уединяется в своём кабинете — работать. Так его и помнишь: вечно согнутым над письменным столом, с пером в руке. Кругом обложен книгами. Курит папиросу за папиросой. На столе у него всегда стоит большой белый чайник с крепким чаем без сахара и очень объёмистая чашка, из которой он прихлёбывает холодный чай, на минуту положив перо, и что-то упорно, прищурив глаза, пристально обдумывает. Встаёт из-за стола только к ужину. Потом опять за работу. Ложится поздно. «Опять в третьем часу лёг!..» — сокрушённо говорит мама.

Ещё меньше видим мы его летом, на даче. Он приезжает из города в пятницу вечером, когда мы уже спим, с утра в субботу — если только не заладил проливной дождь — уходит в лес. В августе, как начнётся охота, обычно с ночёвкой. А в понедельник рано утром уезжает в город, в свой музей.

Но и не видя отца, мы очень часто чувствуем его присутствие не только дома, где всё пропитано крепким охотничье-табачным духом, но — неожиданно — даже в лесу, далеко от нашего жилища.

Помню, как это поразило меня однажды.