Том 4. Очерки, рассказы, статьи, дневники, письма — страница 6 из 86

черницы. Черника тут два рубля ведро.

— А куры на продажу есть?

— Нету-ка, нету-ка, каки у нас куры. Одна есть — и та с цыплятами ходит.


* * *

Большой Атлым. На берегу склады, пара домишек.

Деревня за горой.

Долго стоим: матросы выгружают муку, крупу. Удивительно, сколько в брюхе парохода может поместиться больших, тяжёлых мешков.

Пассажиры полезли на кедры, сбивают шишки.

Всходит луна. Ночная птица-сирин кричит в лесу. Отваливаем. Идём под берегом. Рядом, по гребню горы, идёт, идёт несметное чёрное войско тайги.

Блещет призрачная лунная дорога. На ней, как сон, как воспоминание, появляется узкая лодчонка, человек в ней поблёскивает украшениями в чёрных волосах. Поднимает из воды остроконечное весло — и всё исчезает.

С удивлением вспоминаю: мы же в Земле Югорской! Этот туземец, что сейчас промелькнул в полосе лунного света и так показался похож на индейца, — остяк или вогул. А днём их совсем не видно. Наверно, все в лесах, в глубине страны…


* * *

Большие сёла Кондинское и Шеркалы проходим ночью.


* * *

— Это невозможно стерпеть, — наутро говорит Валентин, — сколько здесь уток. Матросы говорят, через час остановка: дрова будем брать. Махнём на охоту?

Мы натягиваем болотные сапоги, набиваем карманы патронами.

За долгую дорогу сколько у нас было разговоров о предстоящей охоте. Уток набили — без счёту. Промахов у нас, конечно, не было.

«Москва» даёт гудок.

Охота начнётся сейчас.

И обоих нас охватывает тайное смущение. По правде сказать, ни один из нас не уверен в своём выстреле. Я — потому, что ружьё у меня новое, я не привык к нему, не ходил ещё с ним на охоту. Валентин — потому, что он вообще ещё не охотился с дробовиком.

«Москва» остановилась, сходни поперёк пути. Мы спускаемся. Стараемся спрятать свои ружья: ещё увяжутся любопытные.

Залитый водой луг. На пригорке — землянка. Мальчик вылезает из неё и прямо направляется к нам.

— Айдате-ка сюда: тут кроншпилей черно садится.

Что ж, кроншнеп — крупнейший из куликов — прекрасная дичь. Мы идём за мальчиком.

Я незаметно оглядываюсь. Палуба полна народа. Показывают на нас пальцами. Кричат:

— Влево идите, влево: сейчас там утки сели!

Я делаю вид, что не слышу. Валентин — тоже.

Из травы шагов за полсотни взлетают два долгоносых кулика.

Ружьё само вскидывается к плечу.

«Не буду стрелять, ни за что не буду! — твержу про себя. — Куда, к чёрту, на такое расстояние!»

Птицы удаляются. Неожиданно вслед им гремят четыре выстрела.

Кроншнепы спокойно продолжают лететь.

— Умирать полетели! — весело кричат с палубы.

— Зачем стрелял? — шиплю я на Валентина.

— Ты первый начал!

Чёрт его знает, кто первый. Ружья начали. А уж если они начали, разве заткнёшь им глотку?


* * *

Трава растёт прямо из воды. Добро, что сапоги у меня выше колен.

Валентин бахает где-то далеко: он пошёл берегом. Наверно, напал на дичь. Обстреляет — засмеёт!

Мне стрелять не по чему: стайки уток проносятся вне выстрела, над головой только чайки. Целый час уже прошёл.

И тут замечаю одинокую утку: несётся прямо на меня.

— Спокойствие! — говорю сам себе, отодвигаю предохранитель.

Утка резко изменяет направление. Бью навскидку… и гром выстрела сливается с басистым гудком парохода.

Мертвая утка с разлёту падает в воду шагов за сотню.

Сунулся — зачерпнул воды в сапог.

Оглянулся — до берега целый километр.

Пропала добыча: надо бежать скорей! «Москва» не станет дожидаться.

Пытаюсь бежать — вода хлещет в оба сапога, ноги становятся как чурбаны. А кругом мокрая, вязкая пустыня, я в ней как муха в киселе.

Пароход выплёвывает облачко пара, даёт второй гудок.

Дальше всё происходит как в дурном сне.

Бегу. Но страшно медленно подвигаюсь. Вижу Валентина. Он стоит у сходен, машет мне: скорей, скорей!

Сейчас третий гудок — и я останусь один, а двухэтажный белый дом — кусочек города — равнодушно уйдёт вдаль. Останется великая, залитая водой пустыня и я в ней, затерянный, забытый.

Третий гудок — последний!

Нажимаю изо всех сил. Сердце бешено дубасит в виски, в грудь и в ноги.

— Подождите!

Вот он наконец, твёрдый берег. Но уж еле передвигаю ноги. А ещё верных четверть километра.

Матросы спускаются — убирать сходни. Валентин что-то говорит им. Все смотрят на меня…

Ждут!

Матросы сели на сходни и ждут. Командир в рубке ждёт. Пассажиры ждут. Весь громадный, двухэтажный кусок города ждёт.

Меня ждёт — одного.

Доплёлся. Чуть влез на палубу: ноги подгибаются, я весь в поту.

Какой-то толстый папаша рассудительно замечает мне в спину:

— Сухой рыбак и мокрый охотник являют зрелище печальное.

Кругом улыбочки.

Выливаю за борт по ведру воды из каждого сапога.

Наконец-то можно улизнуть в каюту!

— Чтобы я ещё когда-нибудь!..

— Безусловно, — соглашается Валентин. — Если не умеешь стрелять…

Вот ехидный ёж! Прошёлся по сухому бережку, хлопал, хлопал — и позволяет себе…

И это мне — старому охотнику! О, где моя срезанная на лету утка.

— Я-то всё-таки убил одну.

— Покажи.

— Достать не мог: глубоко, и первый гудок как раз.

— Ну безусловно: как раз!

Беда каждого охотника в том, что все другие охотники уже тысячу раз до него рассказывали о своих необычайных неудачах — и, конечно, врали. Ну как докажешь, что ты-то не врёшь?

Лучше я сам на него.

— Ты свою добычу предъяви, старый джигетай.

— Обождать! Это что такое — джигетай?

— Запомни: джигетай значит дикий осёл. Старый джигетай значит — старый дикий осёл.

— Ещё бранится, зоология! На, гляди, как настоящие-то стрелки бьют.

И он с торжествующим видом запускает руку под подушку.

Неужели уток набил?

Вытаскивает из-под подушки руку, разжимает кулак, — на широкой ладони покоится крошечная пёстрая птичка.

— Куличок-воробей! — ласково говорю я. — Прелестная пташка, достойный трофей. Поздравляю.

— Обождать!

Валентин кладёт птичку на стол и лезет опять под подушку. Вытягивает за ноги серого куличка ростом со скворца. Длинный тоненький носик довольно нахально загнут кверху.

— Мородунка, интересно…

— Обождать!

Валентин тащит следующего кулика. Этот побольше, с дрозда величиной, с предлинными ногами.

— Улит большой. Знаешь, когда мне было восемь лет, я бил их пулькой из монтекристо.

— Обождать!

Рука Валентина опять уже тянется к подушке.

«Сколько же он набил? — со страхом думаю я. — Вытащит кроншнепа или утку — скандал, скандал! — совсем пристыдит меня».

Подушка неожиданно летит мне в голову.

Больше под ней ничего нет.

— Не понимаешь, — кричит Валентин. — Чем мельче дичь, тем трудней в неё попасть, старый ты кулан!

Вот чёрт, откуда он знает это слово?

Кулан — это ведь тоже — дикий осёл.


* * *

Город Берёзов мы проспали.

В какую сторону мы ни посмотрим, мы заметим на границе между небом и землею линию, которая со всех сторон окружает видимое нами пространство земли; эта линия называется горизонтом.

Начальный курс географии


ГЛАВА ПЯТАЯ
Земля начинает сдавать. — Мýжи. — Плач на горизонте. — Тень великого учёного. — Обдорск по книжке. — Горизонт удаляется. — Зверобой. — Кок и Пузатых. — Команда отказывается отдать концы. — Пропеллер.

Ещё сутки ходу до Обдорска.

Всё шире разливается Обь. Большую силу берёт вода, земля начинает сдавать. Она разорвана в клочья островов, острова намокли, грузнут беспомощно в топь. Волны победно перекатываются через них.

Всё чаще по низким берегам остроконечные берестяные шалаши, люди в малицах около них.

Люди в малицах издали похожи на тюленей.

Часто пролетают гуси, ещё чаще — большие стаи уток.

Остановка: зырянский посёлок Мýжи.

Серебрятся ивы, дорожка в гору. Там густо стоят строения — избы, сараи. Час очень ранний, но зырянки вышли с расшитыми оленьей шерстью туфлями, с длинноухими шапками из пыжиков. Пассажиры, команда в несколько минут расхватали эти красивые вещи. Дешёвка: туфли по пяти — шести рублей, шапки-ушанки — семь — восемь. И только за одну спросили семнадцать, но эта — как пушинка, не носить — любоваться.

Мýжи шьют шапки, кисы, туфли, малицы чуть не на все русское население Тобольского Севера.


* * *

Весь день дождь. Мутно небо, Обь мутна.

Земля мелеет, тончает, земля ускользает из глаз.

Невыносимо скучно целый день взаперти.

Валентин уже с час не отрываясь смотрит в окно. Ни улыбки на губах, ни задумчивых складок на лбу — на лице никакого выражения. Затих, точно его и нет. И только глаза: распахнутые, оцепенелые, как глаза филина на свету. Впрочем, нет — не филина. От ресниц, что ли, сетчатая тень на них и дробит зрачок и белок на тысячу мельчайших глазков. Скорей как у мухи под микроскопом глаз Валентина: тысяча глаз в глазу.

— Ну, воззрился! — бормочу я сердито.

Я уже знаю, что теперь с ним не поговоришь: хоть ори ему в самые уши — он будет мычать в ответ. Хоть сапогом бей — не достучишься.

И так он может — с одними глазами — просидеть ещё хоть пять часов. Потом схватится за краски. Знаю уж…

…И всё-таки вздрагиваю, когда вдруг он срывается с места и ныряет под диван за кистями, красками, бумагой. Теперь его бьёт лихорадка, он нагибает чайник над кружкой — и плещет воду на стол. Он судорожно макает кисточку в кружку, сам пристально щурит глаза в окно. Затем разом перекидывает глаза на белый лист бумаги и решительно проводит по ней кистью: отделяет небо от земли.

В каюту вползают какие-то тени, блики, блески.