Том 4. Очерки, рассказы, статьи, дневники, письма — страница 65 из 86

Тоскует моё сердце зимой на севере — во тьме. И вот стремлюсь за птицами на светлый юг.

И вот я с ними — в Гаграх.

Первое солнышко, первое голубое небо после месяца дневной полутьмы! Свет, блеск бесчисленных алмазов, голубые — длинные в полдень! — зимние тени из изб и деревьев, убранный в кружева инея лес.

Была зима серой, стала белая.


ЛЕС ЗИМОЙ В БУРЮ

Кажется — рвётся шрапнель: буря сбрасывает с ветвей большие тяжёлые комья снега и тут же в воздухе разбивает их, рассеивает — среди стволов метёт белый снежный дым. То и дело такие вспышки — и в шипящем гуле елей и сосен рвутся и рвутся немые снаряды, возникают, несутся и рассеиваются холодные белые облачка.

*

Джимка — после десятидневной со мной разлуки — удивительно нежен ко мне. Хороший человек — собака, говорит здешний пастух.

*

Здесь мхи и мхи, все тропы в них упираются — и звездой выходят в болота лесные мысы. На одном из мысов кричал ворон: — Онк! Онк! — похожий крик есть и у вороны. Не пойму, что он значит?

*

Весна 1942 года. Город Оса.


Здесь тихо, красиво, отрешённо. Вид из наших окон широкий, дальний: на улочки под горой, на Каму с её гористым здесь правым берегом, на обширный заливной луг с пасущимися на нём стадами коров, коз, гусей, стаями грачей и воронов (которых тут удивительно много).

Когда утром поднимается с заливного луга густой туман и между белыми стволами берёз сливается с небом, — а небо белёсое, одного цвета с туманом, — кажется: за оградой монастыря (мы живём в доме б[ывшего] архимандрита) — конец света. И отрешённость от мира ещё больше.

И думаешь: да есть ли на свете война?

Красного камня громоздкий собор за зелёной площадью… На голом камне — у крыши — растёт весёлая берёзка. Какую она там нашла себе почву? Пыль, занесённую ветром с базара?

По старинке ночью в Осе бьют сторожа в колотушку.

*

Восход солнца 8 сентября 1942 года.

Зловещий спектакль, которого никогда не увидишь летом, — разве зимой. Грозное знаменье.

Белое небо, белая Кама. Чёрный лес на горе за ней. Слоистые облака над чёрной горой зловещего лилового цвета — густого, невпроворот. И под ними разгорается жуткий красный огонь — как в жерле огромной русской печи. И как из нутра русской печи потянулся, облизывая чело её, повалил снизу серый дым-туман. Мертвенно-серые клочья тумана вставали, вытягивались в небо как бестелесные призраки — как призраки умерших. И всё разгорался, всё страшней становился пышущий жаром красный с желтым — но не оранжевый! — кроваво-красный с жёлтым огонь — и глухо пылало над ним зловещее лиловое зарево. А выше — немотное небо бледнело от ужаса.

…И казалось, что-то неслыханно страшное идёт в мир, грозя всему живому неисчислимыми бедствиями. Казалось: огонь, разгораясь за чёрной горой, пожрёт всю Землю.

Но серые призраки умерших вставали из земли, из реки ещё скорей, и вдруг, откуда ни возьмись, сплошной стеной, немой лавиной двинулись сверху по Каме, стремительно вырастая.

…И почти мгновенно закрыли собой, потушили разгоревшееся пламя восхода и лиловые облака. Всё утонуло в мертвенно-сером — и река, и чёрная гора за ней, и кровавый огонь, и самое небо. Ничего не стало.

Худой сарайчик на берегу — перед самыми глазами у меня — стал чёрным, обуглился.

Когда через час туман сошёл, — утро встало голубое, небо было перламутровое, Кама — стальная.

*

Ясное, солнечное утро после дождливых дней. Отсыревшие пни в поскотине курятся лёгким дымком. На горе Старая Гарь высокие отдельные мачтовые сосны (оставленные при рубке) снизу до половины и выше объяты высоким пламенем: так и горит жёлтая и красная листва высокого подроста берёз и осин.

Летом липа всякий лес превращает в уютный запущенный сад.

Железные лиственницы сторожами стоят на огромном пожарище (Новая Гарь), обугленные снизу, чёрные телом, прямые, с корявыми ветвями и бледной зеленью хвои вверху.

Ель даёт лесу глубину и делает его «содержательным» (дичь, зверь могут прятаться) и таинственным.

Берёза — самое белое, самое чистое в мире дерево — красит любой лес и веселит сердце своей белизной, крепкой зеленью, песнями радостных птиц (птицы радости живут на берёзах — иволга, пересмешник, зелёная пеночка).

Трепетная осина с её серебряным стволом и вечно шепчущимися листьями — тихая музыка леса, его разговор.

Строгая стройная сосна стволами-колоннами своими превращает лес в храм, в колонный зал (бор).

Пихта — ласковая ель. Прижмёшь ветку к лицу, — хвоя не колется, она мягкая. Стройна, как свеча. Зелень тёмная, ствол серебряный, как у осины. Узкая, пронзительная вершина.

*

Состояние отчаянное: только одно с великим трудом наладишь, укрепишь, расположишься работать — кррах! — другое треснуло и опять дом разваливается. А худшее, что нет уже сил бороться: душа омертвевает.

Мучился этим, сидя в лесу. Кругом — молодые пихты протянули свои ласковые руки, растопырили нежные светло-зелёные пальчики (молодые побеги).

Смотрю, одна пихточка (как сёстры в тёмно-зелёном платье) в красивых рыжих митенках: на концах веток перед светло-зелёными кончиками-пальцами — широкий (как завёрнутый рукав) ободок: сожжёная (побитая морозом?) мёртвая хвоя.

Значит, кончики отмерли. Смерть? Нет, опять ещё не смерть: смочил тёплый дождичек, осветило солнышко — и пошли новые побеги. Опять живёт дерево и радуется жизни.

Мне стало стыдно за себя, стыдно своего похоронного настроения.

И верно: опять легче стало, почувствовал, что ещё жить буду, жить — радоваться солнцу.

*

Вечная вражда между педагогами и писателями (художниками): педагоги учат видеть, и потом человек видит в живом и мёртвом только то, что его научили видеть, а писатели (художники) учат смотреть — открывают глаза на мир, приучают рассматривать его. А обыватель («ученик») только глазеет на мир, — не смотрит и не видит: обычного мы не замечаем — только глазеем на него.

*

Перед смертью, оглянувшись на всю свою жизнь, ясно видишь: всё то, ради чего стоило жить, отмечено радостью (родной дом, мать, любовь, дети, «открытия» и снова и снова — природа! — все радости!).

*

Лучшие лекаря — природа и любовь; лучшее лекарство — радость!

*

Лес — самосвет: осенью, когда ярко расцвеченная листва уже поредела — и вдруг ударит яркое солнце — и все листья наполнят лес многоцветной игрой отражений.

…Во мне живёт некая жизнерадостная сила. Вижу всё, что у меня было и есть хорошего, светлого в жизни (любовь, любимая работа — «творчество», маленькие открытия, наслаждения природой и собственным телом и умом), — всё хорошее от этой силы. Благословенна она и во мне и в других — в людях, зверях, птицах, цветах и деревьях, в земле и воде. Радует она в других так же, как в себе. Знаю: умру, а она останется. И не всё ли равно — во мне ли, в детях моих и не моих, — в тех, кто появится на свет после меня. Обитавшая во мне жизнерадостность будет жить в них. И это чудесно.

*

Он был поэт и не мог говорить неправды. Только факты, им передаваемые, всегда были остраннены и истина — всегда немного преувеличена.

*

Митрополит в метрополитене.


Паучки бокоскоки.


Прекрасное без прикрас.


Совершенно летний день — совершеннолетний.


Две топóли (от тополь!) в чистом поле. (Песня по радио.)

*

Марк Твен: «Когда то, чего мы очень долго ждём, наконец приходит, — оно кажется неожиданностью». В. Б. «Если тут слово „долго“ заменить словом „страстно“, то это то, о чём я сто раз думал на тяге».

*

— Друг, я смертельно болен.

(И человек рассказывает о том, как много ему надо сделать в жизни, как он ничего не успевает, какие замечательные открытия он мог бы сделать, если б смерть не ставила ему близкой препоны, — сколько мог бы разведать, понять в жизни. Как теряет силы…)

Кончается фразой: — Болезнь моя называется — старость.

*

— Покатилась душечка в рай и хвостиком завиляла! — бабушка выпила рюмку водки.

*

…Сядешь в качалку на террасе, руки за голову — и дивишься чистому голубому своду и жёлтому сквозь густой утренний туман солнцу.

От лёгкого покачивания, что ли, — от того, что всё у тебя перед глазами слегка колеблется, кружится слегка голова, — летят в голову забавные, лукавые головокружительные мысли:

А что если

        наша вселенная —

                     птица?

И солнце —

         всего лишь желток

Снесённого птицей яйца голубого?

В юности я думал:

— Если бы в течение всей моей жизни играла музыка, — я был бы героем.

Чары музыки тогда необычайно на меня действовали. Неделями я жил под обаянием понравившегося мне симфонического концерта, оперы или голоса. Вспоминались обрывки мелодий. Даже снилась мне музыка.

Зрелость убивает непосредственность восприятий. Теперь, выходя из залы концертной, я оставляю в ней обаяние звуков.

Целыми днями работает радио. Слышу ли я музыку (особенно, когда чем-нибудь занят?) Ушами — нет. Но всеми порами тела.

Но не исключена возможность, что звуки проникают в нас помимо нашего сознания. Даже могу утверждать, что так. («Пойманный» случай с пароходными гудками на Неве: я их не замечал, но они резко меняли моё настроение, — тому верное доказательство.)

*

Четверть века сидел я в приготовительном классе, учился писать, учился чистописанию. Наконец разрешил себе попробовать перейти в первый класс. И уж как хочется, как надо написать теперь что-нибудь первоклассное!