В 6 утра вышел за калитку, долго сидел на канавке: дорога, поле впереди благодатное. Слушал утренний гимн жаворонка. Охватило чувство огромности Вселенной. Думал: самое страшное — пошлость, не замечающая разницы между живым и мёртвым, упразднившая тайну. Всё тайна. И в этом всё дело. Нашёл объяснение крошечного явления — двух фактов — причины и следствия — и думает, — понял всё. Кретин. Миллион таких взаимоотношений ещё ничего не доказывает. Доказывает только, что всё связано. А всё равно не понять, чтó исчезает, когда живой ребёнок вдруг становится мёртвым. Или из мёртвого вдруг становится живое (этим занимаются растения. А тайна животных нисколько не меньше: из живого живое — тайна рождения).
О природе
Таинство зорьки свершилось так.
Началось с того, что чуть-чуть зарумянилось тёмное небо. Разгорался румянец на сером уже небе. Серое небо на севере залила палевая зорька. Небо начало голубеть, зорька стала золотиться. Небо стало синеть. Лёгкие белые облачка дыма, быстро бегущие по синему-синему небу (за лесом пыхтел паровоз), окрашивались в красноватый цвет.
Вершина седоватой от инея берёзы начала золотиться: показалось солнышко. Солнечно — и всё хорошо!
Каждое утро первым делом выхожу на крыльцо и смотрю: есть ли ещё два белых пятнышка снега на северных склонах холмистого левого берега Удины у Карабожи.
Прошла первая гроза, прошли тёплые дожди, а белые пятнышки снега всё ещё есть.
Какая разная тишина весной и осенью. Вслушиваешься, ничего не слышишь, но ждёшь доброе — это весна. Улыбчиво, сладостно, радостно.
А осенью: вслушиваешься — ждёшь страшного. И по-разному грустна тишина весной и осенью. Осенью грусть тютчевской «возвышенной стыдливостью страдания». Весной — стыдливой радостью творчества.
Тишина не может быть одна в комнате роженицы и в комнате покойницы.
В деревне человек предполагает, а бог располагает. В городе… наоборот. В городе погоды не существует: она никак не сказывается на распорядке времени, на делах человеческих и их настроении; разве только ветер, приносящий наводнение, исключительно сильный мороз, когда мёрзнет вода в водопроводе, или гроза, когда перестаёт действовать телефон и радио. А тут в лесу…
Вчера вечером ветер, холод, дождь — никуда не пойдёшь. Сегодня то же. Сильный норд, морозец. Хозяйка говорит: это холод ломает почки у черёмухи.
И вот я опять среди деревьев. Отвели мне комнатку наверху, натопили жарко. Я один.
На окнах оттаявшие мухи жужжат стаей. И бьются, бьются в стёкла две крапивницы.
Вчера пошёл бродить. Лёд на Оредеже позеленел, стал как плохое оконное стекло. В лесу глубокий снег, весь усыпанный сухими иголочками елей и сосен. Ходить можно только по утоптанным людьми или лошадьми дорожкам. Ходил в лес. Он молчит. Что там дальше в нём — не поймёшь, не разгадаешь. Неизвестное манит.
Сегодня за речкой у домика лесника — эстонца Каро — увидал щебечущего скворца — и даже вздрогнул от радости.
Нет лучше времени — весны!
Выбрали хорошую полянку, негусто заросшую берёзовым и осиновым молодняком. Тут много следов заячьих и белых куропаток.
Поют зарянки и певчие дрозды. Один из них энергично повторял: «Дураки вы, дураки, дураки». Но он плохо выговаривает «р» — и получается у него: «Дуяки вы, дуяки, дуяки!» Этот дрозд всё время менял свою песню. Потом же стал такие слова выговаривать, как «епископ», «риволи», «Фелисити, Фелисити», и вдруг опять: «Дуяки!».
И верно: «дуяки», до густых сумерек простояли в лесу, но так и не услышали ни хорканья вальдшнепа, ни тетеревиного «чуффы», ни даже блеяния бекаса (хотя рядом было болото).
Нет в этом году долгоносых. Наверно, что-нибудь стряслось с ними на зимовке.
Долго шёл дождь, было гнетущее настроение. Потом дождь переставать стал — и вдруг над деревьями показалась полоса светлого неба. Сначала узкая, становилась всё шире, — и мне показалось, что кто-то долго на меня сердился и вдруг всё переменилось, я прощён и светло и легко на душе. Дождь совсем перестал, а прощённое настроение ещё долго радовало душу. Умытые небеса и умытая душа.
Заневестились белые берёзки (воздушная дымка их весной). Оголтело орёт зелёный дятел.
Лягушка-турлушка — и вперебой ей так же, но громко и долго завёл козодой, оборвал песню и, как в ладоши, захлопал крыльями.
Хорошо подметил Николай Анатольевич[39], как незаметен бывает переход от светлых ночей к тёмным: обычно около этого вот времени (середина, конец июля) погода портится — сенокос обычно спрыснет дождичком, — а когда опять освободится небо от пелены туч, — ночи уже темны.
Хозяин (Я. М. Круглов, лесник) рассказывал, что раньше (ещё после войны 1914 года) тут появилась масса волков. Чтобы избавиться от них, ловили волчат летом, привязывали к плотикам и пускали вниз по речке. Волчицы будто бы убегали за ними по берегу.
Оксочи. Нас встретила красивая каменная церковь на холме, крошечная станция, громкая песня зяблика, рулады скворцов, жужжание зеленушки, восторженный крик зелёного дятла.
Вечер. Солнце над самым лесом. Чуть бормочут у гнёзд скворцы. Паутинки блестят на телеграфных проводах, на голых ветках яблонь, на заборе. А в воздухе пляшут золотые от солнца комарики. Пролетевшая около них бабочка (маленькая крапивница) кажется тёмной птицей.
Большие берёзы все в почечках, лес весь в крапинках. А маленькие берёзки на солнышке уже раскрывают ручки, ладошки-листочки.
Сегодня с ночи небо в сером одеяльце. Утром гроза прошла стороной, слегка спрыснуло, и весь лес окутался туманом. Туман в кронах сосен, между стволов, выше крон. И кажется, что мы — на дне озера Светояра в невидимом граде Китеже. Тоже счастье.
Меж стволов пронзительно пронизались стрижи.
Когда стоишь перед стеной леса, всегда волнуешься: а что там за ней, что там в нём? Войдёшь — кругом густо насыщено тайной: из кустов блеснут чьи-то быстрые глаза, что-то прошуршит в траве — быстро, отрывисто (мышь) или длинно (змея) — чей-то роговой нос высунется из листьев, что-то кто-то пикнет, хрюкнет, заворчит, зашипит, пискнет, — и опять всё тихо, всё неподвижно. Но живой этой неподвижности и тишине не веришь.
Прилетела серая мухоловка. Дергача и погоныша всё нет. Вечером я вышел на крыльцо — всё поёт! Не сходя с крыльца, слышал: Соловьёв, косачей, дроздов, лягушек и где-то в стороне Костяничной горки громко кричал Подковкин[40]: «Чер-рвяк! Чер-рвяк»! Не вечер, а сладостный сон.
Сегодня с утра тут и поют — пеструшка, теньковка и лесной конёк. Видел парочку долгохвостых синиц. Розоватые снизу тёплые шарики с тонкими длинными прямыми пёрышками — как они милы!
Яркое, жаркое-жаркое солнце! Горихвостка поёт, трясогузки цикают, перевозчик плачет, черныш токует на мутной и быстрой реке. Все птицы сразу тут как тут. Дятел где-то тук-тук-тук! Журчейки несутся, как сумасшедшие. Все так явно обрадовались неожиданному приходу весны после слишком долго задержавшейся зимы. Со всех сторон скачут лягушки — и все к канавам, к ручьям, к речке — хоть прямо по снегу. А снегири ещё в саду. Светло-голубая спина и красная грудь — сбоку весенний снегирь, как кисель с молоком.
Днём — волшебное ощущение (стоял наверху на балконе): дождь прохладный, крупный на голову и жаркое солнце в лицо, в грудь; потом крупный резкий град — и всё-таки яркое, жаркое солнце — не верь: шучу! — и небо голубое (градоносная туча сзади, да и маленькая, минутная).
Порхал вокруг, высоко над спиной поднимая крылья — как гребцы на военных лодках по команде «суши вёсла!» — козодой.
Солнце заходит. Оно жёлто-золотое, золотой и весь угол неба на западе. Но голая ещё пашня вдруг стала малиново-красной, и над ней китайскими фонариками горят просвеченные золотом солнца светло-зелёные берёзы, Кажется: они поют высокими сопрано, а редкие среди них тёмно-оливковые сосны и ели изредка вторят им — октавой. Голубая над золотом полоска неба и пышной шапкой накрывающие её облака кажутся спокойным сладкоголосым хором, полно и торжественно звучащим piano, pianissimo.
Потом понемножечку золотые фонарики берёз потухли, пашня побурела, золото сошло с неба, облака стали — лиловый бархат, — гудение низов контрабаса. Нет: теперь уже симфония неба — орган!
На Картофельной горке, на солнечных и защищённых от ветра склонах расцвели ландыши (ландыши — дыши!).
Громкое хлопанье крыльев и неистовый крик петуха под окном, рожок пастуха, мычанье выходящих со двора коров, песни утренних птиц — всё это входит в сон сладостной музыкой, расцвечивает его, не будя спящего, — и человек блаженно улыбается во сне. Наконец маленькая горихвостка так задорно и весело прозвенела у самого окна, что спящий просыпается. Он ещё не раскрыл глаз, но сознание возвращается к нему, и человек открывает глаза под радостное пение птиц, крик петухов, звон лошадиных колокольчиков и чуть слышное издали кукование кукушки. Солнечный радостный свет, светло-голубое небо с медлящими на нём белыми облаками-барашками, зелень свежая, живая зелень кругом, утренний бодрый холодок, бревенчатые стены избы, — боже, до чего хорошо!
И прежде чем вернуться к привычным, ежедневным мыслям, проснувшийся так, без всяких соображений лежит несколько минут, погружённый в блаженство.