Порыв ветра — и с берёз у моего окна лёгкими бабочками летят жёлтые листья. Неожиданно среди них появляется настоящая жёлтая бабочка. Порыв иссяк, лёгкие листья, покачиваясь в воздухе, бессильно падают на землю, а живой жёлтый листочек, покружив на месте, косо улетает вверх, исчезает за листвой берёз, как будто листик вернулся домой.
Уже осень… Кусты опутаны паутиной; длинные концы её развеваются по ветру. Ночь удивительно чистая, вся в звёздах. Необычайное лето: сейчас малина дала новые ростки и опять зацвела. Здесь примета: когда малинник цветёт (летом) не по новым, а по старым кустам (что бывает очень редко), засевай поля старой рожью (старым семенем, прошлогодним).
После заката в долины лёг тяжёлый туман; чёрные ели, тёмно-малиновый закат. Торжественно опускалась ночь.
После долгого ненастья, ежедневных дождей наконец просветлело, показалось днём голубое небо. Сейчас же все кусты и трава покрылись густой, липкой паутиной. Вечером я вышел в Залив — постоять на утином лёте, и мои сапоги сразу стали похожи на валенки: так густо их облепила широкими сетями раскинутая всюду по траве паутина. Летающих паутинок, однако, не видел — оттого ли, что это ещё не «бабье лето», оттого ли, что вечер, оттого ли, что воздух ещё тяжёл и влажен?
Над холмами, над полями днём полетели паутинки. Одна, извиваясь, как в медленном движении извивается длинный пастуший кнут, тихо пролетела мимо меня, и на конце её был серый комок — верно, паучок-воздухоплаватель.
Началось бабье лето.
Прекрасно было узкое озеро, держащее в своих объятиях лес, где берёзы стоят, уже расцвеченные прядками золотой своей седины, как цветами.
Тихая тёплая заря, просторно разноцветное небо. Бормочут на пиках отдельно стоящих елей косачи, изредка чуффыркают. Ни с чем не сравнимо это тёпло-звонкое бормотанье в свете утренней зорьки!
Повсюду частые сети пауков. Некоторые молодые ёлочки стоят как невесты — убраны тончайшей фатой с головы до ног.
И на траве паутинки везде, тут — как гамаки, люльки воздушные, где, наверное, любят качаться крошечные лесные феи, эльфинки.
Одинокий куст вереса (можжевельник) на голом берегу Пироса.
На верхней веточке его дрожит, как живое, слюдяное крылышко «драконовой мухи» — стрекозы («коромысла»).
Лёгкая трясогузочка, взлетев с берега, поймала в воздухе стрекозу, села, разделала её, ударив несколько раз об землю, оторвала клювиком, пустила по ветру крылья. Одно крылышко зацепилось за ветку вереса, запуталось в липкой паутине — и вот трепещет на лёгком ветерке, рвётся улететь куда-то… и не может. Никому оно больше не нужно: птицы не едят жилковатых жёстких крылышек стрекоз.
Довольно тёплый, облачный, под вечер ясный день. Ласточки (касатки) мелькнули перед окном утром и пропали, больше их целый день не видно. Уже несколько дней они не прилетают к нам под крышу, не радуют нас своим весёлым щебетом. Зато воробьи целой стайкой по осекам раскричались, расчирикались — у них оживление и какая-то радость. Вот и не скучно.
Утром, как все эти дни, прилетал скворец к скворечне, напевая тихонько. Так и слышатся в его приглушённых напевах воспоминания о солнечной весне, пережитой им здесь, мечта о новой весне — будущей, после возвращения на родину.
Хорошо, как хорошо утром! В манжетках алмазы росы, стаи дроздов и разных вьюрков с треском и жужжанием перепархивают с лядинки в лядинку. Все низинки и склоны холмов в ухоже устелены ровными рядами золотистого льна — как к празднику половиками.
Бормотанье косача на заре странно похоже (издали) на журчание весеннего ручейка, потому, может быть, так волнует осенью.
Вчера на заходе народился новичок. Ночь стала ясная, холодная, со всеми звёздами. Часа через два после захода заиграло северное сияние — бледные мечи под Полярной звездой, неясный свет под ними.
Ночью морозный туман.
Развиднелось хорошо до восхода солнца. Бело кругом: изморозь на земле, на траве.
Ядреное утро. Все лужицы затянуты ледком. Ветра нет, листок нигде не шелохнётся. Воздух чист и звонок. Воробьишки радостно, бойко чирикают, наперебой кричат петухи. Слышно, как в ухоже на елях чуффыркают косачи. Слышны гудки паровозов на железнодорожной станции — за 15 верст (по прямой). Скворушка напевает у своей скворечни. Мир высок и прекрасен.
Сейчас бы в отъезжее поле или хоть с одной своей звонкоголосой гончей!
Лес красив — задохнуться! Золото в зелени! В тёмной — еловой, в голубой — зелени сосен. Самоцветы осин и берёз! Я видел одну невысокую берёзку у дороги среди вересковых просторов. Белейший ствол, а на ветках — чёрные перчатки (до «локтей») и золото листьев — как старинная бронза! Чудо-дерево, песня, а не дерево! И совершенно неважно, что я сегодня без дичи!
В ухоже две сороки обнаружили на ели сову (серая, может быть, и уральская неясыть). Треск подняли — не приведи господи! При моём приближении сова слетела. Полетела через луг. Тут её подхватила вечерняя стая ворон. Что было! Вороны, непрерывно каркая, обсели все деревья, соседние с тем, на которое опустилась сова. Ругали её, пока опять я не спугнул её. Сова полетела в лес. Тут новые стаи ворон присоединились к первой. Собралось не меньше ста штук. И всё это кричит, ругается неимоверно. Я опять спугнул сову, она внезапно куда-то исчезла. Вороны потеряли её, разобрались по стаям и разместились на ночевку.
Пошёл проститься с лесом. Дождь, бурое небо, капель, остатки снега под деревьями. А всё-таки чудесно! Тёмно-зелёная сырая зелень хвои и брусники. Рябчики уже укладывались спать на деревах. Стрелять не пришлось. Но всё-таки хорошо.
Октябрь. Мухи помёрзли. Но далеко, конечно, не все ещё.
И вот: вечером зажигаем керосиновую лампу. Свет — кружком и тепло от неё на потолке. И сюда слетаются и тут (на освещённом и таком тёплом кружке на потолке) начинают «танцевать» мухи, всё время стукаясь о потолок — пак-пак-пак! А потолок оклеен газетами.
Вот — поздняя осень дома, в избе.
Тихое-тихое послеполудня, — не шевелится даже свисающая гирлянда листьев плакучей берёзы против моего окна. Небо в белых облаках. Тепло. И вот обнаружилось, что тут у нас живёт эхо: в тишине этой по обыкновению громко разговаривают в садах женщины, и их голоса отдаются в невидимом своде. Сдваивается даже «пилик!» трясогузки, бродящей по берегу залива. Отзывчивая тишина. Отзвуки. Неподвижные круглые облака отражаются в зеркальной воде залива.
В такие часы — прислушайся! — явственно слышишь свой внутренний голос — голос того, кто не спит, когда мы спим…
Эхо — прекрасная нимфа — невидимая живёт среди нас везде и всегда, а мы не замечаем её в сутолоке нашей шумливой жизни, заглушаем её таинственный голос своей крикливой деятельностью, не слышим его за другими — привычными нам — голосами земли и неба: за шумом ветра и волн, шелестом леса, лаем наших собак и мычаньем коров. Нужна минута редкой тишины — тишины во Вселенной и в нас, — чтобы нам её услышать.
— Я молча говорю издали с тобой (наша народная загадка), — говорю из дали, — и ты можешь тогда слышать, какой отзвук во Вселенной рождает твой крикливый голос — и задуматься над этим.
С того самого дня, как мы поселились тут, как ни выглянешь в южные — на конец озера — окна, всегда видишь посреди плёса стоящую лодку и неподвижную фигуру удильщика в ней.
В этом месте плёса, говорят, край внезапно обрывающейся глубокой ямы. Здесь хорошо ловятся окуни, ерши и другая рыба.
Каждое утро, каждый вечер, всегда на одном и том же месте. Неподвижно склонённая спина, тусклые глаза, терпеливо устремлённые на поплавок, покачивающийся на спокойной воде или пляшущий на волнах. Вечный блеск и переливы воды в глазах. В любую погоду, днём и вечером, днём и вечером, а иной раз — когда плохо клюёт — и целый день без перерыва.
Клюнуло — потянул. Серебряный блеск вылетевшей из воды рыбки, трепет прохладного живого тельца в стынущей руке, тихий плеск пойманных пленниц в грязной лужице воды на дне лодки. И снова — блеск воды, недвижная леска, поплавок.
Слезятся старческие глаза, ноет часами согбенная старая спина, дрожат корявые руки.
Терпение, терпение, терпение: будет уха, будет варёная рыба в избе, где ни крошки хлеба, один щавель-кислица.
И никто не упрекнёт, что сидишь на чужом горбу, заедаешь чужой век.
Осенний холод, тяжёлое небо, сплошной полог стремительно ползёт по своду, а внизу — над самым лесом вдали — гряда отдельных белых облаков, ярко освещённых невидимым ещё солнцем.
Значит, скоро будет день на святой Руси, — туча сойдёт, откроется солнце. Будет, будет радость!
Солнце только на минутку показывается — и опять исчезает… Тучи, тучи, тучи — оболочина во всё небо. Ветер холодеет, холодеет кровь. Дождь.
Осень, осень!
Сильный Südwest шумит по вершинам сосен, а внизу, на косогоре — тишина, кудрявые ольхи не шелохнутся.
С легким треском сам по себе срывается с ольхи лист, падает, качаясь, воздушная лодочка, задевает листья веток, шуршит, а внизу, на земле уже высохшие такие же листья жестяным хрустом хрустят под лапками лесной мыши.
Самое интересное: при средней полевой дороге стоит большой зарод хлеба («литвин» по-здешнему). Когда мы с Т. подошли к нему вечером, из зарода, как береговушки из обрыва, стало вылетать множество (десятки) овсянок. Запоздалых можно было руками поймать. Здесь они ночуют, забравшись в норки между стеблями хлеба.