Том 4. Очерки, рассказы, статьи, дневники, письма — страница 7 из 86

— Валентин! что там такое за окном?

— М-м-м!

Я нехотя поднимаюсь с дивана и взглядываю поверх головы Валентина.

Зрелище необычайной силы оглушает меня, как гром.

Небо взорвано. Ещё высокое солнце льёт истекающий кровью свет сквозь голубую брешь. Чёрный, тяжёлый пласт громадной тучи обвалился в воду. Окровавленная вода из бурой на глазах превращается в ясно-голубую, сверкает, искрится: дугой из воды прянула в небо широкая радуга.

Дымятся пожарища пустынных приплюснутых островов. И только погибшие в далёком урмане лиственницы-корабли вздымают кресты обугленных мачт. Там будто гудят краски: и синь, и прозелень, и ржа.

В волнении я кидаюсь за тетрадью: записываю с натуры этот редкостный под Полярным кругом, яростный праздник света.

Анилиновый карандаш твёрд и выцарапывает на плохой бумаге бледные подобия слов. Я вдруг решаю, что описать такое зрелище можно только чернилами. В походной аптечке есть пробирка с какими-то таблетками. Вытряхивая таблетки на стол, крошу в пробирку анилин карандаша и кипятком из чайника развожу чернила.

Перо помогает находить точные слова, но — всё уже кончилось, пока я возился с чернилами… Тучи сдвинулись, солнца нет, потухла радуга — всё умерло. Серый дождь. Ещё несколько времени пишу по воспоминаниям.

А Валентин всё работает.

— Чего ты всё в окно-то пялишься! Ведь всё равно там теперь совсем не то, что ты мажешь на бумаге!

— М-м-м!

Поговоришь с ним!

Морда как у телёнка, жуёт всё время что-то, жвачное!

А то вдруг начнет щуриться, жмуриться, башку набок и глядит по-птичьи одним глазом на перепачканную красками бумагу.

Живописец, подумаешь, аква-ре-лист!

А сам про кружку с водой совершенно забыл: суёт кисть в рот, обсосёт и правит ею то в одном месте этюда, то в другом.

— Свинтус ты, вот что! Стыдно на тебя глядеть.

— М-м! Да, да…

С досады, что не удалось полностью записать редкую картину, бросаю перо.

Хочу убрать таблетки в аптечку, — их нет на столе. Нет их и на полу.

— Куда, к чёрту, могло лекарство деться? Валентин? Ты не видал?

Он уже кончает этюд и, кажется, приходит в себя.

— Таблетки?

— Да, да, таблетки!

— Таблетки, кажется, я съел.

— С ума сошёл! Ведь их же там штук шесть было. Может быть, яд в них. Лошадиная порция.

— Неважно! Меня не проймёт.

А сам побледнел.

Я схватил пробирку с чернилами. На этикетке значилось:

Bismuth, subnitr. 0,5.

Salol 0,3.

Extr. Opii 0,01.

— Чего там? — не вытерпел Валентин.

Он латыни не знает.

«Пусть-ка помучится», — подумал я, тревожно нахмурился и покачал головой.

— Плохо, брат, очень плохо.

— Что ты говоришь?.. Яд? Да говори же ты!

— Обождать! Подействует, тогда узнаешь.

Так я ему и не сказал, что лекарство было самое невинное: крепительное.

Впрочем, оно никак и не подействовало на здоровяка.

Под вечер пароход незаметно вошёл в реку Полуй. Непривычному глазу не отличить реки от проток.

Серый туман.

В восемь часов гудки: остановка. Ничего не видно из окон. Говорят, прибыли в Обдорск.

Дальше «Москва» не пойдёт.

Вместе с астраханцами сходим на берег. По скользким ступеням круто лезем в небо.

С горы открылся нам невозможный вид.

Неба не было, земля исчезла. Вернее — земля и небо слились, линия их соединения проходила как раз через нас: мы стояли на горизонте.

— В самый, вишь, закрой упёрлись, — определил один из ловцов. — По самое некуда.

Что-то страшное творилось вокруг нас.

Тучи клубились, их пучило. Тучи налегали брюхом на что-то мутное, жидкое, волочились по какой-то тёмной слизи, что, может быть, когда-то было землей. Небозём этот растворился в воде, превратился в живое месиво.

Ловцы отошли от нас, их обволокло, вобрало в себя мутное месиво, — и больше мы их не видали.

Я поглядел на Валентина. Он меланхолически что-то жевал. Лицо его было мокро.

— Плачь, плачь, бедный друг мой! — обратился я к нему голосом прочувствованным, насколько только позволяла сырость. — Плачь, ибо суждено тебе здесь горькое одиночество. Сердце моё уже пухнет от слёз, и вот потечёт, и тебе не удастся даже развести огня, чтобы сжечь мокрые мои останки.

Валентин утёр рукавом лицо и сунул мне в руку кусок ржаного хлеба.

— Накося, заткнись, рыдалец. Довольно любоваться красотами: не ночевать же в этой плевальнице, под открытым, как говорится, небом.

Мы двинулись по скользкой грязи в невидимый город.


* * *

Удивительное дело: даже этот городишко, городишко на самом горизонте, оказался набит до отказа.

У каждых ворот нас встречали лайки. Все улицы кишели собаками.

В домах толпились люди.

Перед нами открылись гостеприимные двери: нам позволили переночевать в пустой школе.

Школа оказалась имени великого французского ученого Пастера, который дал людям средство от бешенства. Так, в список спасённых от этой ужасной болезни должны быть занесены и наши скромные имена.

Нам рассказали, что в Обдорске есть и станция пастеровская.

Бешенство — бич здешних мест. По тундре бродят огромные полярные волки. Они заболевают первыми. Взбесившийся волк бежит и бежит — всё по прямому направлению, как не бегает ни одно здоровое животное, — и кусает всех, кого встретит. Впадают в бешенство укушенные им олени и лайки. Взбесившиеся лайки набрасываются на людей.

Спасти укушенных, предупредить ужасный конец болезни не было никаких средств: царское правительство не заботилось об окраинах. Ближайшая пастеровская станция была от Обдорска за 1541 километр — в Тобольске.

В Обдорске пастеровскую станцию открыла Советская власть.


* * *

Перед сном я прочёл в своей записной книжке:

«…Обдорск находится под самым Северным Полярным кругом.

…Это — последний русский населённый пункт на севере в Приобском крае, последний здесь шаг русской колонизации.

…С половины XVIII века сюда стали приезжать купцы на ярмарку. Только с 1820-х годов стали селиться русские на постоянное жительство, а с 1850-х годов сюда стали проникать и зыряне, составляющие в настоящее время половину населения Обдорска».

Про то, что Обдорск стоит на горизонте, в книжке ничего не было сказано.

«Во всяком случае, — подумал я, — мы достигли горизонта колонизации».


* * *

Утром мы встали рано, очень рано. В восемь вышли из дому: на фуражировку и осмотреть город.

Туман окутал всю вселенную. Ни земли, ни солнца, ни города. Тепло и сыро, как в выеденном огурце. Простуженными голосами поют петухи.

Через полчаса туман отрывается от земли, начинает подниматься, открывает деревянные домишки до окон. Но раздумывает, останавливается, сонно повисает в воздухе.

Никого на улицах. Всё закрыто. Все спят.

Прошли по улице сапоги, за ними — низкая волосатенькая лайка.

Туман нехотя приподнялся ещё, скрипнула калитка. Выглянуло заспанное лицо зырянки.

— Молока не продадите?

— Молоко? Наши коровы ещё спят.

Город нехотя вылезает из-под тёплого, сырого своего одеяла.

На каланче бьёт восемь. По солнечному времени. А во всём Союзе часы переставлены на час вперёд. Обдорск живёт позади.

Повсюду бродят волосатые лайки.

Появляются медлительные прохожие. Выходят из ворот коровы. Останавливаются. Протяжно мычат в туман.

В тумане проявляется срезанный конус вышки метеорологической станции, ведро дождемера, будочки самописцев. В другой стороне — радиомачты. В противоположном от реки конце города — деревянные корпуса больницы. За ними короткие улички выходят прямо в тундру.

Мы направляемся к реке: надо устраиваться на какое-нибудь судно до Пуйко. Там, говорили в Свердловске, увидим самоедов.

Под обрывом — целая флотилия рыбацких судов. Между парусных рыбниц одна побольше, моторная, нос обит цинком.

— Ого! — говорит Валентин. — Подходяще. Гляди-ка, какое название.

На носу под фальшбортом чёрными буквами: «Зверобой».

Проходят рыбаки с вёслами на плечах.

— Не знаете, куда идёт эта рыбница моторная — «Зверобой»?

— В океан курс держит за зверем. За дельфином, за моржом, чё ли.

— В Пуйко остановится?

— А как же.

— Летим! — говорит Валентин.

Внизу, под обрывом, на узкой полоске песка пристанские склады на высоких бревенчатых лапах. Узкий деревянный помост, на нём сторожа в вывороченных мехом наружу шубах, с громоздкими ружьями. К стене прибита доска с надписью от руки:

«БОЙСЯ! ЛЕДОРЕЗА! БОЙСЯ!»

По дощечке взбираемся на борт ближайшей рыбницы и с борта на борт, с борта на борт перебираемся на «Зверобой».

Молодые ребята — матросы — глядят вопросительно.

— Хотим с вами до Пуйко. Капитана можно видеть?

— Командира? На правом борту первая каюта.

Их всего-то — кают — две на правом борту судёнышка.

Пожилой командир поднимает голову от морской карты.

У командира глаза под крышей крылечка: до половины закрыты складкой свисающей кожи, а внизу морщинки. Но оттуда, из глубины, — как острые два клюва.

Мы показываем свои документы, просим взять на борт.

— Ну, что же, приходите, — просто говорит командир. — Часов в двенадцать отправимся. Только отдельных кают у нас нет, не взыщите!

Мы готовы ночевать и на палубе.


* * *

Слетать за вещами в пастеровскую школу долго ли нам? Но когда пришли, узнали, что отъезд отложен: командир пошёл в город добывать новые котлы для варки пищи. Сообщил нам об этом молодой радист. Он не смотрел в глаза, когда рассказывал: сразу почувствовалось, что неладное что-то произошло на судне, пока мы ходили.

Моряки рады новым людям на борту.

Мы быстро перезнакомились с командой. Судно оказалось экспедиции Рыбтреста. Отстало от двух других судов экспедиции: мотор испортился. Те ждут в Пуйко.