Том 4. Письма, А. Н. Пирожкова. Семь лет с Бабелем — страница 71 из 82

Илья Григорьевич предложил, чтобы письмо подписал также Федин, числившийся председателем комиссии по литературному наследию Бабеля. Для этого Эренбург отправил Федину письмо следующего содержания:

«Дорогой Константин Александрович, я посылаю Вам текст письма, с которым комиссия по литературному наследию И. Э. Бабеля решила обратиться к Д. А. Поликарпову. Обращаюсь к Вам и как к председателю комиссии, и как к Константину Александровичу Федину с просьбой поставить впереди наших подписей Вашу. Я убежден, что Вы это сделаете.

Эренбург».

Федин письма не подписал и ответил, что не считает нужным устраивать вечер Бабеля в Политехническом музее. Ответ Федина привел Эренбурга в такой гнев, какого я за ним не знала. А наше предположение, что зал Дома литераторов не вместит всех желающих, оправдалось. Улица Герцена, где расположен этот дом, перед началом вечера была запружена народом. Мне пришлось сопровождать на вечер Екатерину Павловну Пешкову, и, несмотря на то, что приехали заранее, мы еле пробились к двери. Зал был набит битком, фойе заполнено тоже. Все двери из зала в фойе были открыты настежь, чтобы люди, не вошедшие в зал, могли что-то услышать. Позже Николай Робертович Эрдман говорил мне, что стоял весь вечер в фойе.

Первоначально предполагалось, что председателем на вечере памяти И. Э. Бабеля будет Эренбург. Но Союз писателей распорядился иначе — председателем был назначен Федин. Все члены комиссии по литнаследию Бабеля были возмущены и расстроены.

Кроме того, было не ясно, как к этому отнесется Эренбург. А вдруг совсем не придет на вечер? Эренбург пришел, но сел не в президиум на сцену, а в первый ряд в зале. Отказалась сесть в президиум и я.

Вечер открыл своим выступлением Федин, потом выступили писатели Никулин, Бондарин, Славин, Лидин, Мунблит.

Эренбург выступал последним. Я привожу здесь отдельные фрагменты его речи из стенограммы:

«Я не мог не выступить, хотя здесь многие хорошо рассказали об Исааке Эммануиловиче и хотя я писал о нем. Это самый большой друг, которого я имел в жизни. Он был моложе меня на три с половиной года, но я шутя называл его „мудрый ребе“, потому что он был мудрым человеком. Он не был умным человеком, он не был эрудированным человеком — он был мудрым человеком. Он удивительно глубоко смотрел в жизнь.

...Он был очень добрым и хорошим человеком не в том обывательском смысле, как говорят, а по-настоящему, и то, что говорили, что он не верил в удачу писателей душевно-небрежных, это очень выражает всю природу Исаака Эммануиловича. Когда он раз дожидался меня, он перечел маленький рассказ Чехова у меня на квартире в Париже, и когда я пришел (я запоздал), он мне сказал: „Знаете, что удивительно? Чехов был очень добрым человеком“. И он ругался с французами, которые смели критиковать то или другое в Мопассане, говорил, что Мопассан безупречен, но в одном из последних разговоров со мной он сказал: „Все у Мопассана хорошо, но сердца не хватает“. Он вдруг почувствовал эту стихию страшного одиночества и отъединенности Мопассана.

...Бабель умел быть очень осторожным. Его никак нельзя назвать человеком, который лез напролом. Он знал, что он не должен ходить в дом Ежова, но ему было интересно понять разгадку нашей жизни и смерти. В одну из последних встреч... он, наклонившись ко мне, шепотом сказал: „Ежов только исполнитель“. Это было после длительных посещений дома, бесед с женой Ежова, которую он знал давно. Это была единственная мудрая фраза, которую я вспоминаю из всего, что я слышал в то время. Бабель больше нас видел и разбирался в людях...

Он был сформирован революцией, и трагична была судьба человека, который сейчас перед нами (показывая на портрет). Он был одним из самых преданных революции писателей, и он верил в прогресс. Он верил, что все пойдет к лучшему. И вот его убили...

Если бы он жил, если бы он был бездарен, то уже десять раз его собрание сочинений бы переиздали. Не думайте, что я кричу впустую. Я хочу, чтобы наконец мы, писатели, вмешались в это дело. Чтобы мы заявили издательству, что нужно переиздать Бабеля, чтобы мы добились устройства вечеров <...>. Я не знаю, что он писал дальше. Он говорил, правда, что он ищет простоты. Его простота была не той, которая требовалась, она была простотой после сложности. Но я хочу сказать одно, ведь это большой писатель. Я говорю это не потому, что я люблю его до сих пор. Если говорить языком литературоведов, объективно — это гордость советской литературы... Я хотел бы, чтобы все писатели помогли в осуществлении одного: чтобы Бабеля мог почитать наш народ. Мало бумаги — одну книжку издать? Это не будет собрание его сочинений, да еще длиннейшее. Должна найтись на это бумага...

Я тронут был речами всех знавших Исаака Эммануиловича и тем, как слушали, и, видимо, не только этот зал, но и его окрестности, коридоры и на улице. Я рад за Исаака Эммануиловича.

Я рад, что здесь Антонина Николаевна и дочка Бабеля — Лида — услышали и увидели, как любят Бабеля».

Эренбургу много и горячо аплодировали во время речи и по окончании ее.

После выступлений артист Московского Художественного театра Н. В. Пеньков великолепно прочитал рассказ Бабеля «Мой первый гусь», и затем Дмитрий Николаевич Журавлев, как всегда, блестяще выступил с двумя рассказами: «Начало» и «Ди Грассо».

На сцене стоял большой портрет улыбающегося Бабеля, отлично выполненный фотографом Дома литераторов.

Однако с тех пор ни 80-летие, ни 90-летие Бабеля Союз писателей не отмечал: слишком был напуган стечением такой массы народа!


В феврале 1967 года родился мой внук Андрей, и весной нужно было снимать дачу под Москвой. Эренбурги хотели, чтобы мы поселились в том же дачном поселке, в котором был их загородный дом, в Новом Иерусалиме. У вдовы одного профессора я сняла там нижний этаж дома из трех комнат и открытой террасы.

К тому времени я уже была на пенсии и могла провести все лето за городом.

С Эренбургами мы встречались часто и, если я уезжала по делам в Москву, то возвращалась на дачу, как правило, вместе с ними, на их машине.

Как-то я пришла к ним на дачу. Любови Михайловны нигде нет, а Илья Григорьевич в своей комнате стучит на пишущей машинке. Я села в холле на диван и жду, когда кто-то из хозяев появится. И вдруг дверь кабинета открывается, и Эренбург удивленно говорит:

— Что же Вы не зашли ко мне?

— Я не хотела Вам мешать.

— А я так рад бы был, чтобы мне помешали, работать ведь не хочется...

В другой раз за обедом Эренбург мне говорит: «Представьте себе, Борис Полевой уверял иностранцев, которые у меня сегодня были, что Бабель в нашей стране издается миллионными тиражами». Любовь Михайловна возмутилась: «Когда они наконец перестанут врать!» и Эренбург спокойно отвечает: «Они только начинают».

Когда во французской газете «Le Mond» в июле 1967 года появился целый разворот о Бабеле, Эренбург позвал меня в кабинет и больше часа переводил мне содержание публикаций. Там была и его статья под заголовком «Революционер, но гуманист», что мне очень понравилось. Эта статья заканчивалась так: «Исаак Бабель погиб преждевременно, но он успел много сделать для молодой советской литературы. Будучи революционером, он оставался гуманистом, а это было нелегко».

Разворот о Бабеле в газете «Le Mond» содержал целый ряд статей, и, например, статью Пьера Доммерга о влиянии творчества Бабеля на американских писателей. Он писал, что американские писатели, поклонявшиеся прежде Флоберу и Мопассану — своим учителям стиля, вот уже 10 лет как повернулись лицом к Селину, Арто и, главным образом, к Бабелю. Автор называет таких американских писателей, как Беллоу, Мейлер и Маламуд, герои произведений которых удивительно напоминают Лютова из «Конармии»; та же неспособность приспособиться к насилию, та же ирония как защита от неотвратимого. «Нежность, жестокость, лиризм, выраженные одновременно сдержанно и юмористически — таковы некоторые „точки соприкосновения“ американской литературы и творчества Бабеля», — писал Пьер Доммерг.

Другой автор статьи о Бабеле в газете «Le Mond» Петр Равич пишет: «Пытаться разложить бриллиант на его первичные элементы — абсурдная попытка; самое большее, что можно сделать — это исследовать его спектр. То же и с громадным талантом Исаака Бабеля». И дальше он пишет: «Умертвив в 47 лет наибольшего еврея из евреев среди русских писателей, человека, который умел, как никто, может быть, со времени Гоголя, заставить своих читателей смеяться, уничтожив интеллигента, склонного к глубоким размышлениям, но обожавшего лошадей и казачью силу, власти его страны совершили непоправимое преступление против русской литературы».

Третий автор газеты «Le Mond» пишет, что Бабеля Франция вновь открыла в 1959 году после издания его произведений у Галлимара. В статье сказано: «Как в капле воды может отразиться мир, так в маленьком рассказе или в короткой фразе Бабеля отражается, как через увеличительное стекло, как в фокусе, библейский мир и казачья эпопея, традиции, различные культуры, вся подспудность жизни, с ослепительным разнообразием и богатством. Но его чувство меры остается секретом мастерства. И это мастерство Бабеля является как бы вызовом писателям: „Попробуйте сказать столько, с таким блеском и с таким малым количеством слов...“»

Я была очень благодарна Эренбургу за подробный перевод всех статей и кое-что записала.

Лето 1967 года было для меня единственным временем, когда общение с Эренбургом было постоянным, но, к сожалению, последним! Осенью этого года Эренбург умер от инфаркта.


Все, что связано с Бабелем, всегда было дорого для меня, в доме все годы после ареста царил его культ. Я собирала вокруг себя людей, которые были близки Бабелю, встречалась с его одесскими приятельницами — Лидией Моисеевной Варковицкой — ее муж одновременно с Бабелем закончил Коммерческий институт, и с Ольгой Ильиничной Бродской, когда-то в Одессе дружившей с сестрой Бабеля. Ближайшими моими друзьями стали Исаак Леопольдович Лившиц, друг Бабеля, начиная со школьных лет, его жена, Людмила Николаевна, и их дочь Таня.