Они лежат рядом на сундуке в темном коридорчике у черного хода между приказчичьей и кухней.
Безалаберно-глупо болтают на кухне одногирьные дешевые часы.
А в дверь заметает и свищет, метает печь помелом, рвется в трубе и, скорчившись в три погибели, визжит и воет жалобно, как собака.
– Нет, очень просто быть маленькому, – вздрагивает Костя, – а будешь учиться и совсем испортишься. Я сам куда выше был бы и статнее, я весь в мать, мать высокая… До десяти годов я не ходил, а так сидел, как клоп, или лежмя лежал… Была у меня одна игрушка – свинка, из глины сделана, свиночка, я с ней и разговаривал, а она лежала и слушала, свиночка…
– Маленькому и жениться нельзя, смеяться станут.
– Смеяться никто не смеет, смеяться запрещено.
– Так что ж, что запрещено, у нас в деревне на это не посмотрят, проходу не дадут, недоросток скажут.
– А ты укуси.
– Я не собака кусаться-то.
– Вот за это тебе Бог и не дает росту, так и останешься карандушем68.
– А у нас в деревне, Костя, у князя Елаварова на балу всякие огни зажигают и наводнение солнца делают. Князь сам неправильный, пропал он раз без вести, семь дён искали, – искали, искали и объявился, наконец, в сарае: засел лягун нагишом в собачьей конурке, сидит, на цепь привязан… сам себя привязал.
– Князя твоего убить мало. Я бы ему все это отрезал!
В кухне завозились.
Кто-то, шлепая босыми ногами, вступил в коридорчик.
– Мастер, – шепнул замеревший Иван Трофимыч, – от кухарки, даст еще лупцовку, тише!
– Я никого не боюсь! – также шепотом сказал Костя.
Но мастер прошел мимо, не тронул.
И когда снова затихло, повернулся Иван Трофимыч к Косте и, крепко прижавшись, дыхнул прямо в лицо:
– Костя, почему у тебя нос кривой?
И то же, как эхо, ударило тут за стеной, и, выкинув на улицу, пошло из ворот в ворота, размахнулось широко, закрутилось, ударило тут в головах.
Костя не двинулся.
– Ты бы, Костя, Богу молился.
– Никогда я не молюсь, – огрызнулся, – и не буду молиться.
– А знаешь, Костя, в какой-то одной стране Бесинии69 живут люди, куринасы, живут эти самые куринасы70 в песку, тепло им, любо, несут они большущие яйца, гусиные… ими и питаются, гусиные…
Костя весь подбросился.
– Гусиные и утиные, – засыпающими губами промямлил Иван Трофимыч и засопел.
Весь коридорчик засопел с ним вместе.
Костя лежал с открытыми глазами, прислушивался.
Тоска точила сердце.
И одна теперь мысль – покончить с собой овладевала всем его существом.
Вот он, имеющий власть над часами, запретивший смеяться, грозивший всему миру одиночным заключением, приковывающий к себе людей лягушачьей лапкой, он больше уж не верит в эту свою великую власть: часы по-прежнему идут, по-прежнему смеются над ним, а та, которую он так хочет, так же далека от него, как и раньше.
Он продал бы душу черту, проклял бы все на свете, но видно и черт отступился от него…
К чему ему жить? Зачем жить?
Осторожно спустил Костя голые ноги, – теперь никто не услышит, – пошарил вокруг себя.
Но ничего не нашел такого, чем бы прикончить себя.
Ничего не было.
Дрожа всем телом, поднялся он с сундука и, обжигаясь холодом, побрел по стене и, бродя так, нащупывал руками.
Но ничего не нашел такого, чем бы прикончить себя.
Ничего не было.
И странная мысль иглой прошла через мозг: стало быть, он не может найти ее, он не может найти себе смерть, он победил смерть71.
Небывалое чувство, полное восторга, заполнило душу:
– Бессмертный! бессмертный! бессмертный!
Чувство вырастало в крылья, росли крылья, поднимали бессмертного Костю.
Поднимался Костя – ноги отделялись от земли, а свет зеленый до боли проникал его.
– Бессмертный! бессмертный! бессмертный!
– И всемогущий! – горел, наливался этот свет ярче и ярче и, вмиг обратившись в гада, вонзил когти в Костю, подъел крылья и огненной красной пастью придавил под себя, – Костя грохнулся на пол.
На грохот вскочила Катя, схватила лампочку, да из детской, натыкаясь на стулья, освещая спящих, скользнула мимо кроватей в коридорчик.
– Костя! Костя! – хрипела она и пятилась к двери, хрипела и пятилась к двери в детскую.
Растрепавшаяся вата, как разорванная шерсть, клоками висела вкруг ее шеи.
А Костя – в упор заостренные глаза, – извивался в припадке.72
И прошло, казалось, много, долго, вечность.
Лампочка, дрожа, погасла.
И вот гадова пасть, подмявшая под себя Костю, адски разверзшись, поглотила его, и завертелся он в холодных скользких внутренностях и вертелся, как заводная машинка, все шибче и шибче, не мог спохватиться…
– Проклятый! проклятый! проклятый! – заметало, свистело, мело печь помелом, рвалось в трубе и, скорчившись в три погибели, визжало и выло жалобно, как собачонка.
И вдруг, надсадившись, выскочило из трубы и помчалось на волю.
– В нашем царстве!
И кричит и беснуется.
Раскидывает руки, хлопает в ладоши, хохочет и, превратившись в юркий клубочек, играет и катится.
Клубок не клубочек, шар не граната.
Взрывает гранату.
Тысяча тысяч летающих змеек, тысяча тысяч перелетающих весточек-звуков – обманчивых кликов – путаных зовов.
– В нашем царстве!
Рвутся стальными когтями железные крыши, трещат под напором ворота, одиноко, бездомно кличет поезд в поле, гудит – развевается проволока, – кто-то в железах с гиканьем скачет, скоком выламывает рельсы, валит столбы и бьет и волочит.
Сыплет и сыплет.
– В нашем царстве!
В бешеном поле под осинкой лежит заяц, закидался хворостом, не знает, что делать, поджимает белые лапки.
Бесится поле.
С вечера до петухов73, с первых петухов до свету нет и не будет покою, зачерпнуло глубоко, не уплясаться ему, не умориться, – дано ему сто лет веку.
А над полем, над домами дико колотит в большой колокол.
Длинные острые пальцы крутят взад и вперед, как попало, старые стрелки.
И часы бьют и часы, не выбив положенного, бьют.
Не могут остановиться.
И в смятении бьют.
Не знают срока.
Мы тоже не знаем, что будет завтра, что вчера было, где мы будем, где мы были, кто завел нас, кто поставил, кто назначил на эту незнамую74 жизнь – бездорожье.
Часть четвертая
– Если бы вы все знали, – Христина Федоровна остановилась, бессильно покачала головой, она знала, ей не выразить словами всего, что живет и терзается в ней; и разве все это передастся теми простыми вещами, которые скажутся так грубо, – но вы должны мне объяснить! – задумалась, а глаза расширялись и просили, требовали ответа.
Нелидов молчал.
Он встал, прошелся по комнате, опять сел.
Все, что он мог бы сказать, было не тем и не нужно. Не нужно, – только запутает и растравит.
А она смотрела в свою душу, голос ее звучал на низких нотах, – они, еще не видя света, только теперь впервые рождались.
– Непонятна мне жизнь, когда нет вас, – говорила она, – я живу и делаю все сама не своя. Жду вас, и не вас, а ваши слова. Слова мне нужны, голос. Я не вижу вас, только слышу, а вижу другого. А когда мне мешают слушать, не узнаю уж себя… Страшно за себя. Вы знаете, что такое страшно за себя?
Кивнул головой.
Хотела продолжать. Но он перебил:
– Постойте, это так, будто попадаешь на поле… однажды я такой сон видел, кругом зрелый хлеб, нагнулись колосья, а в них колымаги, в колымагах мужики, согнулись, на коленях, рубахи задраны. Тут же у колес кучка народа, топчут сапогами колосья, и выделяются мужики в плисовых75 шароварах, приседают, будто пляшут, да что есть мочи дубастят валиками по тем обнаженным спинам. Дальше опять колымаги, в них мужики в лиловых кафтанах, лежат, задрали ноги, ждут своей очереди. И над всем тускло-желтое низкое небо. И ты ходишь от колымаги к колымаге…
Она слушала, проникала за слова, гладила свои скрещенные руки, боясь, унимала их.
А он говорил что-то, не узнавал своего голоса.
Слышно было ее дыхание.
Странные тени проходили по лицам, эти тени были непохожие.
Души их с воплями носились, искали кого-то в этих потемках.
За стеной вдруг заколотило и, протянувшись в долгом стоне, вертелось в перхотне и кашле.
И она встала и пошла и пошла к самым глазам его.
Вонзался ее голос:
– Вся душа изболелась, старик хрипит, там больная Катя, тут этот Костя ходит, не вижу конца, – сложила руки, – сделайте так, чтобы этого не было, ну хоть на несколько дней, хоть на минуту…
И, крепко прижавшись, зарыдала.
– Кого я вижу! – Костя дергался перед ними.
Отошли.
Говорили что-то. Не слыхали своего голоса. Костя видел и знал.
Ольга внесла подогретый самовар. Заняла Христина Федоровна свое обычное место.
Костя подсел к Нелидову, возбужденно ерзал на стуле.
– Угадайте, где я сейчас был?
Нелидов улыбнулся.
– У планетчика76, – Костя засверкал глазами.
– На, бери! – Христина Федоровна передернула плечами, подавая кружку с чаем.
Костя не обращал внимания.
Чай расплескался.
– Что же планетчик сказал? – спросил Нелидов.
– По планетной книге… – Костя надул щеки, – планетчик все знает, тут одна кухарка на железной дороге служит, железнодорожная, спрашивала, а он раскрыл планетную книгу и говорит ей, будто попадет она на содержание к оберу