Не во сне, наяву чувствовал Александр Ильич эти уши, и все, кажется, понимал, но к зеркалу подойти посмотреться никак не решался, и сидел на диване, – на диване в кабинете стелили исправнику без исправничихи, – сидел и ощупывал себя, свои уши: тянул за мякиш, крутил за маковку, так закрутит, этак вывернет. И чем больше крутил он и вертел их, тем прочней чувствовал их, и без всякого зеркала яснее ясного видел себя во весь свой антоновский рост, во всей своей лучезарности: на шее Анна78, грудь в медалях, разгарчивый румянец, крылом борода – волосок к волоску, и, Бог знает, пальца на два маслянистые с палевым отливом в редких черных волосках, подобных тем, что у червей Агнцевой дьяконицы, торчали ослиные уши.
Исправник в Студенце, что губернатор в губернском городе Лыкове, выше его нет начальства: и богатит, и убожит, и смиряет и высит.
И конечно, предстань он, ну, хоть в соборе на молебствии и ни в каком-нибудь, а в песием образе, да тот же протопоп Виноградов ему первому даст к кресту приложиться.
Эка беда, что уши, – серпом силы своей всякого посечет!79
Памятные книги времени – летопись студенецкая помнит события куда знаменательнее и не такое было деемо и творимо – и был мир и любы, порядок и благочиние.
Посмеяться над исправником никто не посмеет.
«Бобров-Оглодок!» – вспомнился исправнику Бобров, и при одном воспоминании о следователе кинуло его в жар.
И Александр Ильич всех перечислил, всех жителей студенецких с Белозерова председателя до пажа-босяка и Фенички гулящей, и всех перебрал клубных приятелей: и старшину клубного, члена суда Богоявленского, и судью Налимова, и земского начальника Салтановского – Законника, и акцизного Шверина – Табельдота, и агронома Пряткина – Свинью, и управского секретаря Немова, и податного Стройского – Дон-Жуана, и почтмейстера Аркадия Павловича Ярлыкова, и землемера Каринского, и Торопцова, полицейского доктора, и лесничего Кургановского – Колоду, – и ни в ком не усумнился, Бобров, один Бобров следователь лез ему в голову.
Поистине Бог попускает, Сатана действует.
Бобров не полюбопытствует, как другие, не спросит по приятельству, откуда, мол, Бог послал такое и по чьей милости, но зато уж так посмотрит, а скорее всего просто обойдет, как обходят помёт, чтобы ногой не попасть, а уши тогда, как на грех, еще чего доброго, и зашевелятся.
«Будет он шевелить ушами или не будет?» – стал новый вопрос, и Александр Ильич упал духом, а в глазах стало зелено и замелькали огненные палочки: почувствовал он, как при одной только мысли уши сами собой зашевелились, так и запрыгали, как у коня.
Случись дома исправничиха Марья Северьяновна, дело ну как-нибудь да наладилось бы: Марья Северьяновна, что хочешь, все обладит. Но исправничиха в Чертовых садах, ей там дела всякого и без ушей по горло.
И что он скажет Марье Северьяновне? Воздвиженский-то свой зарок нарушил, не сдержал слова! Какой он Марье Северьяновне ответ даст? Не поблагодарит его исправничиха, и очень даже. И было б всего лучше ему после именин протопоповских вовсе не проснуться, так и почить бы сном до радостного утра80.
«И за что мне такое? Так жестоко! И добро бы за грех смертный, за птичеблудие81 какое или за пупорезину там, как говорится, а то всего и есть, что на именинах у священника, протопопа и притом отца духовного выпил рюмку вина, поздравил! Конечно, зарок нарушил, обещания не сохранил, ошибся, не отпираюсь…»
Александр Ильич сидел на диване и шевелил ушами.
«Марья Северьяновна, ты от меня не отступишься? – горькие шли мысли, – Марья Северьяновна, не отступись!»
Александр Ильич молебно поднял глаза:
«Не отступись!» – и вдруг, не веря глазам, неистово замотал головой.
Прямо против него, под его знаменитым косым ковром заграничных и разных зверей, двенадцати шерстей разных волков, про который шла молва, что цены ему нет – «сколько миллионов и ордалионов тысяч несметных денег!» – дар тихвинских монашек, под бесценным ковром трупом лежал на диване Петруша Грохотов.
– Петруша! – покликал Александр Ильич, – Петичка! – и затаил дыхание, а сердце стучало, как в детстве когда-то на больших пожарах, до которых Александр Ильич всегда был большой охотник: на Петрушу ветеринара вся была его надежда.
Чуток на окрик Петруша, как конь, и как ни крепок был его сон, а и сквозь трупное хмельное забытье свое услышал он оклик, сплюнул и выругался чисто по-русски; в словах и движениях по природе своей без всякой застенчивости, Петруша даже и при дамах ругался, только по-малороссийски.
– Петруша, Петичка! – Александр Ильич голоса своего не узнал: это был какой-то лисий голосок петушку, когда лисица соблазняла петушка горошку поесть, так не говорил Александр Ильич и в бытность свою лыковским полицмейстером с губернатором, уши немилосердно дергались и он тянул их вверх за маковку, – Петруша, спасай!
Поднялся Петруша, и водкой залитым глазом уставился на исправника, – волосы у Петруши, как у беса, стояли стрелами82, а Петрушина пушка пыхнула вдруг таким крепким дымом, от которого померкло само майское ясное утро, а исправник поплыл куда-то с своими ушами.
Слезно поведал Александр Ильич приятелю беду свою.
– Копытной мазью, – сказал Петруша, ждать себя не заставил, – трещины на копытах заживают, верное средство!
И Петруше оставалось немедленно применить свое верное средство, – Александр Ильич готов был не только смазаться этой копытной мазью, но и вовнутрь принять ее, сколько влезет, лишь бы была польза, – но Петруша вдруг завертелся, как на шиле, и поистине запел райской птицей.
О том, что случай подобный уж был однажды и ни с кем-нибудь, не с простым человеком, а с царем: у царя фригийского выросли ослиные уши, – Александр Ильич ровно ничего не знал, и никакого понятия не имел, а Петруша кое-что помнил, путая, правда, Мидаса с великим тезкою83 исправника, старинное же сказание о Ное, как праведный Ной в ковчеге зверей обуздал, знал Александр Ильич так же хорошо, как и Петруша.
Есть такое сказание о Ное, как праведный Ной, впустив в ковчег зверей, чистых по семи пар, а нечистых по две пары, задумал, обуздания ради и удобства общего, лишить их временно вещей существеннейших. И отъяв у каждого благая вся, сложил с великим бережением в храмину – место скрытое. И сорок дней и сорок ночей, во все время потопа сидели звери по своим клеткам смирно. Когда же потоп кончился и храмина была отверста, звери бросились за притяжением своим, и всяк разобрал свое. И лишь со слоном вышла великая путаница, слону в огорчение, ослу на радование и похвалу.
Осел, стяжавший себе слоновую долю, да царь фригийский с ослиными ушами увлекли воображение Петруши.
И правда, не руками, языком добывал Петруша хлеб свой насущный.
Александр Ильич попадет будто бы в греческую историю, и будут его с греческого переводить в гимназиях, двойки за него ставить, да проваливать на экзаменах, и, само собой, повышение он получит, чуть не губернатором сделается, а дойдет до Петербурга, министерский портфель за ним обеспечен – министр народного просвещения!
– С таким золотым сокровищем, – райской птицей заливался Петруша, – да такого другого с огнем не сыщешь, никаким дубоножием не взять, факт исторический, министр! Смотри на тебя и учись! А наши дамы! Отбоя не будет, Белозерова орогатить можно, покажем ему три пальчика, Василису Прекрасную пол вытирать себе заставишь.
Повышения по службе Александр Ильич очень хотел, но при чем тут повышение, никак понять не мог. Что же касается дам и как это ни соблазнительно было, чтобы сама Василиса Прекрасная вытирала пол ему, старался Александр Ильич пропускать мимо ушей.
Из-за дам у Александра Ильича вышли однажды большие неприятности.
Будучи лыковским полицмейстером, разрешил Александр Ильич цирковым танцовщицам прокатиться среди бела дня, и притом во всей их прекрасной натуре, на велосипедах по Московской: танцовщицы прокатиться прокатились, а он полетел с места.
Копытная мазь, в которую уверовал Александр Ильич и неослабно держал в памяти, охлаждала всякий Петрушин соблазн.
А Петруша такое городил, такие живописал следствия, – и конца тому не было, откуда шли Петрушины речи.
– Да с таким дубоножием, это, брат, тебе финики не простые, понимаешь ты, любого приштопоришь, все можно!
– Петруша, сделай милость, – больше уж не вытерпел, перебил исправник, – Петичка, дай своей мази!
– Ма-ази… – передразнил Петруша, – сам от своего добра бежишь! – и что-то еще и совсем неподходящее буркнув, схватился одеваться, и уж скоро совсем был готов, застегнутый и подтянутый, и только картуз на голову да за дверь.
– Петруша, – голос у Александра Ильича даже дрогнул, – я тебя очень прошу, пожалуйста, честное слово, никому не сказывай!
– Ладно, сиди уж, – и упорхнул Петруша.
И пока летал Петруша за своей чудодейственной копытной мазью к благодетелю своему провизору Адольфу Францевичу Глейхеру, и пока там что да как, в Студенце совершилось событие немалому удивлению, но и слезам достойное.
Студенец – город торговый: торгует Нахабин, Табуряев, Яргунов, Пропенышев, Зачесов – студенецкие лесопромышленники, торгует и уездный член суда Богоявленский через доброписца Исцова – Пеликана. Зимою самая горячка – кипит работа: зимняя заготовка к предстоящему сплаву, чтобы вывести лес к реке. С каждым сплавом растут хозяйские накопления. Студенец – город со средствами.
И телеграф круглый год не бездействует, не сидят, сложа руки.
Телеграфистка Нюша Крутикова, как всегда, принимала одно и то же и Нахабину, и Табуряеву, и Яргунову, и Пропенышеву, и Зачесову, развлечения не предвиделось. А за торговыми шли телеграммы случайные: председателю Белозерову, смотрителю тюрьмы Ведерникову, предводителю Бабахину да две запоздалые имениннику протопопу Виноградову: