Том 4. Плачужная канава — страница 58 из 90

Тимофеев просил Баланцева приехать.

Все свои надежды Тимофеев возлагал на Баланцева –

Баланцев единственный человек, который может что-то поправить.

* * *

«пишу к вам, как к душевному и сердечному человеку, чуткому к чужому горю. Поддержите, помогите, не дайте затянуться мертвой петле. Помогите! Умоляю, не оттолкните, не пройдите мимо. Помогите! Вызволите от муки смертной, приезжайте, увезите нас! Приезжайте. Душа умирает».


И все в таком вот – вопль и жалоба – мольба придавленного человека непоправимой бедой.

Ну, что же это?

И как это назвать?

– Она сплошная несообразность.

Как же может Баланцев ехать?

Поехать, значит, бросить службу: –

– отпуска ему ни за что не дадут!

И что он может сделать, чем помочь?

В инспекции он самый последний, самый незаметный.

И как можно так терять голову, вообразить, что Баланцев может что-то сделать!

Ну, он поговорит еще, пожалуй, с Будылиным.

Впрочем, чего ж! пробовал ведь он, и ровно ничего из его разговора не вышло

– потому что зря.

И это всякий понимает.

Всякому разговоры его становятся просто в тягость.

– Да, он ровно ничего не может.

И денег послать не может – а именно деньги-то и надобны.

Без должности да в беде бедовой попробуй повернись-ка, попробуй –

Баланцев по себе это очень хорошо знает.

Баланцев сам еще недавно на себе все это вынес. Баланцев может представить – и представить и почувствовать свободу – «освобожденного от занятий!»

Вот почему к нему, к Баланцеву, и писал Тимофеев.


Надо же, в самом деле –


Или ничего не надо?

Никогда не надо?


За себя –

А за другого, если любишь –


В письмах поминалась Маша, в каком она опять горе но в чем дело – в чем ее теперешнее горе, ничего не говорилось.

Но это все равно, беда пришла –

Оттуда она приходит и ничего не боится, ни морозу, ни –

Или и на нее можно?


Баланцев словно голову потерял.

Или, как сказалось у Тимофеева:

«Баланцев просто плюнул в раскрытое сердце».

Баланцев совсем забыл, или затмение такое нашло, не попомнил, что человек разрывается и в беспомощности душа у него умирает,

и стал читать пошлейшую пропись и прежде всего, как полагается, посоветовал не возиться со своим горем, а вспомнить, сколько горя на свете, и всем плохо, и все мучаются, –

как будто от чужих мук легче бывает!

И это тыканье чужой бедой, как это не похоже на Баланцева!

Ведь, он сам был в беде, и самому же ему в утешение тыкали эту всесветную чужую беду, сколько раз, и спокойно отходили прочь.

А за чужой бедой следовало само собой прописное:

«взять себя в руки»!

И, наконец, упрек:

зачем было рассчитывать на других и верить людям?

И этот упрек человеку, когда его хлопнуло, – это уж не только плюнуть в раскрытое сердце,

а еще и размазать.

Поистине, Баланцев как одервенел.

– человек человеку бревно!

И деревяшка водила пером по бумаге, выплевывая и размазывая –

– человек человеку подлец!

* * *

Баланцев запечатал письмо и ясно вспомнил Машу, какой видел он ее в последний раз, когда отец решил увезти ее из Петербурга:

Маша безучастно, как застывшая, с закатившимися глазами, а рядом притихнувший Тимофеев, совсем растерявшийся, на все готовый, лишь бы как-нибудь помочь дочери, и не знавший, как помочь, беспомощный –


«Помогите, поддержите, доложите правлению!»


И опять как сверло засверлило.

А, может, Тимофеев и прав?

И если бы Баланцев поехал, и вышло бы что-нибудь путное, не в денежных делах, а для души.

Ведь, если так просит, значит, дошел человек –


– И это неправда, ты можешь, ты можешь! – сверлом засверлило.


Нет, Баланцев никак не мог.

Баланцев не может поехать.

И ничего не может сделать:

– правление уволило, – ничего не поделаешь!

Или уж каждому в ячейке своей сидеть приходится, в крайней своей хате, чтобы самому-то удержаться, хоть как-нибудь.


– Да зачем удержаться-то?


Тимофеев получит постановление. Сразу-то он даже с радостью схватился за это: уволили! –

шею подставить, –

ну!


Когда пришла беда и бьет, каждый новый удар принимается с каким-то запоем:

ну, бей, бей, ну, еще –

и добей, подлец – или как? –

благодетель или просто никак, меня, подлеца!


Растравит он свою рану, – ничего, хорошо!

А на мелочах и спохватится и увидит пропасть: над пропастью которой стоит –

и не один –

и никакой надежды.

А Маше все равно: у нее беда, обида ее суженая все заполнила, всю душу, все существо и пугать и грозить ей нечем.

* * *

Баланцев все представил себе и точно самого его прихлопнули.

И вот деваться ему некуда, а на него валит и хлещет –

Но что он может сделать?

В тишине за самоваром сидит он, перед ним баранки свежие с маком. Лампадка горит. И вот книги, немного их, зато любимые. И тепло в его комнате.

А вот все бы взять, да и бросить и ехать – и тогда на сердце затеплится ярче лампадки и в душе раскроется свиток любимее всяких книг.

Нет, он ничего не бросит –

И жалко ему, и совестно, что счастливый он такой!

Нет, никуда не поедет –

Все равно ничего не выйдет.

И ему жалко и совестно –

4.

Успокоенный жалостью, Баланцев заснул.

И приснилось ему –

Есть старинный апокриф о смерти Авраама99, – этот апокриф когда-то читал Баланцев, а теперь ему приснилось.

Приснился ему Авраам –

он увидел Авраама в ту минуту, когда архангел Михаил вернул Авраама после небесного хождения по мукам опять на землю:

потому что пришел последний срок, и смерть должна была взять душу Авраама.

И стала смерть перед лицом Авраама.

И совсем не похожа на ту ощеренную и злую курносую, какой приходит она на землю к простым смертным, нет, она была красоты необычайной –

Авраам ведь друг Божий!

Но и красотой не могла смерть обмануть Авраама.

Авраам не назвал смерть именем смертным, а только почуял недоброе в своей необычайной гостье.

И душа его содрогнулась.

В страхе смотрел Авраам на красоту ее –

не мира сего.


А в ту минуту, как появилась смерть перед Авраамом в необычайной красоте своей – и такого в апокрифе нет, а снится Баланцеву, – призвал Бог души всех людей, которым Авраам за долгий свой век сделал добро, и тех, кому сделал Авраам зло.

И видит Баланцев, как затолпились люди, осененные светом – добром Авраама, и их было без числа, и каждый из них становился за спиной Авраама – против смерти.


И смерть стала еще прекраснее от этого света.


– Молю тебя, скажи мне, кто ты? – спросил Авраам.

И в эту минуту увидел Баланцев, как с противоположной стороны, как шарик, оторвавшийся от горизонта, катилась прямо на Авраама черная тень; и рос этот черный шарик и свет от него густой темный был, так темен и так ядовит – всякий свет померкал.

А вот из черной тени выступило лицо человеческое – это был единственный человек, обиженный другом Божьим, единственный обойденный на земле Авраамом – и у друга Божия нашелся такой! – и вот явился на судный зов.

Он стал за спиной смерти.

И тень от него упала на смерть.

И изменила лицо ее из красоты в плач.

И человек этот рос, покрывая тенью всю землю – и смерть и Авраама.

Это был великан – единственный обойденный на обойденной земле в мире гроз и бурь, тревоги и неутоленности.


«Помогите, поддержите, доложите правлению!»

5.

Тимофеев хотел устроить жизнь свою так,

– чтобы было все ровно и гладко.

Сначала-то думалось ему, что у всех идет жизнь и ровно и гладко, и только у него не по-людски:

и отец, и мать, и все, кто их окружает, необыкновенно счастливые люди.


Так всегда думается, будто другому легче, а этот другой на тебя косится с завистью: вот, мол, какой счастливец.

Ну, а по правде-то, разве кому легко?

И раз навсегда можно было бы отрешиться от мысли сделать свою жизнь и жизнь других на земле ровной и гладкой.

– Сама земля не легка.

Но мало ли, что нужно!


Тимофеев хотел устроить жизнь свою так,

– чтобы было все ровно и гладко.

То же самое хотел и отец и дед его, и деда его дед – до Адама, все Тимофеевы.

И ему казалось, что это совсем легко достижимо,

– стоит лишь устранить кое-что чисто внешнее, что постоянно мешало и отцу его и деду и деда его деду – до Адама, всем Тимофеевым.

И такое решение его устроить жизнь свою тимофеевскую по-своему пришло к нему на распутье его лет.

* * *

Отец Тимофеева фабрикант – известный человек в деловых кругах. Средства у Тимофеевых были очень большие.

Но жизнь отца, и это уж скоро стало заметно, шла далеко не так, как хотелось старику. С каждым годом отец становился беспокойнее: выгода от дела явственно возрастала, но с ростом выгоды убывал покой.

И чем дальше, тем чаще повторялся один беспокойный припев, что нет надежных людей и некому поверить:

– в пустяках обманут!


А казалось бы, как раз наоборот:

слишком много людей, на кого можно было положиться и поверить.

И Тимофеев, тогда еще совсем юный, гимназистом, объяснил себе беспокойство отца тем, что люди, среди которых ищет отец веры, совсем ее не заслуживают,

– потому что сами ищут выгоды от отцовского дела и только подхалимничают и льстят, а случись беда, первые и покинули бы отца.

Это чуял отец и беспокоился.

– А почему отец окружил себя именно только такими людьми?

Да очень просто:

– просто потому, что отцовское выгодное дело притягивало именно таких.

А позорче-то взглянуть, и выйдет, что, ревниво ограничивая круг своих помощников, отец дал маху: