Том 4. Повести, рассказы и очерки — страница 42 из 95

— Ну?

— Вот тебе и ну…

— А что за птица такая?

— Кто ж его знает… Может, тоже шукать приехал… Сумка у него и трубка.

— Дурень ты, Нечипор, — насмешливо сказал басок. — Ходит вот такое по горе, вечером. А ты и не догадался. Может, — самый Мытрыдат скинулся.

На эту остроту ответил смех нескольких человек. Нечипор не отозвался.

— А видно, тут уже и ночевать, — сказал басок, благодушно зевая. — Поздно…

Вечер был ласковый и теплый. Юго-восточный ветер, слабо огибая склоны мыса, — только слегка навевал прохладу. Очевидно, беспечная компания немного теряла, сменив ночлег на жестких камнях старого портика мягкими рытвинами горы…

Во всяком случае, ее появление прогнало остатки моей щепетильности, и я тихо двинулся вниз, пользуясь тем, что моя серая одежда совершенно сливалась с темными склонами. Под моими ногами кое-где срывалась земля, в одном месте я очутился над отвесной каменной стеной, покрытой диким виноградом. Но зато прямо под ней белела известковая лента мощеной улицы, на которую невдалеке светился огонек духана…

На пороге духана сидела старая женщина, с характерным античным лицом, точно последний пережиток митридатовых времен. Она предложила зайти к ней, выпить меду. В горле у меня пересохло, и потому я принял предложение. Старуха подала кружку и с удивлением смотрела на странного посетителя в запыленной одежде, неожиданно появившегося с горного пустыря и чему-то улыбавшегося за своей кружкой…

Ночью в своем маленьком номере я долго не мог заснуть и сидел у открытого окна. В одну сторону мне было видно море с спящими судами, в другую — темные массивы горы. Море, как и тот раз, в Карабахе, плескалось протяжно и шумно, набегая на камни со своею невнятною, но живою немолчною речью. Казалось, стоит понять что-то одно, одну только фразу этой неугомонной речи, — и все остальное станет доступно и понятно. Но ключа все не находилось…

А отвернувшись от моря, я видел массивы горы, из-за которой разливалось лунное сияние, отчетливо, точно резцом выделяя гребни. Все остальное сливалось в смутном сумраке… Склоны, лестница, сооруженная иждивением купеческого брата, старая церковь, обрывы, подъемы — все закуталось глубокой непроницаемой мглой, и только в нескольких местах, на неопределенной вышине мерцали живые огоньки…

Один из них, может быть, развел там, у вершины, кто-то мне хорошо знакомый… Кто? Пастух-татарин, пасущий овец у пещеры Бим-баш-коба, или садовник Емельян, или рыбалка Нечипор… Впечатления и воспоминания путались, покрывая одно другое. Порой я совсем забывался, и мне чудились в дремоте то темные своды пещеры, то тропинки виноградников, то трон золотого Митридата, то неведомая черниговская невеста… И кто-то над всем этим безнадежно махал рукой и говорил:

— Э!.. Неужели вы не поймете?.. Никогда, никогда не поймете того, что море своим языком говорит вам о людях, которым нет счастья… А вы все не слышите… А, впрочем… Э!.. все судьба…

Когда я очнулся, — надо мной стоял номерной и трогал за плечо. В окно несся протяжный и резкий свисток парохода, как будто охрипший от предутренней сырости и морских брызгов.

Через час или полтора мы опять были в море. На востоке, за серой морской гладью и кубанскими степями поднималось солнце. Тузла тянулась недалеко темной полоской земли, и рыбачьи паруса уже сновали около нее, как ранние чайки.

Митридатову гору всю затянуло белыми облаками…

1907

Наши на Дунае*

IХодоки из «Русской Славы»

Солние недавно поднялось, и тульчанская гора кидала еще синюю тень, холодную и сырую, из которой светлой иглой вынырнул только минарет турецкой мечети. Легкий запах росы и пыли ютился еще в кривом узком переулке, где у ворот «русского доктора» начала собираться толпа. Это были все русские люди, в кумачовых и ситцевых рубахах, подпоясанных кожаными ремнями или цветными гайтанами. Бородатые лица, сильно загорелые, наивные, грубые. На головах шляпенки, мягкие и измятые, или жесткие котелки, очень не идущие к скуластым круглым физиономиям. На ногах грубые сапоги, страшно отдающие запахом ворвани и пота, который в Добрудже считается характерной принадлежностью «липован»[7]. У некоторых из-за голенищ торчали кнуты. Лошадей и телеги они оставили на базаре.

— Доктор спить еще? — спрашивает один из них у выбежавшей из калитки служанки. — Что больно долго?.. Гляди, солнце давно взойшло…

— Буди, смотряй. А то сами разбудим.

Через некоторое время, нагибаясь в калитке, появляется огромная фигура доктора. На нем старенькая беззаботно примятая шляпенка и летний костюм неопределенного цвета, очевидно, много раз мытый. У него седые усы, седина в волосах, черты лица выразительные, крупные, отмеченные грубоватым юмором. Он останавливается, жмурится от света и некоторое время молча, сверху вниз смотрит на липован. В его глазах светится что-то насмешливое и вместе добродушное. Липоване переминаются под этим взглядом и тоже молчат. Иные улыбаются…

— Ну! — говорит доктор. — Чего вас столько привалило? Какая хвороба принесла?

— К твоей милости, Ликсандра Петрович, — говорит передний липован, с бронзовым лицом, отороченным белокурой растительностью. Черты, у него несколько интеллигентнее, и одет он опрятнее других. — Беда у нас.

— Где?

— Да где же еще? У Русской Славе.

— Что ты говоришь?

— Да вот у нас тут человек. Человека мы тут найшли. Он объяснить. Дыды́кало! Иде́ Дыды́кало?

— Дыды́кало, выходи! — заговорили липоване, оглядываясь.

— Иде́, ты, чорт, хоронишься?

— Дыды́кало! Дыды́кало!

— У кырчму опять улез! Такой человек: голова! Ну, до солнца уже пьяный.

Двое липован выводят из соседней ресторации не то седого, не то только очень светловолосого старика, с длинной бородой и нависшими густыми бровями. Скулы у него пухлые и лицо розовое, как у ребенка, нос красен, как вишня, рот впалый, и в нем почти нет зубов. Идет он, при поддержке двух липован, мелкими торопливыми шажками, но вдруг сильно закатывается в сторону и чуть не падает на каменную мостовую.

— Стой, ты, чорт! Ишь, спозаранку готов.

— Налимонился уже!

— А вы чего смотрели? Сказано вам было: не давай…

— Ништо за ним углядишь. И выпил пустяки!

— С воздуху пьяной.

Доктор, огромный и неподвижный, смотрит на приближающегося старца повеселевшим взглядом. Потом берет рукой за подбородок и поднимает его голову.

— Мы-ый! — издает он употребительное румынское междометие, которому умеет придать особую выразительность. — Где вы такого красавчика выкопали? Надыдыкался уже? Милашечка!

Липоване хохочут.

Дыды́кало с поднятым кверху лицом жмурится от светлого неба и беспокойно трясет головой.

— Доктор… Домну докторе, — с трудом говорит он… — Ликсандра Петрович…

— Чего мотаешь головой? — негодующе говорят липоване. — Объясняй дело! Об деле тебе пытають. Для чего тебе привели.

Старец оглядывается, вдруг сдвигает брови, топает ногами и кричит жидким пьяным голосом:

— Вон пошли. Все. Не надобны вы. Домну докторе… Ты мине знаешь… Дыды́кало… Напишу, так уж будет крепко. Рамун зубом не выгрызеть…

— Ну, уберите его, — решительно говорит доктор. — Ступай, милашечка, ступай, проспись где-нибудь…

— Вон все! Не надобны! — отбивается Дыдыкало. — Домну докторе! Гони их. На что оны годятся… Шкуру драть, больше ничего.

— Поговори! С тебе здерем.

— И верно, когда дела не изделаешь.

— Веди его… Ну-ка, заходи справа… Вот так. Наддай теперича…

— С богом!

Старца уводят куда-то вдоль переулка, а доктор, обращаясь к мужикам, говорит:

— Ну, кто у вас тут не совсем очумелый? Говорите, в чем дело. А то уйду.

Мужики сдвинулись и загалдели разом.

— Мы-ы-ый. Стой. Не все вдруг. Говори кто-нибудь один.

— Говори, Хвадей. Или ты, Сидор, говорите…

— Пущай Сидор…

— Нет, Хвадей пущай…

— Ну, Сидор, что ли, говори, — решает доктор. — Что у вас там?

— Да что, Ликсандра Петрович, — напасть.

— Ну?

— Перчептор[8]одолеваить…

— Из-за чего?

— Да за чего ж? За податей.

— Вот, вот, это самое, — одобрительно поощряет толпа.

— Ну?

— Ну, видишь ты, какое дело… Сам знаешь: при рамуне не как при турчине: за все ему подай. За скотину, значит, за выпас десять левов[9] с головы…

— Это вот верно: обклал кажную голову. Свиненка не упустить: подай ему и за свиненка.

— За пашню по ектарам… Кто сколько ектаров сеял, пиши у декларацию. Потом плати. Так я говорю?.. Ай может, не так что-нибудь?

— Верно. Ето што говорить, — правильно.

— Вот, значит, самая причина у етом… Видишь ты…

Сидор как-то нерешительно оглянулся на товарищей и крепко заскреб в голове. Как бы по сочувствию заскреблось в затылках еще несколько рук.

— Ну! Рассказывай, — поощряет доктор. — Чего церемонишься. Вы, верно, не сделали декларации.

— Нет. Зачем не сделали? Сделали. Как можно!

— На то у нас нотарь (писарь) есть. Примарь тоже. Как можно.

— Так что же?

— Декларацию-то, видишь, сделали. Порядок знаем. Сколько годов у доменей[10]землю рендуем… С самой с туречины. Ну, никогда такого дела не было. Подашь декларацию, деньги у кассу-доменилор отвез. Готово.

— А теперь что же?

— А теперь, видишь ты, перчептор землемера привез… Давай мерять…

— И, конечно, вы, милашки, запахали больше, а в декларации наврали…

В головах заскреблись еще сильнее.

— Оно самое, — сказал Сидор. — У каждого ектар, ектар жуматати лишку ангасыть[11].

Доктор плюнул и, качая укоризненно головой, сказал: