Прохор лукаво посмотрел на меня, а я, как будто ничего не замечая, беспечно просвистал качучу, взял шапку и вышел.
«Врет да еще и присвистывает»,— наверное, так подумал Прохор. Скрепя сердце вошел я в известную круглую залу а ля турецкая палатка. В зале никого не было, скрепя сердце расположился я на оттомане в ожидании кого-нибудь. Наскучив ожиданием, скрепя сердце вошел я в кабинет хозяина и наткнулся на происшествие такого свойства: хозяин и мой возлюбленный родич сидели молча за испачканным ломберным столом, вперив багровые глаза и такие же носы в стаканы с дымящимся пуншем. По временам произносилося слово: моя, и за словом передвигался целковый с одного конца стола на другой. Я долго не мог понять, что между ними происходит. Они играют, это верно, но в какую игру? Наконец, я догадался. Они забавляются в муху, то есть в чей стакан прежде упадет муха, того и приз. «Хороши мальчики!» — подумал я, глядя на приятелей, и, гнушаясь их отвратительной забавой, я вышел из кабинета, не замеченный ими.
Я оставил приятелей, ругающихся за сомнительное плиэ. В палатке-зале попрежнему никого не было. Мимо десяти незагадочных чуланов прошел я в китайскую залу с загадочными фирмами. И там никого не было. Я вышел в сад — никого, в павильоне — тоже. Куда же скрылася моя прекрасная Елена со своею дуэньею? Задавши себе такой вопрос, я прежними переходами возвратился в свою квартиру, лег и занялся внимательным созерцанием потолка. В непродолжительном времени Прохор отворил дверь и сказал, что меня просят на вечерю. Я отказался от вечери и принялся за потолок. Не помню, на чем я остановился в своих тонких наблюдениях, помню только, что я проснулся, погасил свечу, поворотился к стене и опять заснул.
Проснулся я рано, и мне живо представился заманчивый горизонт с двумя ветряными мельницами. Сем-ка проведаю, что там делается за мельницами! Встал, надел шапку, взял палку и вышел.
Златовласая, румяноланитая Аврора уже умылася алмазною росою и радостно улыбалась сладко дремавшей земле. Вздохнув свежим влажным воздухом, вздрогнул легонько и, помолившись богу, направился к широкой тополевой аллее. Пройдя аллею, остановился я на распутье двух дорог. Одна мне знакома, она ведет в село Будища, другая бог знает куда приведет. Я выбрал ту, которая бог знает куда приведет. Иду. Направо лес, налево поле, а впереди сереет село, подернуто облаком прозрачного дыма. Вхожу в село. Извилистая улица спускается вниз и соединяется с греблей. Ниже гребли мельница и винокурня, а по другую сторону, почти в уровень с греблей, блестящий широкий пруд. За прудом такое же сероватое село и вьющаяся улица по красноватому пригорку. На пригорке шинок, за шинком царына, поле и две ветряные мельницы. Вас-то мне и нужно, голубушки!
— Добрыдень, батьку! — сказал я седобородому старику, прилаживавшему лубочные двери к своему куреню.— Нехай бог помагае! — прибавил я, приподымая шапку.
— Добрыдень, сыну! Нехай и вам бог помагае,— проговорил он, снимая шапку.— А куда бог несе? — спросил он почтительно.
— Гуляю, батьку! — ответил я, проходя мимо него.
— Гуляй соби с богом, сыну! — проговорил он, надел шапку и снова принялся за лубковую дверь. А я вышел в поле и пошел себе шляхом-дорогою, насвистывая какую-то украинскую песню.
Прошел я мимо ветряных мельниц и шаг за шагом, незаметно поднялся на заманчивую возвышенность, и вдруг остановился. Передо мною открылася не оригинальная и не новая для меня, но очаровательная картина. Обрамленная темным лесом, широкая и бесконечно длинная поляна раскинулась на отлогой покатости, уставленная в беспорядке старыми суховерхими дубами. Налюбовавшись до отвалу, мне вдруг пришла охота пощупать ногами эту старую, неоригинальную картину. Крепко захотел — вполовину сделал. Проговоривши эту святую истину, пустился я ощупывать старую картину, и, переходя от дуба к дубу, я нечаянно наткнулся на широкий и глубокий ров. Смотрю, за рвом на большом пространстве, приблизительно двух квадратных верст, зеленеет бархатная молодая пажить. А между этой' тучной, роскошной зелени, как темные ленты, протянулись два обнижка (межа), и на одном из них гуляет высокий человек, весь в белом. Я далек от веры в заколдованные клады, которые счастливцам являются тоже в белом. Но тут чут-чуть не приблизился я к этой нелепой вере. Хорошо, что этот мнимый клад, увидя меня, стал ко мне приближаться. Когда он подошел на несколько шагов ко рву, я приподнял шапку, пожелал ему доброго утра и спросил:
— Чья это такая прекрасная пшеница?
— Доктора Прехтеля, то есть моя.— Он приподнял белую фуражку и прибавил: — Имею честь рекомендоваться.
Я посмотрел на него внимательнее. Это был белый, свежий, худощавый, высокого роста старик в кавалерийском белом кителе и в таких же широких шароваpax. С минуту стояли мы молча друг против друга. Я уже намерен был сказать что-то, как он внезапно уничтожил мой проект вопросом:
— Вы не здешний и, вероятно, заблудились?
— Ваша правда, я не здешний. Я художник Дармограй,— отвечал я, как будто растерявшись, что со мною делается всегда при первой встрече.
— Вашу руку! Я люблю художников, истинных божиих детей,— проговорил он быстро и протянул мне руку. Я сделал то же и очутился в канаве. Он сделал мне сначала выговор за неосторожное движение, потом подал мне руку и вытащил, аки пророка Даниила из рва левского,— немного выпачканного грязью.
— Теперь здравствуйте как следует! — сказал он, улыбаясь и пожимая мои руки.
— Ваше имя? — спросил я его.
— Степан Осипович Прехтель. А ваше? — прибавил он быстро.
Я сказал ему свое имя.
— Очень хорошо. Теперь пойдем к моей старухе. Она, как и я сам, тоже любит художников.— И, говоря это, он вывел меня на обнижок. Но как эта дорога оказалась тесною для двоих пешеходов, то он пустил меня вперед, а сам пошел за мною. Молча прошли мы зеленую ниву и вступили в молодую, аккуратно подчищенную дубовую рощу. Тут нас встретил красивый здоровый парень в белой чистой рубахе и таких же широких шароварах. Парень снял смушевую черную шапку и, кланяясь, проговорил:
— Добрыдень, дядюшка!
— Добрыдень, Сидоре! — отвечал ему мой новый знакомый.— Что хорошее скажешь, Сидоре? — спросил он его.
— Тетушка София Самойловна вас послали шукать,— отвечал парень кланяясь.
— Добре, скажи — прийдемо! — сказал доктор Прехтель моим родным наречием, что меня немало удивило, приняв в соображение его ученую степень и немецкую фамилию.
Пройдя дубовую рощу, мы очутились перед белою большою хатою с ганком (крылечко) и четырьмя, одной величины, окнами. Из-за хаты выглядывали еще какие-то строения, но я не успел их рассмотреть, потому что в дверях показалась кубическая, свежая, живая старушка в ширококрылом белом чепце и белейшей широкой блузе.
— Рекомендую вам мою Софью Самойловну,— сказал Прехтель, показывая на приближающуюся к нам старушку.
Я поклонился и проговорил свое имя и звание.
— Ах! — произнесла моя новая знакомка и, обратясь к мужу, спросила:
— Где это ты взял такого дорогого гостя?
— Бог нам послал, друг мой,— сказал он, нежно целуя свою Софью Самойловну.
— Я вам пришлю кофе сюда в рощу, в комнатах еще беспорядок,— сказала она скороговоркой и скрылася в хату.
«Филемон и Бавкида»,— подумал я, возвращаясь с хозяином в рощу.
IX
— Теперь отдохнем,— сказал мой вожатый, садясь на дерновую полукруглую скамейку.
— Отдохнем,— повторил я, опускаясь на ту же скамейку.
Через минуту к нам подошла белолицая, свежая девушка в малороссийском костюме и, кланяясь, сказала едва слышно:
— Де, дядюшка, прикажете стол поставить?
— Хоть за воротами, мне совершенно все равно, давай нам только кофе,— сказал мой амфитрион улыбаясь.
Девушка вспыхнула и закрыла лицо белым широким рукавом рубахи.
— Ты слова путного никогда не скажешь,— сказала тут же очутившаяся Софья Самойловна.— Принеси скорее, Параско, круглый столик,— прибавила она, обращаясь к своей сконфуженной сотруднице. А старик взглянул на меня и лукаво мигнул глазом, как бы говоря: каков я!
В одну минуту белолицая Геба-Параска уготовила для нас пир с самомалейшими подробностями. На небольшом круглом столике она поместила все: и кофейник, и кофейничек, и кипяченые сливки в миниатюрных горшочках, и булки, и булочки, и сухари, и сухарики, и, наконец, две большие черные сигары и зажигательные спички. Недоставало одной Софьи Самойловны. Не замедлила и она явиться, но уже не в блузе, а в черном шелковом пальто и в щеголеватом свежем чепчике. Она присоединилась к нам, и после первой чашки кофе беседа завязалась. Я рассказал им подробно, кто я и что я. А они или, лучше сказать, она рассказала мне, не вдаваясь в мелочи, как это обыкновенно бывает у женщин ее лет, она рассказала мне все про свое житье-бытье, не касаясь ни одним словом своих соседок. Большая редкость у женщин даже и не ее лет. В заключение она сказала мне, что у них есть дочь, красавица, в киевском институте, и что через месяц она оставит институт, и как она ее будет дома учить хозяйничать, и как замуж думает выдать. Тут только она вдалась в подробности, но матери это простительно.
Есть на свете такие счастливые люди, которым не нужна никакая рекомендация, с которыми не успеешь осмотреться хорошенько, как уже, сам того не замечая, делаешься своим, родным, без малейшего с твоей стороны усилия. А есть и такие несчастнейшие люди, с которыми и из семи печей хлеба поешь, а все-таки не узнаешь, что оно такое, человек или амфибия.
Не вставая с дерновой скамьи и до половины не докурив сигары, я узнал, что Степан Осипович Прехтель был когда-то штаб-лекарем в Курляндском драгунском, теперь уланском, полку, и что учился в Дорпате, и что Софья Самойловна — воспитанница графини Гудович, жены командира того самого Курляндского драгунского полка, в котором он служил когда-то медиком, и что в местечке Ольшане (Киевской губернии) и они спозналися с Софьей Самойловной, там же и побралыся, и что сначала было не без нужды, пока Степан Осипович не окрылился, то есть пока не выслужил пансион и не оставил службу. Потом купили себе этот хуторок, обзавелись хозяйством, да и живут, как у бога за дверью.