Том 4. Пробуждение. Эвелина и ее друзья — страница 41 из 133

После обеда она сказала, что не очень хорошо себя чувствует, и ушла в свою комнату, на второй этаж. Мы с Мервилем остались вдвоем. – Какое она на тебя произвела впечатление? – спросил он. – Она не похожа ни на одну из тех женщин, с которыми я тебя видел раньше, – сказал я. – Но хорошо это или плохо, об этом я не берусь судить. Что ты знаешь о ее жизни? – Не очень много, – сказал Мервиль, – она об этом говорит неохотно. Родилась в Ницце, кончила лицей, вышла замуж, через год ее муж умер. Родителей ее нет в живых, семья буржуазная, отец морской офицер, мать в молодости была преподавательницей. – Все это как-то невыразительно, – сказал я, – и, конечно, не в этом дело. Как она жила после смерти мужа? Откуда она приехала, когда ты ее встретил в поезде? Как она попала в Париже на открытие кабаре Эвелины? Какое отношение она имела к любителю литературы, с которым она сидела за одним столиком? – Ты знаешь, – сказал он, – я ее, собственно, ни о чем не расспрашивал. – Да, я понимаю, это твой стиль, – сказал я, – полное доверие во всем, при всех обстоятельствах. Но все-таки, неужели тебе не хотелось бы знать, как проходила ее жизнь до встречи с тобой? Даже в том случае, если она была такой, что ей ничего нельзя поставить в упрек? – Да, конечно, – сказал он, – но рано или поздно она, вероятно, заговорит об этом сама. – Я в этом не уверен, – сказал я. – И может быть, не потому, что ей надо что-то скрывать, а просто потому, что она не расположена к душевным излияниям. Но это, конечно, только мое впечатление, и, может быть, я в этом жестоко ошибаюсь.

Что я сразу же заметил, это то, что в мадам Сильвестр, несмотря на ее южный тип, не было той теплоты, которая сразу определяет отношение к женщине всех, кто ее встречает. В ней не было также, как мне показалось, ни притягательности, ни душевного очарования, и в глазах ее не отражалось ни одно из чувств. Оставаясь наедине с Мервилем, она, вероятно, становилась другой, это не могло быть иначе. Но в разговорах со мной, коротких и всегда касавшихся незначительных вещей, она продолжала быть такой же далекой, как в первые минуты. Никакие мои слова или интонации голоса не могли этого изменить. Эта невозможность человеческого контакта была чрезвычайно тягостной и раздражающей, и под разными предлогами я уклонялся от встреч с ней, несмотря на настойчивые приглашения Мервиля.

Однажды утром, когда я был в Каннах и шел по набережной Круазет, я увидел мадам Сильвестр, выходившую из цветочного магазина. Я еще не дошел до магазина, и она меня не видела. В эту минуту к ней приблизился высокий мужчина, который на очень плохом французском языке – он был американец – спросил ее, местная ли она жительница и знает ли она, в каком ресторане можно лучше всего пообедать. Он говорил с таким акцентом, что его трудно было понять, и его запас французских слов был чрезвычайно ограничен. Она пожала плечами и ответила, что никаких ресторанов она не знает. Он не понял того, что она сказала, и опять повторил свой вопрос. Она посмотрела на него и быстро заговорила по-английски. В этом не было ничего удивительного. Удивительно было то, что она говорила так, как говорит толпа в Нью-Йорке, и это не имело ничего общего с академическим английским языком. – Я так рад встретить соотечественницу, – сказал американец. – Я этой радости не разделяю, – сказала она, – оставьте меня в покое и избавьте меня от глупейших вопросов. – Он был явно растерян и изумлен. Он пробормотал – прошу у вас прощения – и пошел в обратную сторону. Я боялся, что мадам Сильвестр может обернуться и увидеть меня, – поэтому я остановился перед витриной ювелирного магазина и подождал, пока она отойдет на известное расстояние.

То, что произошло, показалось мне чрезвычайно странным. Откуда у мадам Сильвестр были эти нью-Йоркские интонации? Вряд ли она могла им научиться в ниццком лицее. На следующий день я спросил Мервиля, воспользовавшись удобным предлогом – он всегда, где бы он ни был, привозил с собой несколько его любимых английских книг и почему-то толстые тома Финнея о Византии. – Я знаю, что это устарело, – говорил он, – но в этом есть приятность и простодушие. – Ты считаешь, что это так ценно, когда речь идет об историческом труде? – Нет, нет, но это очень отдохновительное чтение, не говори. – Я спросил его, не ознакомил ли он мадам Сильвестр со своей передвижной библиотекой, если, конечно, она знает по-английски. – Да, мы с ней кое-что просматривали, – сказал он, – и она неплохо читает вслух. – По-английски или по-американски? – По-английски, – сказал он. – Об Америке у нее только географическое представление, она там никогда не бывала. – Ты в этом уверен? – Она сама мне это сказала. Почему ты спрашиваешь? – Просто так, пришлось к слову.

Прошла неделя, в течение которой я ни разу не видел ни Мервиля, ни мадам Сильвестр. Потом, поздно вечером, когда я поднялся в свою комнату, мне позвонили по телефону снизу и попросили спуститься. Я сошел с лестницы и увидел Мервиля. У него был крайне расстроенный вид. – Что случилось? – спросил я. – Мне нужно с тобой поговорить. – В чем дело? – Это трудно сказать в двух словах.

Мы пошли в бар гостиницы, совершенно пустой в этот час, и сели за столик. Мервиль заказал себе рюмку коньяку, которого он обыкновенно не пил, а проглотил ее содержимое с гримасой отвращения.

– Я тебя слушаю, – сказал я.

– У меня к тебе просьба, – сказал он. – Я должен лететь в Нью-Йорк, где мне надо провести дней пять. Маргарита категорически отказывается меня сопровождать, она говорит, что не выносит полета. Она остается здесь одна. Я буду тебе благодарен, если ты ею немного займешься. – Откровенно говоря, – сказал я, – я думаю, что мое общество ей не доставляет удовольствия. – Она знает, что ты мой друг, и было бы странно, если бы ты даже не поинтересовался тем, что она делает. – Да, да, – сказал я, – но ты знаешь, она меньше всего похожа на девочку, за которой надо смотреть. Она прекрасно может обойтись без меня, тем более что никакой симпатии ко мне она явно не питает. – Это все не так просто, – сказал Мервиль. – Я это вижу, но объясни мне, в чем дело? – Что-то очень странное и тревожное, – сказал он. – Не знаю, как это сказать. Происходит что-то, чего я не понимаю. Несколько раз…

Он остановился и опять заказал себе коньяк. Я покачал головой. – Коньяк тебе не поможет, я думаю, – сказал я. – Ты сказал: несколько раз… – Несколько раз я видел на ее глазах слезы. – Слезы? – спросил я с удивлением. – Это на нее, мне кажется, мало похоже. – Тем более, – сказал он, – что для этого нет решительно никаких оснований. И иногда, ты знаешь, она смотрит на меня так, как будто мы с ней должны через несколько минут расстаться навсегда, – по крайней мере у меня такое впечатление. На мои вопросы она отвечает, что все хорошо, что я напрасно беспокоюсь… Но ты понимаешь? Я чувствую, я знаю, что за всем этим есть что-то очень важное, о чем она не говорит. Я не знаю, что это может быть. Но я думаю, что если бы я ее потерял, это было бы непоправимой катастрофой. Теперь ты понимаешь, в чем дело? – Не больше, чем ты, – сказал я. – В общем, ты боишься, что ты уедешь и когда ты вернешься, то ее здесь не будет? – Что делать? – сказал он. – Я могу отменить поездку в Нью-Йорк, черт с ней. И если бы я думал, что это может чему-нибудь помочь, я бы это сделал. Но я в этом не уверен. И теперь я все чаще думаю о том, что после нашей первой встречи в поезде она дала мне фальшивый адрес – ты помнишь, в Ницце? И только счастливая случайность – кабаре Эвелины – позволила мне ее найти. – Да, да, – сказал я, – все было странно с самого начала.

Мервиль не дотронулся до коньяка и стал спокойнее, как человек, который принял важное решение и именно то, которое нужно принять. – Я могу рассчитывать на тебя? – спросил он. – Может быть, будет лучше, если я буду отсутствовать несколько дней. Ты удержишь ее, если она действительно захочет опять так исчезнуть, как она исчезла в Ницце? – Ты понимаешь, что я не могу тебе этого обещать, – сказал я, – силой ее удержать нельзя. Но я постараюсь убедить ее в некоторых вещах, если она захочет меня слушать.

Мы условились, что на следующее утро я приду к нему, мы втроем поедем на аэродром, затем я вернусь на его машине вместе с мадам Сильвестр на виллу и проведу там весь день, если она на это согласится, конечно, в чем Мервиль не сомневался, но в чем сомневался я.

* * *

Был ветреный день, дул мистраль. На аэродроме, несмотря на горячее солнце, было прохладно. Когда аэроплан, на котором улетал Мервиль, поднялся в воздух, мы вернулись к машине в молчании. Я довез мадам Сильвестр до виллы – за всю дорогу она не произнесла ни слова. Потом она вышла из автомобиля и невыразительным голосом сказала, что ждет меня к обеду. Было ясно, что она это обещала Мервилю, так же как то, что она будет вести себя по отношению ко мне иначе, чем до сих пор. Но это ей плохо удавалось.

В половине первого я приехал на виллу. Пожилая женщина, которую Мервиль нанимал для услуг по хозяйству каждый раз, когда приезжал на Ривьеру, подала нам обед. Стол был накрыт на террасе, и пришлось есть на ветру, в чем не было никакой необходимости и что было очень неприятно. Только тогда, когда мы перешли в гостиную, куда был подан кофе, у меня стало понемногу проходить раздражение – оттого, что все это мне казалось бесполезным, оттого, что мадам Сильвестр все время молчала, оттого, что дул мистраль и на террасе некуда было от него укрыться. Я не знал, с чего начать разговор, которого требовало элементарное приличие, и молча пил кофе.

Потом я наконец сказал:

– Насколько я знаю, вы уроженка юга и вам, вероятно, неизвестно ощущение, которое здесь испытываем мы, то есть люди, живущие обычно в другом климате. Я хочу сказать, что я, например, приезжая сюда, начинаю думать, что именно здесь всегда нужно было бы жить, далеко от туманов, холода и дождей. И у меня впечатление, что я возвращаюсь на родину, которую я давно покинул.

– Да, конечно, у меня этого ощущения нет, – сказала она, глядя не на меня, а в окно.