Том 4. Пробуждение. Эвелина и ее друзья — страница 99 из 133

Я увидел его впервые в Греции, в том русском военном лагере, который представлял из себя остатки армии генерала Врангеля. В строю стоял седой человек в пенсне, в мешковатой зеленой рубашке и синих штанах галифе из той материи, которая называется «царской диагональю». Генерал, который обходил строй, седоусый мужчина с мутными и пьяными глазами, подошел к нему, пожал ему руку и поздоровался с ним.

Я никогда не видел до того, чтобы генерал пожимал руку солдату в строю. Потом я заметил, что к этому человеку все офицеры относились с непонятной почтительностью. Когда я спросил, кто он такой, мне ответили, что это доброволец, профессор математики и, в частности, автор книги «Победный марш». Мне сказали, что он поступил в добровольческую армию, на бронепоезд, чтобы воевать против коммунизма. Но его явная физическая несостоятельность не позволила ему стать ни пулеметчиком, ни артиллеристом. Поэтому на фронт он не ездил, а остался в тылу, где и написал свою книгу.

Я думаю, что этот человек, вероятно, меньше всего боялся фронта и опасности. Но в армии как солдат он был совершенно не нужен. С другой стороны, он не мог оставаться совершенно в стороне от тех исторических событий, ход которых, по его мнению, должен был быть изменен во что бы то ни стало. Поэтому он начал писать свою книгу.

Мне было тогда шестнадцать лет, моим товарищам немногим больше, – и нас поражала, в этом жестоком лагерном быту, беспомощность профессора и его необычная для нас манера говорить, простодушная и подчеркнуто интеллигентская.

Однажды я увидел на его штанах царской диагонали глиняное рыжее пятно с причудливо очерченными краями:

– Что это у вас, Владимир Христианович?

– Я, знаете, недавно как-то поскользнулся и прямо сел на землю. Это было после дождя. Вы, вероятно, заметили, что почва здесь глинистая. И вот, как видите, осталось это пятно.

Я спросил, когда это было, он сказал, что недели две тому назад.

– И вы с тех пор не почистили брюк?

– В этом нет необходимости, – сказал он. – По мере высыхания глина постепенно осыпается. Я не вижу пятна, так как оно сзади, но предполагаю, что уже сейчас оно значительно бледнее, чем вначале. Пройдет еще некоторое время, и оно исчезнет само собой.

Он был очень близорук, меня поражала толщина стекол его пенсне. Когда он снимал пенсне, привычно беспомощное выражение его лица становилось напряженным.

Он и там, в лагере, писал какую-то книгу, не помню под каким названием. Нарядов он не нес никаких. Вначале он не обращал на это внимания, но потом вдруг заметил, что пользуется в этом смысле какой-то особенной привилегией, о которой он никогда никого не просил. Тогда он отправился к командиру батареи и заявил, что он такой же солдат, как и все, и хотел бы, чтобы его посылали в наряд так же, как остальных. Командир батареи пожал плечами и сказал, что просьба его будет исполнена. На следующий день фамилия профессора стояла в списке тех, кто был должен идти в наряд за дровами для полевой кухни.

Это было не так просто. Колючий, вечно зеленый кустарник был давно вырублен вокруг лагеря, и за ним приходилось идти довольно далеко, километров шесть-семь. Дорога шла через холмы, и в довершение всего надо было переходить вброд небольшую реку, через которую, на всем ее протяжении, не было ни одного моста. Топоров у нас не было, приходилось рубить кустарник огромными прямыми палашами. Нарубленные ветки туго стягивались веревкой, и эту вязанку нужно было принести в лагерь. Для этого чтобы поспеть вовремя к чаю, приходилось вставать в четыре часа утра.

И вот профессор отправился за дровами, неся в руке палаш – так, как он нес и слишком тяжелый, и слишком длинный зонтик. Был холодный день поздней осени. Все давно вернулись, давно уже прошел завтрак, а он все не возвращался. Мы уже начали бояться, не заблудился ли он. С Дарданелл дул ветер, пошел легкий дождь, влажно шуршали полотнища палатки.

Он пришел чуть ли не в сумерки, промокший и едва живой от усталости – и принес с собой две небольших ветки с колючими листьями. Мы вышли ему навстречу.

– Что с вами случилось, профессор?

– Вы знаете, – сказал он со своим обычным простодушием, – сначала все шло хорошо, товарищи мне помогли нарубить кустарник и стянуть вязанку веревкой, и она, знаете, показалась мне не особенно тяжелой. Но потом она становилась все тяжелее и тяжелее. Я вспомнил закон Вебера – Фехнера.

Он запнулся на минуту, подумав, вероятно, что вряд ли его собеседники – большинство были простые солдаты – знают закон Вебера – Фехнера, и прибавил:

– Вы помните: раздражение растет как логарифм ощущения. Я стал постепенно выбрасывать ветку за веткой, – и вот видите, это все, что у меня осталось.

Больше его в наряд не посылали. Он так и жил один, все сидя за своим столиком, с карандашом в руке, аккуратно дописывая каждую страницу своей новой книги. Затем через некоторое время его произвели в подпоручики артиллерии, и он утром явился в нашу палатку, звеня огромными шпорами. На его рубашке были пришиты офицерские погоны. Не представляю себе, чем могло быть мотивировано его производство в офицеры – может быть, литературными заслугами. Хотя как будто в суровых и суконных текстах воинского регламента не было никакого упоминания об этой причине производства. Но это производство доставило ему детское удовольствие – и мы были рады за него.

Он дал мне однажды свою книгу и посоветовал ее прочесть, сказав, что вряд ли я ее пойму, как нужно – потому что я очень молод и невежественен, но все-таки она может мне принести некоторую пользу. Я бы дорого дал теперь, чтобы найти ее где-нибудь. Она была очень плохо написана с неизменным и удивительно дурным вкусом. После очередного отхода Добровольческой армии он приводил свое собственное стихотворение <…> «Алуштинские стихи» – о какой-то арфе, на которой было три струны. И вот две струны порвались, но осталась третья, которую он, насколько я помню, «рвал бестрепетной рукой».

Что там было еще? Рассуждение об его боевых товарищах, молодых людях, не знающих, за что они воюют. Он писал о разнице между ним и этими добровольцами, о том, что они не успели усвоить ту культуру, которую он защищает против большевизма.

Какую культуру защищал этот смешной и беспомощный человек? Несколько физических формул и провинциальную мелодекламацию о струнах на арфе? Я думал об этом тогда, когда прочел его книгу, но даже в те времена у меня не хватило жестокости откровенно сказать ему свое мнение.

С тех пор, как перестал существовать этот лагерь на берегах Дарданелл, я больше никогда не видел профессора. Он жил в балканской глуши и писал, кажется, статьи в какой-то тамошней русской газете – мне не пришлось читать ни одной из них. Когда началась война, ему было, вероятно, под шестьдесят. Но он сейчас же поступил в простые солдаты в русский антибольшевистский корпус, организованный национал-социалистическим командованием после того, как гитлеровские войска вошли в Югославию. И мне кто-то рассказал о его героической и страшной смерти: он стоял с винтовкой на посту, артиллерийский снаряд разорвался под его ногами – и от него буквально ничего не осталось.

И я подумал тогда, что трагический героизм этой смерти придавал всей жизни этого человека тот смысл, которого мы, знавшие его так давно, не сумели увидеть раньше. То, что он любил плохие стихи и писал плохие книги, было неважно. То, что в кратковременном и иллюзорном торжестве преступного и плебейского национал-социализма, он увидел начало освобождения России, – было тоже неважно. Есть люди, которые очень хорошо знают, что такое культура и свобода и у которых не хватает мужества отстаивать их против насилия. Их убеждения кончаются там, где возникает угроза их личной безопасности.

Автор книги «Победный марш», смешной и беспомощный человек, плохо понимал смысл событий, современником которых он был. Но жил он все-таки как герой, – и погиб, защищая ту самую культуру, о которой у него было такое превратное и простодушное представление.

<Капитан Семёнов>*

…каков полет голодного коршуна над бесплодной глинистой землей, огромные звезды в летнем небе, необычайно острый и свежий вкус хлеба, которого всегда было так мало, паруса греческих и турецких шхун на море.

И еще иногда я вспоминал о том, что существуют простыни, кровати, ванны, обеды, скатерти, приборы, все, что так далеко ушло в прошлое и что мне казалось тогда недостижимым символом давно и безвозвратно утраченного благополучия.

И вот в Париже я пришел как-то вечером в гости к одной моей знакомой, преподавательнице пения. У нее была квартира в Париже и небольшое имение около Dreux, в лесу, куда она ездила каждую неделю. Она неоднократно звала меня туда, но мне все как-то не удавалось выбраться из города. Когда я пришел в тот вечер, она сказала мне:

– Знаете, у меня только что был мой сосед по имению, милейший человек, которого я пригласила на обед. Но когда я сказала ему, что вот, сейчас должен прийти один мой знакомый писатель и назвала вашу фамилию, он изменился в лице, у него стали трястись руки, я просто испугалась, и он ушел. Вы можете объяснить мне, в чем дело? что случилось?

– Нет, я себе этого не представляю – самым искренним образом.

– Он говорит, что знал вас раньше, когда вы были солдатом белой армии.

– Как его фамилия?

– Семёнов, – сказала она. – Аркадий Афанасьевич Семёнов. Очень милый, очень порядочный человек. Он живет в маленьком домике, недалеко от нашего имения, у него несколько ульев. Он разводит пчел.

И я сразу вспомнил все, что было связано в моей жизни с этим человеком – лагерь, земля, которую я копал по его приказанию, кустарник, который я рубил палашом для полевой кухни – и дымно-кисловатый вкус жидкого супа, который в нем варился. В течение многих лет я никогда не думал о капитане Семёнове. И вот теперь я понял, что от тех далеких и бурных чувств, которые я испытывал тогда, когда мы с ним встретились, не осталось ничего, кроме непонятного сожаления – то ли о том, что прошло столько лет, то ли о том, что, может быть, он не заслуживал той ненависти, которая б