«Заходи-ка
на обед».
Он хватает нож,
дело ясное.
Вдруг увидел, какая…
Ужасная!
Людоеду сразу стало
худо.
«Уходи, говорит,
отсюда!
Аппетит, говорит,
Прекрасный,
слишком вид, говорит,
Ужасный».
И пошла потихоньку
Принцесса,
прямо к замку
вышла из леса.
Вот какая легенда
Прекрасная!
Вот какая Принцесса
Ужасная!
КИСТОЧКА
Гордился рыжий Львенок,
хвалился рыжий Львенок
своей пушистой кисточкой
на кончике хвоста:
– Наверно, я художник,
конечно, я художник,
раз у меня есть кисточка
на кончике хвоста.
Притопал толстый Гномик:
– Лев, нарисуй мне домик.
Взял львенок свою кисточку
и в краску обмакнул.
Как начал кисточкой махать,
перемазюкал всю тетрадь
и сам в ведерке с краской
едва не утонул!
И кувыркаясь в кресле,
смеялся Гномик: – Если
у тебя есть кисточка
на кончике хвоста,
совсем не значит это,
что ты уже художник!
Ты просто Львенок с кисточкой
на кончике хвоста.
КРОКОДИЛ И ПЕТУХ
На желтом лугу,
где растет чепуха,
лиловая, как чернила,
повстречал
Крокодил с головой Петуха
Петуха с головой Крокодила.
И оба сказали такие слова:
– Какая чудная
у вас голова!
Я, может, неправ,
но, мне кажется, вы
достойны скорее
моей головы.
– Хотите меняться? —
Петух предложил.
– Отлично! Давайте! —
сказал Крокодил.
И каждый подумал:
«Красива на диво!
Обманул я его,
чудака».
И ушел Крокодил
с головой Крокодила,
а Петух —
с головой Петуха.
СВИНКА
Я вчера пришел в больницу
и не мог не удивиться:
– Отчего у носорога
поросячий пятачок?
Хмурый врач ответил строго:
– Болен свинкой носорог.
Я заметил: – А щетинка?
А клыки под самым рогом?
Я боюсь, что это свинка…
Ну, конечно, это свинка!
Я ручаюсь, эта свинка
заболела носорогом.
СНЫ
По вечерам,
по вечерам
луна глядится
в стекла рам.
И спать ложатся
чудаки,
надев пенсне
или очки,
чтобы яснее
видеть сны,
слетающие к ним
с луны.
Причем одни
привыкли брать
карандаши
с собой в кровать,
чтоб все во сне
нарисовать,
другие —
свой магнитофон,
чтоб записать
красивый сон.
А этот пасмурный
старик
всегда одетым
спать привык.
И без калош
и без пальто
он не ложится
ни за что.
Его задумчивые сны
всегда дождливы
и грустны.
А вот – лукавый
бородач.
Он под подушкой
прячет мяч.
Он знает,
что во сне опять
он будет бегать
и играть.
Лужайка будет,
солнца свет —
и будет снова
восемь лет.
САПГИР КЛАССИЧЕСКИЙ: КОНТУР ЛИЧНОСТИ И ТЕКСТА
В разные периоды жизни Г. В. Сапгир обращается к «классике» и, отталкиваясь от нее, создает принципиально новые способы организации поэтической речи: разорванность и пустотность, игровую методику создания стихов, автономизацию стихотворной строки, что неоднократно отмечал в своих работах Ю.Б. Орлицкий[1]. По сути, именно традиционные принципы поэтики (жанровость, стилевое слово, композиционные формы, субъектно-объектная организация текста) становятся для поэта отправными точками для собственных экспериментов.
Четвертый том собрания сочинений Г. Сапгира условно можно определить как собрание текстов, в той или иной степени ориентированных на канон. Здесь собраны книги и циклы разных лет, включающие стихи, уже заглавия которых ориентируют читателя на жанровое чтение – элегии (одноименная книга «Элегии»), оды «Облака», «Ода бараку», «Похвала пустоте»), поэмы («Рундала», «Вершина неопределенности»), альбомные стихи («В альбом»), такие твердые формы как сонеты («Сонеты на рубашках»), затвердевшие строфические формы, такие как октавы («Двойная луна»), а также стихи, отсылающие к традициям восточной поэзии («Стихи для перстня»).
Но заглавие у Сапгира не маркирует жанр, а лишь направляет внимание читателя на элементы, которые могли бы быть и пропущены без жанрового указателя, так что жанровое чтение становится лишь одним из векторов обретения смысла. Даже архаичные жанровые элементы насыщаются авторским значением.
Ориентировка на традиции начинается уже с выбора темы и опоры на штампы советского настоящего. Так, в книге «Командировка» читатель погружается в узнаваемый мир российской глубинки с его неприглядностью: любовными драмами («Ты – моя Лаура! / Белая голубка / Брось ворковать / Со штурманом / А не то я турну его так… »), пьянством («Еда – / Спирт / И болотная вода»), грязью («Свет исходит от берез / Воздух / В воздухе плывет /А в шести верстах – / Завод»), безысходностью («В Северодвинске / Живут по-свински»). Некрасовское «Он до смерти работает, / До полусмерти пьет» здесь редуцировано до «Мы валим лес / И водку пьем». Как отметил Кирилл Корчагин, лианозовцы «смотрели на советский быт почти как антропологи, изучающие экзотическое племя»[2]. Однако у Сапгира эта экзотика обретает внутренние закономерности и философскую глубину. В живописи есть понятие «жанровые сцены», и Сапгир описывает мир через систему таких жанровых сцен: как любят, ссорятся, спят, говорят, живут, умирают.
Однако не стоит думать, что Сапгир продолжает традиции, не трансформируя их. Речь идет именно об обращении к правилам, известным читателю, для того чтобы подчеркнуть новизну поэтического слова, показать мир на сломе традиционной эстетики. Так, в «Стихах для перстня» мы видим отсылку к древнеперсидской лирике (тематике, символике, образному и мотивному ряду), но одновременно и обращение к традициям перевода такого рода текстов на русский язык (вместо метра рубаи используется пятистопный или шестистопный ямб), и стремление эти «сгустки мудрости» встроить в собственную систему жанров, напитав их стилевой свободой и индивидуальным видением мира:
После блуда, после пьянки
Я сижу в стеклянной банке.
Листья, солнце – все глядят!
Я – печальный экспонат.
Классический Сапгир – это тексты, в первую очередь, жанровые. Работа Сапгира с жанрами строится на нескольких основаниях:
1. Формальные признаки жанра (в оде ямб и 10-строчная строфа, в послании обращение к конкретному адресату) могут наличествовать, но никогда не соблюдаются полностью.
2. Жанровое ядро также подвергается трансформации: так, объект описания в оде перестает быть высоким, человек – великим, а явление – достойным похвалы. При этом на первый план выступает другой принцип: ода обращается к тому объекту, который становится отражением эпохи, но не включен в ее систему ценностей (барак, дом, слово, творчество, вечность и бессмертие и т. п.). В послании обнаруживается, что лучший собеседник – «я сам», и то вымышленный. В элегии акцент с неправильного мироустройства переносится на обсуждение мироустройства как такового, и так далее.
3. Продуктивными становятся схемы, недопустимые в каноне, жанр строится на тех чертах, которые были для него противоположны: в оде ироническое описание объекта или, чаще, элегический дискурс о прошлом или вечном; в послании игра с кодами адресата и пишущего, в элегии иронические подтексты.
Так, в оде ХX века, по аналогии с торжественной одой XVIII века, образ лирического субъекта задается координатами: великий (объект воспевания) – ничтожный (герой), что мы видим в стихотворении «Ода бараку», где воспевается тот объект, который достоин скорее порицания, барак как тип неуютного жилища:
Слава бараку
слово бараку
длинный дощатый
сонный прыщавый
лежит враскоряку
посередине
двадцатого века
снег
серый как газета
фонари —
гнойные пузыри света
и обрывки
колючей проволоки
Но текст содержит ироническое описание барака лишь для контраста и создания эффекта «перевертыша»: не барак – памятник уходящей эпохе, а город – памятник вечному бараку:
а все эти города
комфорта и синего льда
лишь памятники бараку
поставленному на попа
Ода бараку оборачивается страшной одой никуда не ушедшему времени, барак вечен, поскольку современный высотный дом – тот же барак. В оде Сапгира объект сначала предстает в ироническом контексте, но затем происходит вторичное переосмысление: барак вечен и потому достоин жанра оды.
Сходным образом строится текст «Похвала пустоте», в нем также пустота обозначается сначала как вещь, недостойная хвалы, как «скука в разговоре двух приятелей» или «естественная пустота молодости», однако затем мотив пустоты переосмысляется лирическим субъектом как «родная пустота», символ одиночества творческой души.
Гораздо чаще Сапгир использует другой принцип неканонического одического изображения: не иронический, а элегический пафос.
Стихотворение «Облака» с авторским подзаголовком «ода» иллюстрирует этот жанровый сдвиг: