Том 4 — страница 38 из 41

Мудрено ли, что у меня чуть не перехватило дух, когда после шаляпинского пения и музыки Глазунова Владимир Васильевич вдруг предложил мне прочесть мои стихи.

И все-таки я их прочел. Не помню, чтó именно, — ведь с тех пор прошло без малого шестьдесят лет. Кажется, это был отрывок из поэмы Мицкевича в моем переводе да еще какие-то лирические стихи. Одно только отчетливо запечатлелось у меня в памяти. С первых же строк я почувствовал то серьезное, доброе внимание, которое сразу придало мне уверенность и позволило овладеть собой.

Когда я кончил, Горький сел со мною рядом, ласково похлопал меня по руке и стал расспрашивать, что я читаю, какие книги люблю, откуда взялся и где учусь.

И вдруг я почувствовал, что мне как-то удивительно легко и просто разговаривать с этим человеком, который еще вчера был для меня только именем и книгой. С таким пристальным вниманием слушал он, слегка пригнувшись ко мне, мою короткую историю. Можно было подумать, что для него нет ничего более интересного, чем жизнь мальчика, которого он увидел впервые.

Но тут в наш разговор вмешался Владимир Васильевич. Обняв меня за плечи своей большой рукой, он стал подробно рассказывать Горькому, что в последнее время я часто хвораю и Питер мне, по всей видимости, вреден.

Горький задумался, помолчал минутку, а потом спросил прямо и просто:

— Хотите жить в Ялте? Мы с Федором это устроим. Верно, Федор?

— Непременно устроим! — весело отозвался Шаляпин через головы окружавших его людей.

 ______ 

Прошел месяц-другой. И вдруг к нам за Московскую заставу, за Путилов мост, пришли три телеграммы: одна на имя отца и две — на мое.

Кажется, это были первые телеграммы, полученные мною в жизни. Обе от Горького из Ялты. До сих пор дословно помню их текст. Одна состояла всего из нескольких слов:

«Вы приняты ялтинскую гимназию подробно пишу Пешков».

Вторая была немного длиннее:

«Выезжайте остановитесь Ялте угол Морской и Аутской дача Ширяева спросите Катерину Павловну Пешкову мою жену Пешков».

Телеграмма, присланная отцу, была подписана: «Директор Готлиб». В ней сообщалась та же новость, но только в более официальной форме.

Имя директора было мне уже знакомо. Еще недавно этот крупный, осанистый человек с волнистой шевелюрой преподавал у нас в гимназии латынь.

Итак, все было решено. Оставалось собрать кое-какие вещи и книжки и пуститься в новое странствование — к Черному морю. Почему-то в детстве мне казалось, что я увижу море, только когда вырасту. И вот оно уже на расстоянии всего каких-нибудь трех-четырех дней от меня. Что ж, может быть, я и в самом деле уже вырос и только не заметил этого?..

 ______ 

В поезде я почти не отходил от окна. Северные леса сменились полями и перелесками средней России, и на меня пахнуло знакомыми с детства местами.

Поезд неутомимо бежал из осени в лето. В белом каменном Севастополе меня впервые ослепили южное солнце и дробящая его лучи морская синь. Еще несколько часов на пароходе — настоящем, морском, с двумя палубами, сверкающими свежей краской и медью, — и вот уже перед нами Ялта: полукруг набережной, многоярусный город, взбирающийся вверх по склонам гор, ржавые кудри виноградников и кипарисы, похожие на монахов, закутанных с ног до головы в темные плащи.

Объявляя о своем прибытии сиплым, нестерпимо-пронзительным гудком, пароход замедлил бег и, весь дрожа, стал боком-боком подбираться к молу. Винты его вспарывали морскую гладь, как бы выворачивая ее наизнанку. Теперь вместо переливчатой синевы между бортом и молом клубилась рваная, белая, шумная пена, блещущая на солнце цветными искрами.

В пестрой толпе приезжих сошел я по трапу на пристань и зашагал со своим легким багажом сначала по набережной, а потом по каменистой улице, идущей вверх. Все здесь было ново, неожиданно, — словно я не в настоящем городе, жилом, серьезном, деловитом, а где-то среди театральных декораций, праздничных, но временных. Так непохожи были на все, что я до сих пор видел, эти кружевные железные ограды, увитые плющом, уже забрызганным багряной краской осени, белые дачи с широкими балконами, нарядные сады с плотной, словно металлической, листвой лавров и длинными кистями лиловых глициний.

Вот наконец и дача Ширяева на углу Морской и Аутской.

Осторожно открыв железную калитку, я оказываюсь перед домом, сложенным из дикого камня, на площадке, окаймленной аккуратно подстриженным густым кустарником с мелкими жесткими листочками.

Поднимаюсь наверх, и на пороге меня встречает молодая женщина, легкая, энергичная, с гладко причесанными и все же пушистыми темно-каштановыми волосами. Лицо у нее как будто строгое, но губы чуть тронуты милой, приветливой улыбкой, и та же улыбка светится в глубине серо-зеленоватых — в темных ресницах — глаз.

Так вот она какая — Екатерина Павловна! В ней нет ничего кокетливого, нарочитого, дамского. И все-таки она кажется очень изящной, даже нарядной, несмотря на простоту ее платья и прически.

Пожав мою руку своей небольшой, крепкой рукой, она ведет меня в дом, весь пронизанный солнцем, морским ветром и сухим ароматом южного сада. Я иду за ней, еще не догадываясь, что эти несколько шагов ведут меня не только из комнаты в комнату, но и в другую пору моей жизни — из отрочества в юность.

Здесь, в горьковской семье, в этом морском городе, довелось мне встретить годы, предчувствием которых были овеяны знакомые нам издавна широкие строчки стихов:


«Над седой равниной моря ветер тучи собирает…»


Сюда вскоре после заключения в Петропавловской крепости приехал и сам Горький, заметно похудевший и от этого казавшийся еще выше ростом. В тюрьме он оброс короткой и жесткой рыжеватой бородой и стал чем-то похож на северного капитана-помора.

Да и весь горьковский дом напоминал в это время корабль, который еще стоит на приколе, но вздрагивает от каждой волны и все выше поднимается с нарастанием прилива.

Шел девятьсот пятый год — преддверье новой исторической поры, преддверье моей молодости.

НОВЫЕ СТИХИ И ПЕРЕВОДЫ

Памяти

Тамары Григорьевны Габбе

Из «лирической тетради»

* * *

Ты много ли видел на свете берез?

Быть может, всего только две, —

Когда опушил их впервые мороз

Иль в первой весенней листве.

А может быть, летом домой ты пришел,

И солнцем наполнен твой дом,

И светится чистый березовый ствол

В саду за открытым окном.

А много ль рассветов ты встретил в лесу?

Не больше чем два или три,

Когда, на былинках тревожа росу

Без цели бродил до зари.

А часто ли видел ты близких своих?

Всего только несколько раз. —

Когда твой досуг был просторен и тих

И пристален взгляд твоих глаз.  

Стихи о времени

I

Быстро дни недели пролетели,

Протекли меж пальцев, как вода,

Потому что есть среди недели

Хитрое колесико — Среда.

Понедельник, Вторник очень много

Нам сулят, — неделя молода.

А в Четверг она уж у порога.

Поворотный день ее — Среда.

Есть колеса дня, колеса ночи.

Потому и годы так летят.

Помни же, что путь у нас короче

Тех путей, что намечает взгляд.


II

Нет, нелегко в порядок привести

Ночное незаполненное время.

Не обкатать его, не утрясти

С пустотами и впадинами всеми.

Не перейти его, не обойти,

А без него грядущее закрыто…

Но вот доходим до конца пути,

До утренней зари — и ночь забыта.

О, как теперь ничтожен, как далек

Пустой ночного времени комок!


III

Порой часы обманывают нас,

Чтоб нам жилось на свете безмятежней,

Они опять покажут тот же час,

И верится, что час вернулся прежний.

Обманчив дней и лет круговорот:

Опять приходит тот же день недели,

И тот же месяц снова настает —

Как будто он вернулся в самом деле.

Известно нам, что час невозвратим,

Что нет ни дням, ни месяцам возврата.

Но круг календаря и циферблата

Мешает нам понять, что мы летим. 

* * *

В столичном немолкнущем гуде,

Подобном падению вод,

Я слышу, как думают люди,

Идущие взад и вперед.

Проходит народ молчаливый,

Но даже сквозь уличный шум

Я слышу приливы, отливы

Весь мир обнимающих дум.

* * *

Сегодня старый ясень сам не свой, —

Как будто страшный сон его тревожит.

Ветвями машет, шевелит листвой,

А почему, — никто сказать не может.

И листья легкие в раздоре меж собой,

И ветви гнутые скрипят, друг с другом споря.

Шумящий ясень чувствует прибой

Воздушного невидимого моря.

* * *

 I

Я помню день, когда впервые —

На третьем от роду году —

Услышал трубы полковые

В осеннем городском саду.

И все вокруг, как по приказу,

Как будто в строй вступило сразу.

Блеснуло солнце сквозь туман

На трубы светло-золотые,

Широкогорлые, витые

И круглый, белый барабан.

II

И помню праздник на реке,

Почти до дна оледенелой,

Где музыканты вечер целый

Играли марши на катке.

У них от стужи стыли руки

И леденели капли слез.

А жарко дышащие звуки

Летели в сумрак и в мороз.

И, бодрой медью разогрето,

Огнями вырвано из тьмы,

На льду речном пылало лето

Среди безжизненной зимы.

III

Как хорошо, что с давних пор

Узнал я звуковой узор,

Живущий в пении оргáна,

Где дышат трубы и меха,

И в скрипке старого цыгана,

И в нежной дудке пастуха.

Он и в печали дорог людям,

И жизнь, которая течет

Так суетливо в царстве буден,

В нем обретает лад и счет.

«Счастье»

Как празднично сад расцветила сирень

Лилового, белого цвета.

Сегодня особый — сиреневый — день,

Начало цветущего лета.

За несколько дней разоделись кусты,

Недавно раскрывшие листья,

В большие и пышные гроздья-цветы,

В густые и влажные кисти.

И мы вспоминаем, с какой простотой,

С какою надеждой и страстью

Искали меж звездочек в грозди густой

Пятилепестковое «счастье».

С тех пор столько раз перед нами цвели

Кусты этой щедрой сирени.

И если мы счастья еще не нашли,

То, может быть, только от лени. 

* * *

Возраст один у меня и у лета.

День ото дня понемногу мы стынем.

Небо могучего синего цвета

Стало за несколько дней бледно-синим.

Все же и я, и земля, мне родная,

Дорого дни уходящие ценим.

Вон и береза, тревоги не зная,

Нежится, греясь под солнцем осенним.

* * *

В полутьме я увидел: стояла

За окном, где кружила метель,

Словно только что с зимнего бала,

В горностаи одетая ель.

Чуть качала она головою,

И казалось, что знает сама,

Как ей платье идет меховое,

Как она высока и пряма.

* * *

Апрельский дождь прошел впервые,

Но ветер облака унес,

Оставив капли огневые

На голых веточках берез.

Еще весною не одета

В наряд из молодой листвы,

Березка капельками света

Сверкала с ног до головы.

Последний сонет

Т. Г.

У вдохновенья есть своя отвага,

Свое бесстрашье, даже удальство.

Без этого поэзия — бумага

И мастерство тончайшее мертво.

Но если ты у боевого стяга

Поэзии увидишь существо,

Которому к лицу не плащ и шпага,

А шарф и веер более всего.

То существо, чье мужество и сила

Так слиты с добротой, простой и милой,

А доброта, как солнце, греет свет, —

Такою встречей можешь ты гордиться

И перед тем, как навсегда проститься,

Ей посвяти последний свой сонет.  

* * *

Когда, как темная вода,

Лихая, лютая беда

Была тебе по грудь,

Ты, не склоняя головы,

Смотрела в прорезь синевы

И продолжала путь. 

* * *

Бремя любви тяжело, если даже несут его двое.

Нашу с тобою любовь нынче несу я один.

Долю мою и твою берегу я ревниво и свято,

Но для кого и зачем — сам я сказать не могу

* * *

Люди пишут, а время стирает,

Все стирает, что может стереть.

Но скажи, — если слух умирает,

Разве должен и звук умереть?

Он становится глуше и тише,

Он смешаться готов с тишиной.

И не слухом, а сердцем я слышу

Этот смех, этот голос грудной.

Пушкинская дубрава

Три вековых сосны стоят на взгорье,

Где молодая роща разрослась.

Зеленый дуб шумит у Лукоморья.

Под этим дубом сказка родилась.

Еще свежа его листва густая

И корни, землю взрывшие бугром.

И та же цепь литая, золотая,

Еще звенит, обвив его кругом.

Нам этот дуб священней год от года.

Хранит он связь былых и наших дней.

Поэзия великого народа

От этих крепких родилась корней.

У Лукоморья поднялась дубрава.

И всей своей тяжелою листвой

Она шумит спокойно, величаво,

Как славный прадед с цепью золотой.  

Пожелания друзьям

Желаю вам цвести, расти,

Копить, крепить здоровье.

Оно для дальнего пути —

Главнейшее условье.

Пусть каждый день и каждый час

Вам новое добудет.

Пусть добрым будет ум у вас,

А сердце умным будет.

Вам от души желаю я,

Друзья, всего хорошего.

А все хорошее, друзья,

Дается нам недешево! 

Из Роберта Бернса