Том 4 — страница 32 из 74

«Друг мой, Антон Иванович! Друзья мои, это же прекрасно! Как прекрасно нам всем сознавать, что все мы делаем одно общее добро. И я, и вот Логутенков с Листопадом, и Аничкина, и Черноусов с Ефименко, и даже красавица Марсова, и все те товарищи, которые еще сидят в приемной и ждут своей очереди, — все мы нашли в себе мужество, чтобы прийти к тебе, дорогой Антон Иванович, и сказать: мы все поняли, так что считайте нас уже полностью осознавшими!»

Щедров протер глаза и посмотрел на дорогу. «И что за чертовщина лезет в голову!» В приспущенное стекло веяло свежими запахами молодой травы. Солнце уже вблизи горизонта окрасило лучами плотные слои облаков.

«И надо же так размечтаться, — думал он, снова прислонившись к дверце. — Нет, Щедров, не жди и не надейся, никто к тебе не придет».

— Антон Иванович, ты что задумался? — спросил Ванцетти, которому наскучило ехать молча. — О чем?

Лезут в голову разные мысли.

— А можно спросить?

— Спрашивай.

— Я люблю стихи. Читаю вслух, а иногда и сам сочиняю. Так, для себя. Вообще слог у меня есть, схватываю быстро. Еще когда возил Павла Петровича Солодова, я сделал запись о Литвиненко. До укрупнения в Елютинской в колхозе «Ударник» был такой председатель. Грубиян, матерщинник, колхозников держал в страхе. Вот я и расписал того Литвиненко в натуре, как есть. Изобразил не стихом, но художественно. Даже походку описал. Прочитал Павел Петрович и похвалил. Вот тогда-то Павел Петрович и порекомендовал мне делать художественные описания тех руководителей, с какими мы, бывая в станицах, встречались. Пригодится, говорит, для истории. Нас, говорит, не будет на свете, а записи сохранятся, и те, кто их прочитает, узнают, как мы жили. Яков Поликарпович Прокофьев тоже одобрял. Он мне сказал: пиши, горячо поддерживаю. Пиши, говорит, Ванцетти, не зевай, обо всем пиши, что видишь, не пропуская ничего. В Древней Руси, говорит, записи делал монах Пимен, и мы, потомки, ему благодарны. Вот ты и будь нашим Пименом, и пусть твои тетрадки хранят правду для грядущих дней. А Андрей Савельевич Пономаренко и не одобрял и не запрещал. Писатели, говорил, стоят на позициях социалистического реализма и подчиняются только велению своего сердца. Так и ты действуй: велит тебе твое сердце — пиши, не велит — не пиши. А вот при Коломийцеве записи пришлось прекратить. — Эта твоя писанина, — говорил Коломийцев, — есть не что иное, как вынесение сора из избы. Ты этими своими записями умышленно подрываешь авторитет руководящих товарищей, а их авторитет надо беречь и укреплять.

— Описываешь только плохих руководителей?

— Зачем же только плохих? Всяких. И объективно, правдиво. Какой есть человек, таким я его и изображаю — беспристрастно.

— А секретарей райкома описывал?

— А как же! Всех описал. И Коломийцева…

— И меня уже описал?

— Еще не успел. Вот и хотел тебя спросить: вести мне в дальнейшем записи или бросить это занятие?

— Думаю, что на этот вопрос лучше всего ответил Пономаренко: подчиняйся велению своего сердца. Что оно тебе говорит, так и поступай.

— Это я понимаю. Но все же… Прочитал бы?

— Если доверишь — прочитаю.

На этом разговор оборвался. Машина въехала в Усть-Калитвинскую.

— На квартиру?

— В райком. Машину можешь ставить в гараж.

Вечером, когда над станицей уже густели сумерки, Щедров просматривал в райкоме письма, оставленные в папке Любовью Сергеевной, вошел Ванцетти и, смущаясь, положил на стол две толстые тетради в помятых дерматиновых обложках.

— Мои писания, — сказал он. — Почитай, Антон Иванович. Может, все это ни к чему? А может, понравится?

Глава 22

Тетя Анюта принесла ужин, поставила сковородку, тарелки и подсела к столу — не хотелось уходить. Щедров ел картофельное пюре и зажаренную на сковородке рыбу. Тетя Анюта смотрела на своего постояльца добрыми глазами и говорила, что пока тот ездил по району, она сама, ее сын Илья и внучка Ульяна соскучились по нему.

— Хотел вернуться быстрее, да не получилось.

— А как тебе, Иваныч, ездилось? Чего больше насмотрелся — хорошего или плохого?

— Довелось повидать всякого. — Щедров вилкой разломил головастого, отлично на сливочном масле подрумяненного карпа. — Но больше плохого.

— Отчего ж так?

— Видно, оттого, что мы плохо работаем.

— Может, до тебя плохо работали? — поправила тетя Анюта. — Ты ж в районе недавно… Ешь, ешь рыбку! Этих серебряных красавцев принес Илюша. У него на ферме пруд чистили, воду меняли. Хорошо рыба перезимовала, жирная. — Тетя Анюта помолчала, кулаком подперев щеку и задумчиво глядя на Щедрова. — А в райкоме без тебя, Иваныч, все шло как и полагается. Дело сорганизовал Толя Приходько. Бедовый парень!

— Зачем же Толя да еще и парень? — спросил Щедров. — Правильнее и лучше — секретарь райкома Анатолий Максимович Приходько.

— Для других пусть он будет Максимычем, а для меня Толя. Ить я в бабушки ему гожусь. Скажу тебе, Иваныч, сильно понравился мне Толя Приходько. И откуда прибыл к нам такой молодец?

— Приходько свой, можно сказать, доморощенный, из Старо-Каланчевской, — с улыбкой на небритом, усталом лице сказал Щедров. — Был в «Октябре» секретарем парткома.

— Боевитый! Я на него даже удивляюсь. Все у него ладно получается. — Тетя Анюта помолчала, подумала, что бы еще можно сказать о Приходько. — Через то и Люба не сидела без дела. Толя или попросит, чтобы она связала его по телефону с тем-то и тем-то, или чтоб вызвала к нему такого-то с докладом. Весь день идут и идут к нему в кабинет, и каждый по важному делу. И все вопросы Толя решает без волокиты. Ить молодой еще, а какой, скажи, бедовый да башковитый!

— Приходько — секретарь райкома, ему таким и надлежит быть, — рассудительно сказал Щедров. — А что молод — это как раз и хорошо.

— Полотенце расстели на колени. А рыбью голову не откладывай, голова у карпа вкусная, — советовала тетя Анюта. — А я и тебя помню совсем еще молоденьким, наверно, почти тех же годов, что зараз и Толя. Так ты, Иваныч, тоже тогда был из тех, из боевитых. И все это, вижу, у тебя осталось. Беспокойный!

— Ох, смотри, Егоровна, перехвалишь нас с Приходько. Вскружатся от похвалы наши головы!

— Я не хвалю, а говорю то, что есть. Повидала я разных секретарей и могу сравнить. Про тебя помолчу, а про Толю скажу: такого дельного, как Толя Приходько, я еще не видала. Не шумит, не кричит, с людьми обходительный. Помню, вот точно таким был мой покойный Илюша. — Тетя Анюта помолчала, вытерла платочком губы. — Возьми того же Сухомлинова. Человек немолодой, старательный, а дело у него не спорится. Много горячится, сильно беспокойный. А Толя завсегда одинаковый — не вспыхивает и не потухает.

— У каждого руководителя свои привычки и свей характер, — сказал Щедров.

— У Толи, как я вижу, имеется природное ко всему устремление, — продолжала тетя Анюта. — Совещание проведет, с людьми потолкует. И все эти дни что-то писал, а Люба перепечатывала. Перепечатает, а Толя сызнова исчертит карандашом. Снова Люба печатает. Таких грамотных, говорит Люба, у нас еще не было. И что он пишет?

— Статью для газеты.

— Ты-то откель знаешь? Две недели по району ездил.

— Статью Приходько писал по моей просьбе. Как же мне не знать?

— Чаю налить? — спросила тетя Анюта. — Заварка свежая. Варенье вишневое, из своего сада. Вот от той вишни, что расцвела и засматривает, красавица, в окно… Антон Иванович, вчера тебя спрашивала какая-то женщина, — сказала она, наливая чай. — Пришла в райком, тебя хотела повидать.

— Кто же она?

— Сказала, что твоя двоюродная сестра.

— Вот как! Имя назвала?

— Ничего не сказала. Да я и не спрашивала. Незнакомая мне женщина.

— Тетя Анюта, а я думал, ты знаешь в лицо всех жителей Усть-Калитвинского?

— Нет, не знаю, — ответила тетя Анюта. — В одной только Усть-Калитвинской проживает больше десяти тысяч, а сколько во всем районе? Всех знать нельзя.

— Как она выглядела?

— Так себе, обычно, сказать, одета по-нашему, по-станичному. Сама собой ладная, молодая. Люба ей сказала, что ты в отъезде. Тогда она спросила, где ты проживаешь, и вечерком заглянула к нам. Думала, что ты вернулся. Я приглашала ее в дом. Не пожелала войти.

«Неужели это Зина? — думал Щедров. — Нет, не может быть. А почему не может быть? Взяла да и пришла. Может, дело у нее какое? Нет, это не Зина. А если не Зина, то кто же?»

Тетя Анюта убрала со стола посуду, пожелала Щедрову спокойной ночи и ушла. Щедров все еще сидел, опустив голову. Он думал о той женщине, что назвалась его двоюродной сестрой, и уже не сомневался, что это была Зина. «Надо же придумать — двоюродная сестра… Но зачем она приходила? Надо завтра позвонить ей в совхоз…»

Он поднял голову и увидел Ульяшу. Смущаясь и пунцовея, она держала на вытянутых руках наглаженные рубашки — так почетные старики казаки держат на рушнике хлеб-соль, когда встречают знатного гостя. Ее восторженные глаза, ямочки на щеках как бы говорили: перестань, Щедров, думать, взгляни на меня, и ты поймешь, как я по тебе соскучилась! Щедров улыбнулся Ульяше, и ее смеющиеся щеки разрумянились еще больше.

— С приездом, Антон Иванович!

— Спасибо, Уля.

— В сенцах стояла, ждала, когда бабушка уйдет. Думала, что и конца не будет ее разговору.

— А это что у вас?

— Рубашки и платочки.

Она бережно положила свою ношу на письменный стол.

— Зачем это, Ульяша?

— А что? Для вас, из вежливости… и уважения.

— Спасибо, Ульяша, только в другой раз этого не делайте.

— Отчего же не делать?

— Оттого, что не надо.

— Ульяна! Пора спать!

Это голос тети Анюты, громкий и гневный, долетел из-за дверей. Ульяша схватила рубашки и сунула их под одеяло.

— Антон Иванович, бабушке не говорите. Ладно?

— Ульяна! Кому сказано — пора спать!

— Иду…

Тетя Анюта стражем встала в дверях, и когда Ульяна убежала из комнаты, она решительно подошла к Щедрову. Взгляд ее был суров, морщинистое лицо почернело.