Том 4 — страница 60 из 74

— Что именно?

— Видишь ли, на этих вечерах разговор идет без плана и без соответствующей подготовки, — пояснил Селиверстов. — Вспоминают обо всем, что приходит в голову, — о нужном и о ненужном. К примеру, на прошедшем в позапрошлое воскресенье вечере воспоминаний о своей жизни рассказывала доярка Евдокия Самсоновна Соколова. Бабуся сильно разговорчивая. Она же была в Москве еще на Первом съезде колхозников. — Селиверстов понизил голос. — О Сталине рассказывала. Как встречалась с ним, как разговаривала. Сердечно, хорошо рассказывала. А надо ли? Может, нужно было предварительно вызвать Соколову и что-то ей посоветовать, что-то подсказать и подвести под соответствующий регламент?

— Ничего не надо ни советовать, ни регламентировать, — сказала Аниса. — Пусть вспоминают все то, что было у них в жизни, чему они были свидетелями и очевидцами.

— Это-то так, я понимаю. Но согласись, Аниса Саввишна, что жильцы у меня, честно говоря, такой народец, какого я отродясь еще не знавал, — продолжал Селиверстов. — Люди старые и со своими повадками. Не пойму, или такими их сделали преклонные годочки, или повлияло то обстоятельство, что бабуси и дедуси живут на всем готовом, как при полном коммунизме. Веришь, Саввишна, всякими людьми доводилось руководить, а такими, как зараз, руковожу впервые. Честно говоря, даже я, такой опытный практик, а и то иногда становлюсь в тупик.

— Почему?

— Беру простой пример: игнорируют телевизор! Сон на них наваливается, и они тут же, на креслах и на диване, засыпают. Старуху Орешникову по ночам одолевали всякие думки, и через это она не могла уснуть. Раза два посадил ее перед экраном — бессонницу как рукой сняло.

Селиверстов помолчал, думал и ждал, что же скажет Аниса. А она все так же грустно смотрела на директора пансионата и, казалось, не слышала, о чем он говорил.

— Или такой вопрос, как вежливость, — еще с большим желанием продолжал Селиверстов. — Люди простые, сказать, от земли, и откуда взялась у них вся эта нежность? Чуть что — «извиняюсь», «простите» и тому подобная культурность. А что слышно за обеденным столом? «Кушайте, пожалуйста». «Возьмите, прошу вас, вот этот кусочек». Разговаривают с кроликами и курами, а также с предметами неодушевленными, как-то: с цветами, с ягодами и с редисом.

— Как же они разговаривают?

— Исключительно вежливо.

— И что говорят?

— Разную сердечность, даже неудобно вспоминать. Сам слышал, как старуха Мария Никитишна нарвала редиса и как она называла его и красавцем и разлюбезным… Надо же такое придумать?

— Видно, по натуре женщина ласковая.

— Не скажи! До поселения в пансионате Мария Никитишна зятя своего кочергой избила — это всем известно. А теперь она точно переродилась… Или их имена — это же смех! Люди старые, почтенные, а зовут друг друга не по имени и отчеству, как полагается, а ласкательно. Не Корней Иванович, а Корнюша. Не Анна Лукьяновна, а Анечка. Бугаятник Семен Лазаренко у них Сема. Кузнец Аким — Акимушка. Есть у нас Акулина Петровна Большакова, бывшая доярка. Ей уже за восемьдесят. Так ее, веришь, зовут Юленькой. Какая же она Юленька, когда всю жизнь была Акулиной. Смех, честное слово! Даже меня называют Никиткой. Это что же такое?.. Эх, Аниса Саввишна, много у меня накопилось злободневных вопросов, каковые и ставят меня в тупик. И потому, чтобы действовать уверенно, мне нужны указания.

— Пойдем посмотрим жилье Анны Лукьяновны, — сказала Аниса, давно уже не слушая Селиверстова. — Говорят, комната у нее красиво убрана?

— Чистота и красивость имеются во всех комнатах. Но Анна Лукьяновна, верно, показывает в этом наглядный пример.

Ни одна дверь не имела замка. В свое время, когда здание строили, замки в дверях, как и полагается, были вставлены. Но ими не пользовались, и ключи от них давно утеряны.

— Закрываться на замки у нас не в моде, — сказал Селиверстов, открывая дверь. — Вот тут и живет наша старая большевичка Анна Лукьяновна. Погляди, какая красота!

От порога до окна лежала ковровая дорожка. Кровать на пружинной сетке. Старинное цветное покрывало сохранилось, наверное, еще с девических времен. Напушенная, с острым углом подушка, и на ней — кружевная накидка. Столик покрыт скатертью. Два стула. На окне — зеленая шторка из живых цветов: кустились в горшках, поднимались по лесенкам. Листья заслоняли почти все окно, отчего свет в комнате казался зеленоватым. К стеклу липли цветочки и белые, и желтые, под цвет воска, и красные, как горящие угольки.

Над кроватью коврик — фиолетовое озеро с лебедями — и на нем награды. А сколько их, орденов и медалей! Не счесть! На груди у самого отважного генерала и то их, наверное, меньше.

— Я уже давал Воскобойниковой указание, что надлежащее место ее наградам на груди и нечего их подвешивать к лебедям, — как бы оправдываясь, сказал Селиверстов. — А Анна Лукьяновна говорит, что в наградах вся ее жизнь и что пусть они всегда находятся перед ее очами. Лежу, говорит, смотрю на награды и по ним вижу, где и что было в моей жизни, как жила, как трудилась… Может, вызвать ее на партбюро и дать нужные указания по партийной линии?

— Никаких указаний давать не надо. Кажется, Анна Лукьяновна собиралась уезжать к сестре в Армавир?

— Было у нее такое намерение. А что?

— Пусть бы уступила свою комнату.

— Трудное это дело. Впущать в ее гнездо иностранца и все тут разорять? Нехорошо получится…

— Как же быть? Куда пристроить этого нежданного гостя?

— А ежели определить в изоляторе? Медицина может запротестовать. Но пусть правление даст мне указание, и все будет в полном соответствии. Изолятор — место очень подходящее. Там есть кровать и все прочее. И находится он в самом конце коридора. Тут же, рядом с Воскобойниковой, проживает Колыханов. И ежели с ним рядом поселить Евсея Застрожного… А изолятор все одно пустует, больных у нас нету. Так как, Саввишна?

— Да, ты прав, это выход из положения, — ответила Аниса. — Пойдем посмотрим изолятор.

И они направились в конец коридора.

Глава 41

Самолет блеснул скошенным крылом и так легко, так плавно коснулся посадочной полосы, как будто опустился не на бетонку, а на туго натянутое над полем полотнище. Покачивая крыльями, он спешил к вокзалу, и приглушенные его моторы как бы говорили, что они ничуть не уморились и уже готовы снова подняться в небо, но что им непременно надо подбежать к вокзалу и оставить там прилетевших пассажиров.

Живо, услужливо подкатила лестница, и сразу распахнулась полукруглая дверь. В нее потянулись люди, прикрывая ладонями глаза и щурясь от обильного света. Петр Игнатьевич Застрожный еще на лестнице среди пассажиров отличил одного усатого старичка в казачьем одеянии. Он сходил не спеша, держась за поручни, посматривая то на здание вокзала, то на столпившихся за железной изгородью людей, то на высокое кубанское небо, а лицо его выражало и радость и тревогу.

На старике были поношенные сапоги с узкими голенищами, старенькая черкеска и бешмет, застегнутый на все крючки. На голове мостилась пожившая и всего повидавшая кубанка с рыжим вылинявшим верхом. За спиной повис башлык, так выгоревший на солнце и вымокший под дождями, что давно уже потерял свой синий цвет. С виду этот поджарый, одетый во все казачье пассажир сошел бы за танцора из кубанского ансамбля песни и пляски, который после концерта так торопился на самолет, что не успел ни переодеться, ни даже отклеить усы.

Сойдя с лестницы, пассажир снял кубанку, оголив желтую лысую голову, и тут же как подкошенный рухнул на вытоптанную травку. На него смотрели и не понимали, что с ним? Может, укачало? Может, заболел? А он, ни на кого не глядя, крестился и кланялся. После каждого поклона припадал к запыленной травке, целовал ее, и слезы катились по его щекам. И хотя старичок с башлыком за плечами все еще походил на танцора, а вернее, на актера, которому вдруг вздумалось показать, как он умеет натурально гримироваться и играть, Петр Игнатьевич теперь уже не сомневался, что стоявший на коленях казак был его однофамилец. Петр Игнатьевич понимал, что надо подойти к похожему на танцора старику и что-то ему сказать, и не мог на это решиться. Как подойти? Что сказать?

И все же хотя и в нерешительности, но Петр Игнатьевич приблизился к усатому казаку, еще стоявшему на коленях, и вежливо спросил:

— Дедусь, случайно не Застрожным будешь?

— Так точно! — четко, по-военному отрапортовал старик, вставая и смахивая с усов прилипшие комочки земли. — Застрожный Евсей Фотиевич!

— Так что с прибытием, приятель. А чего припал к земле?

— Так ить родная же!

— Да помнит ли она родство-то?

— Должна помнить.

— Ну поедем.

— А куда? — испуганно спросил Евсей.

— Известно, в Вишняковскую. Вещички твои в багаже?

— Все тут, при мне. Бурка да вот этот баульчик.

— Что ж так? Или там, на чужбине, ничего не нажил?

— Не довелось. А ты кто будешь? — Слезливые глазки без ресниц насторожились. — И чего здеся?

— Тебя встречаю. Сам я колхозный пасечник. Тоже Застрожный. Петр Игнатьевич.

— Петро Застрожный? Случаем не родак мой?

— Однофамильцы мы. На Кубани-то Застрожных много.

Вишняковская «Волга» приняла на свои рессоры гостя в черкеске и оставила аэровокзал. Точно бы понимая, что мешкать ей нечего, она понеслась сперва по асфальту, что сизой стрелой пронизывал степь, затем свернула влево и помчалась вдоль нескончаемой лесной полосы, а следом за ней серым хвостом вытягивалась пыль. Казалось, машина мчалась, не касаясь колесами отлично отутюженной дороги.

Петр и Евсей Застрожные сидели молча, как бы прислушиваясь к этому убаюкивающему, как шум мельничного жернова, шуршанию колес. Может, они молчали; потому, что не знали, о чем им следовало вести разговор? Евсей Застрожный гнул спину и искоса поглядывал на поля. Пшеница и пшеница, как море, ей не было ни конца, ни начала. Куда ни посмотри — в разгаре летняя страда, и ровные пояса валков тянулись и тянулись по стерне до горизонта. Небо высокое и синее-синее. Земля дышала теплом, ни ветерка, ни холодка от тучки, знойно уже с утра. Шли комбайны один за другим. Опущены подборщики. По ленте транспортера, как по неширокой речке, плыли и плыли колосья. Над соломотрясами курчавился рыжий дымок. Моторы пели хором, грузовики шумно, с ветром обгоняли «Волгу», так что набухал прикрывавший в кузове зерно брезент. И всюду зерно. Крупное, наливное, не зерно, а россыпи черво