Еще снимите, Враг.
Но греют, точно юг,
Щедроты ваших благ —
Неумолимый Друг
И милостивый Враг.
И черный мой недуг
Укачивает маг —
Как вал качает струг,
Как ветер веет флаг.
Не всякий близок друг,
Как этот дорог враг, —
Мой ненавистный Друг
И мой любезный Враг.
Иногда нет даже надобности выделять оттенок значения курсивом или большой буквой: на нужный оттенок указывает словосочетание. Незадолго до Некрасова Я. Полонский рифмовал в стихотворении «Последний разговор» последнюю строфу — после описания пения соловья:
…Но и он затих во мраке ночи,
Улетел, счастливец, на покой…
Пожелай и мне спокойной ночи
До приятного свидания с тобой!
Когда мы говорим привычные слова спокойной ночи, то мы уже не представляем себе реальной ночи со звездами и соловьем, поэтому и Полонский считает себя вправе рифмовать ночи и спокойной ночи (и тонко подкрепляет это следующей строчкой, где столь же привычные слова до свидания оживлены мыслью о реальном свидании, про которое и написано стихотворение). То же самое — и в строчках М. Светлова:
Разрушены барьеры ночи темной…
Рассвет такой, как все огромно!
Как будто неба тихий океан
Упал на Тихий океан.
Разница между числительным первый и прилагательным первый (т. е. передовой, самый лучший) обыгрывалась у А. Вознесенского:
Если б были чемпионаты,
кто в веках по убийствам первый, —
ты бы выиграл, Век Двадцатый.
Усмехается Век Двадцать Первый.
Если б были чемпионаты,
кто по лжи и подлостям первый, —
ты бы выиграл, Век Двадцатый.
Усмехается Век Двадцать Первый.
Если б были чемпионаты,
кто по подвигам первый, —
нет нам равных, мой Век Двадцатый!
Безмолвствует Двадцать Первый.
Это — пример патетический, а вот пример сатирический — из стихотворения «Причина разногласия» А. М. Жемчужникова, современника Некрасова и Полонского:
Два господина однажды сошлись;
Чай в кабинете с сигарою пили
И разговором потом занялись —
Всё о разумных вещах говорили:
О том, что такое обязанность, право?
И как надо действовать честно и право,
С пути не сбиваясь ни влево, ни вправо?
Казалось бы, все это вещи бесспорные — такие уж бесспорные, что даже слова для них у всех одинаковые, как в этих рифмах. Однако нет: во второй строфе уже того и другого терзали сомненья: того и гляди, что разделятся мненья… А затем:
Входит к ним третье лицо в кабинет;
В спор их вступивши, оно обсудило
С новых сторон тот же самый предмет
И окончательно с толку их сбило…
Один из них был Титулярный Советник,
Меж тем как другой был Коллежский Советник,
А третий — Действительный Статский Советник.
Что это — одинаковые слова или разные? И читатель неизбежно задумывается: по здравому смыслу, подсказываемому языком, советник, советник и советник — одно и то же, а по общественной практике, случай из которой изображен в стихотворении, мелкий титулярный, средний коллежский и важный действительный статский — совсем не одно и то же. Очевидно, это значит, что общественная практика мало соответствует здравому смыслу, — к этой мысли и хотел подвести сатирик.
Такой же тавтологический полукаламбур в форме анекдота я слышал когда-то от старого поэта-футуриста Сергея Боброва. Самодеятельный стихотворец из чиновников принес свои стихи в журнал и никак не хотел верить, что они бесталанны. «Помилуйте, — сказали ему, — вот вы рифмуете губернатор и вице-губернатор — это ведь совсем одно и то же!» — «Э, нет! — возмутился автор, — губернатор и вице-губернатор это очень даже не одно и то же!» — «В таком случае, — было вежливо сказано ему, — почему бы вам не рифмовать сапог и не-сапог»?
Анекдот анекдотом, но в русской поэзии есть стихотворение, в котором рифма типа сапог — не-сапог и в самом деле употреблена и действует очень сильно. Это — «Читатели газет» Марины Цветаевой (Париж, 1935 год) — одно из самых ненавидящих ее стихотворений о мещанах, у которых не видно лица за газетным листом, не слышно своих мыслей за пережеванными чужими, не осталось чувств, кроме любопытства к бульварному вздору:
Ползет подземный змей,
Ползет, везет людей,
И каждый — со своей
Газетой (со своей
Экземой!). Жвачный тик,
Газетный костоед.
Жеватели мастик,
Читатели газет.
И так далее, с повторяющимися рефренами:
…Что для таких господ —
Закат или рассвет?
Глотатели пустот,
Читатели газет!..
…О, с чем на Страшный Суд
Предстанете: на свет!
Хвататели минут,
Читатели газет!..
Но потом рефрен вдруг меняется:
…Кто наших сыновей
Сгноил во цвете лет?
Смесители кровей,
Писатели газет!
И за этим следует:
Вот, други, — и куда
Сильней, чем в сих строках! —
Что думаю, когда
С рукописью в руках
Стою перед лицом —
Пустее места — нет! —
Так значит — нелицом
Редактора газет —
ной нечисти.
Это конец: строка захлебнулась на полуслове, рифма захлебнулась на не-рифме, у поэта больше нет ни сил, ни средств, чтобы выразить отвращение и ненависть.
Иногда по тавтологической рифме даже можно делать умозаключения — какие слова ощущались поэтом как одни и те же, а какие как разные. Например, одна из первых русских тавтологических рифм мелькает в знаменитом Державинском «Водопаде», где о скончавшемся Потемкине говорится:
Благословенна похвала
Надгробная его да будет,
Когда всяк жизнь его, дела
По пользам только помнить будет;
Когда не блеск его прельщал,
И славы ложной не искал!
Мелькает, конечно, не намеренно, однако и не случайно: словосочетание да будет настолько обособилось в русском языке, что мы в нем уже не ощущаем по отдельности, что значит да и что значит будет (точно так же, как в словосочетании спокойной ночи), — не ощущал, по-видимому, и Державин, когда писал эти стихи.
Здесь это ощущение было общим у Державина и у его читателей. Но вот случай, где поэт с помощью тавтологической рифмы передает читателю совсем не общую мысль. У Эренбурга есть стихотворение (1957), которое начинается:
Ты помнишь, жаловался Тютчев:
«Мысль изреченная есть ложь»?
Ты не пытался думать: лучше
Чужая мысль, чужая ложь…
Если ложь лжи рознь, если ложь бывает своя и чужая, то неудивительно, что и слова, ее обозначающие, на самом деле разные и могут между собой рифмоваться. Но дальше оказывается все не так:
…И было в жизни много шума,
Пальбы, проклятий, фарсов, фраз.
Ты так и не успел подумать,
Что набежит короткий час,
Когда не закричишь дискантом,
Не убежишь, не проведешь,
Когда нельзя играть в молчанку,
А мысли нет, есть только ложь.
Оказывается, что ложь всегда ложь и рифмовать ее можно только с другим словом.
Но когда перед нами нет такого балансирования на грани омонимии, когда в рифме повторяется одно и то же слово откровенно и бесхитростно, — бывает ли такая тавтологическая рифма нужна в стихе?
Бывает. Причем и тогда, когда она появляется одиноко и неожиданно среди обыкновенных рифм, и тогда, когда на ней строится целое стихотворение.
Пример одинокой и неожиданной тавтологической рифмы есть у И. Сельвинского в большом стихотворении «Охота на тигра», и пример этот так понравился автору, что он сам разобрал его в своей книге «Студия стиха» (М.; Л., 1962. С. 106). Несмотря на заглавие, начинается стихотворение с охоты на оленей: их подманивают манком и ждут отклика.
Так и было. Костром начадив,
Засели в кустарнике на ночь
Охотник из гольдов, я и начдив,
Некто Игорь Иваныч.
Мы слушали тьму. Но забрезжил рассвет,
А почему-то изюбрей нет.
Охотник дунул. (эс) Тишина.
Дунул еще. Тишина.
Без отзыва по лесам неслась
Искусственная страсть.
Что ж он, оглох, этот каверзный лес-то?
Думали — уж не менять ли место.
Дунул («эс — такт паузы: читать про себя», — поясняет автор) — тишина; дунул еще раз — и что же? что-то рифмующееся с тишиной? Нет: опять все та же тишина. Вот этот психологический эффект разочарования — в олене и в рифме — и передает здесь тавтология. «Это я считаю наиболее характерной клаузулой во всем стихотворении», — гордо пишет Сельвинский (клаузула — сказано вместо рифма) (c. 106). Дальше он прослеживает и другие отклики рифм на смысл в этом стихотворении, но они не такие неожиданные.
У Сельвинского тавтологическая рифма возникает в середине стихотворения, оттого она так и содержательна. Если бы она была в стихотворении последней, значение ее было бы проще и формальнее: она отмечала бы конец. Правда, и тут нужна содержательная мотивировка. У Фета есть раннее романтическое стихотворение «Notturno» («Ночная картина»):
Ты спишь один, забыт на месте диком,