Том 4. Стиховедение — страница 98 из 197

ая (существительные, прилагательные, деепричастия), — али (глаголы, существительные), — ою (существительные, прилагательные), — ой, — ом (то же), — он, — на (существительные, краткие формы прилагательных и причастий), — ать (существительные, глаголы). У первых поэтов почти безраздельно господствуют характерные окончания глаголов. Характерные окончания существительных появляются раньше всего в подударных формах творительного падежа — ами, — ою, — ой, общих для всех склонений (может быть, и какие-то синтагматические особенности предпочитают творительный падеж в конце синтагмы?). Более специфические для существительных окончания (-енья, — енье) появляются уже позднее. Заметим, что у Некрасова одного в первой пятерке появляется окончание — оже, не характерное ни для какой части речи в отдельности, а «заполняемое» набором из различных частей речи («тоже», «что же», «боже», «дороже» и проч.).

10

Так мы естественно пришли к вопросу о грамматической характеристике рифм — об использовании в рифме различных частей речи. Это вопрос далеко не новый, у начала его истории стоит старинное осуждение «глагольных рифм» как слишком общедоступных, а у конца — теория Р. Якобсона, определяющая всю эволюцию русской рифмы как историю ее последовательной «деграмматизации». Попробуем и здесь привлечь подсчеты — подсчитать частоту появления в рифме существительных (С), прилагательных с причастиями (П), глаголов с деепричастиями (Г), наречий (Н — кроме совпадающих по форме с краткими прилагательными), местоимений (М) — к ним же причислялось и слово «один»). В дальнейшем, по-видимому, эта классификация потребует детализации, но пока достаточно и ее. В таблице 2 указано абсолютное количество (на 1000 пар) рифм глагола с глаголом (ГГ), глагола с существительным (ГС) и т. д. Для наиболее многочисленной группы рифм — существительных — введены две подгруппы: рифмы «парадигматические» (СС), в которых слова рифмуют во всех числах и падежах (тень — осень, тени — сени и т. д.) и рифмы «непарадигматические» (Сс), в которых рифмующее совпадение форм появляется лишь в одном или нескольких падежах (тень — день, тени — дня и т. д.): грамматическая однородность первых, как кажется, ощущается в большей степени, чем вторых.

По таблице 2 ясно видно падение издавна осуждаемых глагольных рифм (ГГ): среди женских они круто падают от Симеона к Пушкину, в XIX веке задерживаются на пушкинском времени и у Брюсова падают вновь; среди мужских они держатся на одном уровне от Ломоносова до Фета и у Брюсова падают еще резче. (Некрасов здесь примечателен тем, что среди женских у него немного меньше глагольных, а среди мужских немного больше, чем у его соседей по таблице 2.) За счет первого падения глагольных повышается главным образом доля рифм СС, Сс и отчасти ПП; за счет второго падения глагольных повышается главным образом доля ГС и СП. Таким образом, общая тенденция к «деграмматизации» рифмы совершенно несомненна, но реализуется эта тенденция не плавно, а двумя скачками; в промежутке же, на протяжении XIX века, никаких сдвигов не наблюдается. Более того, можно заметить, что в женских рифмах Пушкина и Некрасова однородные СС опережают разнородные Сс даже больше, чем когда-то у Кантемира и Ломоносова; и можно напомнить, что именно в XIX веке в употребление входят дактилические рифмы, почти сплошь грамматически однородные. На этом основании, может быть, можно даже говорить о временной «реграмматизации» русской рифмы XIX века между двумя скачками ее «деграмматизации».


Таблица 2


11

В заключение мы вправе спросить: насколько соответствует рифмический репертуар русских поэтов рифмообразующим возможностям русского языка, насколько строгие ограничения накладывает рифма на отбор словесных окончаний в стихе? Для этого нужно сравнить разнообразие словесных окончаний в рифме и не в рифме, на внутренних позициях стиха. Для Некрасова мы соответствующих данных еще не имеем, но для Ломоносова и Пушкина такое сравнение мы сделали.

Подсчет показал, что на текст с 500 пар женских рифм (1000 женских клаузул) у Ломоносова приходится 1786 женских окончаний внутри стиха, у Пушкина 1971; на текст с 500 пар мужских рифм у Ломоносова 2061 мужское окончание внутри стиха, у Пушкина 2158. Таким образом, от общего количества окончаний на рифмованную клаузулу стиха приходится: среди женских — 35,9 % у Ломоносова, 33,7 % у Пушкина; среди мужских — 32,7 % у Ломоносова, 31,7 % у Пушкина. Можно, стало быть, сказать, что рифма оттягивает на себя около трети всех соответственных словесных окончаний в стихе. (У Теннисона на мужские рифмы приходится 64 %, т. е. не одна треть, а две трети всех мужских окончаний в стихе: это значит, что господство мужских рифм в английском стихе совсем не «естественно вытекает» из естественного запаса мужских окончаний в английском языке, как о том приходится иногда читать, а, наоборот, деформирует этот естественный запас гораздо больше, чем это делает в русском языке соотношение русских мужских и женских рифм.)

Далее, подсчет показал, что эти первые 500 женских рифм составляли у Ломоносова 194 рифмических гнезда, у Пушкина — 273; первые 500 мужских рифм составляли у Ломоносова 121 гнездо, у Пушкина 130. Внутристиховые же окончания позволяли образовать у Ломоносова 827 женских гнезд, у Пушкина 984; у Ломоносова 210 мужских гнезд, у Пушкина 234. Таким образом, из общего запаса потенциальных рифмических гнезд реально используются в рифмах: среди женских — 23,2 % у Ломоносова, 27,8 % у Пушкина; среди мужских — 57,6 % у Ломоносова, 55,5 % у Пушкина. Можно, стало быть, сказать, что в рифме используется около четверти речевого запаса женских рифмических гнезд и чуть больше половины мужских. (У Теннисона на реальные мужские рифмы приходится 52,4 % потенциальных рифмических гнезд, т. е. почти столько же.)

Разница показателей между Ломоносовым и Пушкиным настолько невелика, что можно думать, что эти показатели выражают не индивидуальные, а общие закономерности русского рифмованного стиха.

12

Таким образом, предпринятое предварительное обследование русской классической рифмы с помощью подсчетов выявляет следующие недостаточно изучавшиеся до сих пор факты и проблемы: а) зависимость запаса рифм от разнообразия тематики стихов; б) зависимость запаса рифм от свободы синтаксического строения стихов; в) противоположные тенденции развития рифм с приблизительным вокализмом и приблизительным консонантизмом; г) разнообразие путей разработки неточной рифмы до ХХ века; д) два рубежа в истории деграмматизации русской рифмы; е) сопоставление реального запаса русских рифм с общим запасом словесных окончаний в русском языке; ж) сопоставление репертуара русских рифм с репертуаром рифм других языков. В частности, для изучения роли Некрасова в истории русской рифмы наиболее существенными из этих аспектов оказываются (а), (б), (г) и отчасти (д)[365].

Рифма в эпосе и лирике М. Исаковского, А. Твардовского, Н. Рыленкова[366]

Если попытаться определить рифму в поэтической системе трех смоленских поэтов, то самое напрашивающееся определение будет: «незаметная рифма». «Незаметный» — это, как правило, значит «привычный». Рифма Исаковского и Твардовского незаметна оттого, что читатель привык встречать подобные рифмы очень часто. Но «привычный» — это еще не значит «традиционный» или «классический»: в поэзии вообще и в рифмовке в частности традиция живет не одна, их много, и не все они могут быть названы «классическими». Поэтому, когда исследователь говорит о «незаметной рифме», он выражается вполне точно; когда же он, невольно сдвигая понятия, начинает говорить о «традиционной» и «классической» рифмовке Твардовского и Исаковского (а так бывает нередко), то он допускает ошибку и становится жертвой иллюзии. И эта иллюзия мешает рассмотреть некоторые действительные черты рифмовки трех смоленских поэтов, важные и интересные.

В этой заметке нам хотелось бы обратить внимание, во-первых, на то, что Исаковский писал о рифме одно, а сам пользовался рифмой совсем по-другому; во-вторых, на то, что у Твардовского такие две общеизвестные вещи, как «Василий Теркин» и «За далью — даль», оказываются зарифмованы по двум почти противоположным системам рифмовки; в-третьих, на то, что у Рыленкова в годы старости рифма, образно выражаясь, помолодела; и, наконец, связать все это с общим ходом исторического развития русской рифмы ХХ века.

У Исаковского, как известно, есть две заметки о рифме. Одна — о рифмах банальных: родина — смородина, жизни — отчизне, пожарищ — товарищ. Она в комментариях не нуждается. Другая — о рифмах неточных: «Рифмуют, например, так: „большая — светает“, „день — на гряде“, „утонуть — луну“, „город — море“, „боюсь — твою“, „мир — ширь“ и многое другое в этом же роде. Конечно, это не рифмы. Если же в иных случаях в подобных „рифмах“ и есть какое-то созвучие, то оно настолько незначительно, что его и не заметишь… Когда я читаю такие, например, стихи: „Я в потемках боюсь, Дай мне руку свою“, — то мне все время хочется сказать не „дай мне руку свою“, а „дай мне руку своюсь“, чтобы рифма была хорошая, полная. Или если рифмуются слова „мир“ и „ширь“, то мне так и хочется произнести „мир — шир“. Некоторые поэты рифмуют слова такого типа, как „лава — лапа“, „сила — сито“ и т. п. Они говорят, что окончания слов здесь, правда, не созвучны, но зато созвучны начала слов. Значит, это тоже рифма. Однако это не так. Никакого истинного созвучия здесь нет. Есть только видимость созвучия»[367]. В той же заметке отмечаются рифмы спеша — корешках, греки — человеку: «как хотите, но это тоже не рифма». Разрозненные замечания такого рода рассыпаны и по другим статьям Исаковского; в статье «Доколе?» он иронически пишет: «просто „идеальная“ рифма: „совесть — сосен“!»